главная страница












Проза

ДВЕ МАСКИ
(1968)

О время, время преходящее,
В котором дней дни множат!
(В. Мирович)



ВЕРСИЯ ПЕРВАЯ:
СМЕРТЬ СУМАСШЕДШЕГО
И КАЗНЬ АВАНТЮРИСТА
 
1

Семнадцатого октября 1740 года в Петербурге скончалась императрица Анна Иоанновна. Она царствовала десять лет. Она прожила 46 лет.
Великая княгиня Анна Леопольдовна была дочерью Карла-Леопольда, герцога Мекленбургского, и Екатерины Ивановны, дочери царя Ивана Алексеевича, старшего брата Петра I. При крещении се нарекли Елизаветой-Екатериной-Христиной. В 1733 году она приняла православие и переменила имя: стала Анной Леопольдовной.
С 1722 года Анна Леопольдовна воспитывалась при русском дворе. Она была племянницей Анны Иоанновны. Анна Иоанновна ее удочерила.
В 1739 году, в возрасте 21 года, Анна Леопольдовна вышла замуж за Антона-Ульриха, принца Брауншвейг-Вольфенбительского. Антон-Ульрих был племянником Шарлотты-Христины, жены казненного царевича Алексея, сына Петра I.
Двенадцатого августа 1740 года у Анны Леопольдовны и Антона-Ульриха родился сын. Он был назван Иоанном, Иоанном Антоновичем. Итак, Иоанн Антонович — правнук Ивана Алексеевича, правнучатый племянник Петра I.
Когда Иоанну Антоновичу исполнилось десять недель, племянница Петра I, императрица Анна Иоанновна, объявила его императором. Регентом при младенце-императоре был назначен Бирон.
Анна Иоанновна умирала.
Ей мерещились призраки, ей грезились кладбища и кошмары. 17 октября у нее отнялась левая нога. Она перепугалась, попросила ружье, но не сумела выстрелить. Принесли бриллианты, но и бриллианты не развеселили умирающую. У нее начались судороги. Вечером 17 октября 1740 года Анна Иоанновна скончалась.
Все сословия России ненавидели Бирона. Ему нужен был официальный пост, поэтому Анна Иоанновна перед смертью разыграла комедию. Императором стал двухмесячный ребенок. Титул регента при нем создавал иллюзию законности диктатуры Бирона.
Но торжественный титул не спас Бирона.
Фельдмаршал Миних арестовал Бирона.
Переворот был прост.
Снег повсюду.
Восьмого ноября в два часа пополуночи фельдмаршал Миних, его адъютант подполковник Манштейн, три офицера гвардии и восемьдесят гренадеров пришли во дворец Бирона. Дворец спал. Часовые пропустили Манштейна. Бирона охраняло триста человек. Двери спальни были не заперты. Подполковник Манштейн и двадцать рядовых Преображенского полка открыли двери. Часовые ходили, удаляясь в темные коридоры дворца, делая вид, что их ничего не касается. Бирон услышал и забрался под кровать. Когда его вытаскивали, он истерически рыдал и проклинал все на свете. Когда его вытащили, отяжелевший от слез и от страха регент пустил в ход кулаки. Манштейн расхохотался и солдаты — тоже. С минуту он смотрел, как невозмутимый в обычных обстоятельствах и жестокий диктатор размахивает кулаками и мундиром с золотыми пуговицами. Потом — схватили, связали, завернули в шубу и унесли.
Миних привез Анну Леопольдовну, и все ей присягнули. Ей было 22 года. Она стала правительницей Российской империи до совершеннолетия Иоанна Антоновича, сына. Антон-Ульрих стал генералиссимусом всех русских войск.
Ни Анна Леопольдовна, ни Антон-Ульрих ничего не знали о заговоре Миниха. Он самостоятельно распределил награды. Кроме звания правительницы, Анна Леопольдовна получила еще орден святого Андрея и сама надела на себя этот орден.
Лишь 9 ноября, прочитав манифест о перевороте, государственные чиновники с изумлением обнаружили, что и они причастны к событию, и они получили награды и повышения.
Канцлер граф Андрей Иванович Остерман стал великим адмиралом. Князь Алексей Михайлович Черкасский стал великим канцлером. Граф Михаил Гаврилович Головкин стал вице-канцлером. Все стали великими. Зять графа Остермана сенатор Стрешнев был награжден орденом святого Александра Невского. Барон Менгден, президент коммерц-коллегии, тоже получил орден святого Александра Невского. Просто так — ни за что. Миних назначил самому себе награду в 200 000 рублей серебром и получил их. Он хотел стать генералиссимусом, но Антон-Ульрих успел предупредить его, и Миних стал первым министром.
Антон-Ульрих стал во всеуслышание говорить, что он хотел произвести переворот, а Миних, по хитрости, предвосхитил. Остерман мстил Миниху за то, что Миних — талантливее. Головкин глядел за Остерманом, чтобы занять его пост, Черкасский доносил на Головкина, — змеиный клубок вельмож. Миних получил отставку как раз накануне войны со Швецией, когда командовать армией никому, кроме Миниха, было не под силу. Он получил отставку и пенсию 15 000 рублей в год.
От имени Иоанна Антоновича публикуются указы, объявляется война, распоряжаются финансами империи.
Больше года империей юридически правит ребенок. Он еще только-только учится ходить по комнате, в его невнятном лексиконе пока только одно слово — «мама».
Но политические приемы требуют присутствия. Петербург должен видеть своего императора. Петербург иллюминирован. По Невской перспективе церемониальным маршем идут индийские слоны. Их четырнадцать. Они взяты в Дели. Четырнадцать слонов и тридцать верблюдов. На мраморных спинах слонов — кружевные квартирки-будочки, там — посол Шах-Надира с миниатюрным гаремом для путешествий. То ли посол хочет установить дипломатические отношения с Россией. То ли — хочет увезти для Шах-Надира Елизавету Петровну, великую княжну, будущую императрицу. Петербург пьет и обсуждает характерные особенности и внешний вид больших животных: слонов еще Петербург не видел. Этому сногсшибательному зрелищу устраиваются овации. Мелькают выстрелы и фейерверки. Слонов забрасывают цветами, живыми и искусственными. Петербург торжествует:
— Ура! Урра! Императорра!
Петербург хочет, чтобы император присоединился к всеобщему воодушевлению.
Император присоединяется.
Вспыхивают все балконы дворца. На большом балконе — вельможи. Они улыбаются всеобщей улыбкой. Выносят драгоценный сверточек с императором. Разворачивают одиозное одеяльце и показывают народу ножку или ручку императора, маленькую, розовенькую и живую, чтобы все присутствующие убедились, что Иоанн Антонович не бестелесен, не куколка для игр в политические кошки-мышки, но — настоящее, самостоятельное существо, то же самое, которое изображено на монетах в профиль и анфас. Все — рады. Все — рукоплещут.
Ровно через год и две недели, в ночь с 24 на 25 ноября 1741 года, происходит очередной государственный переворот. Дочь Петра I Елизавета Петровна арестовывает внучку Ивана Алексеевича Анну Леопольдовну, мужа Анны Леопольдовны генералиссимуса Антона-Ульриха, их сына императора Иоанна Антоновича.
Император Иоанн Антонович особенно опасен для дальнейшего благоденствия империи: ему — год три месяца двенадцать дней.
Напрасно хитрили и мучили друг друга интригами вельможи. Миних, Остерман, Головкин, Черкасский были сосланы.
Елизавета Петровна издала манифест:
«Хотя Анна Леопольдовна и ее сын Иоанн Антонович не имеют ни малейшей претензии и права к наследию всероссийского престола, но из особливой к ним нашей императорской милости, не желая им причинять никаких огорчений, с надлежащей им честью и достойным удовольствованием, предав все их предосудительные поступки по отношению к нам забвению, всемилостивейше повелели отправить их в их отечество (то есть в Брауншвейг)».
Император Иоанн Антонович «не имеет ни малейшего права» на престол. Но что подразумевать под правом: если генеалогический статут — Иоанн Антонович правнук великих царей, он имеет все права; если силовые приемы, которые применила Елизавета, — то все права в таком случае — фикция, ни больше и ни меньше.
«Предосудительные поступки». Какие предосудительные поступки совершил пятнадцатимесячный мальчик по отношению к тридцатидвухлетней женщине?
«Особливая милость», «никаких огорчений», «с достойным удовольствованием», «всемилостивейше повелели».
Елизавета подписала манифест об отправке Иоанна Антоновича в Брауншвейг. Она сама расписалась в неприкосновенности его личности. Но расписки расписками, а дело делом.
Иоанна Антоновича отправляют из Петербурга. Всю семью.
Двенадцатого декабря 1741 года мальчика-императора отправляют из Петербурга в замаскированных кибитках, под конвоем. Маршрут: Нарва — Рига — Кенигсберг — Брауншвейг. Такой маршрут официально сообщают газеты. Но это — лишь для общественного мнения, для огласки. Она пообещала — она исполняет.
Кибитки благополучно минуют первый пункт — Нарва.
Но уже во втором пункте — Рига — этот караван осторожно останавливают.
Девятого января 1742 года Иоанна Антоновича поселяют в Риге, в маленькой каменной казарме. В смежных комнатах расквартировывают множество полицейских. Официальным надзирателем над ребенком ехал В. Ф. Салтыков, один из свиты Елизаветы. Но и к Салтыкову она подселила нескольких негласных агентов Тайной канцелярии. Вот как выглядели клятвы императрицы, «особливая милость», «никаких огорчении».
Блокада. Тюрьма. Полицейские.
На всех заводах уничтожают и переплавляют монеты с профилями и фасами Иоанна Антоновича. Медали с его изображением отнимают у ветеранов и переплавляют на монетном дворе. Тысячи манифестов, официальные бумаги, всю государственную писанину пересматривают педантичные представители Тайной канцелярии. Каждая бумажка, в которой упоминается имя Иоанна Антоновича, — в канцелярские костры! Пусть его имя превратится в пепел, пусть полиция пепел рассыплет, никакой памяти, все — забвению.
Прошло восемь месяцев. Июль 1742 года. Заговор Турчанинова.
Камер-лакей Турчанинов, прапорщик Преображенского полка Ивашкин, сержант Измайловского полка Сновидов.
Мотив заговора: Елизавета не выполнила обещанья по отношению к Иоанну Антоновичу. Император не в Брауншвейге, на родине своих родителей, а все они в Риге, в тюрьме. Елизавета обманула Россию, а следовательно, смертельно оскорбила все сословия. Начало се царствования — обман. Что же дальше?
План действия: убийство Елизаветы, престол — возвратить Иоанну.
Результаты заговора: Турчанинову вырвали язык и ноздри, Ивашкину и Сновидову — только ноздри. Всем троим — кнуты и Сибирь.
Июль 1743 года. Заговор Лопухина. Подполковник Лопухин, тринадцать заговорщиков. Им обещает помочь австрийский министр, посол маркиз де Ботта. Мотивы заговора: те же, что и у Турчанинова. План действий: тот же. Результаты: те же. Четверым вырывают языки, — в Сибирь. Двум кнуты, двум плети, — в Сибирь. Трех переводят из гвардии в пехотные полки, из дворцовой гвардии — в простую пехоту. Одного ссылают в саратовские деревни. Самое странное наказание получает подполковник Лопухин, душа и вождь заговора. Его разжаловали в матросы (?) и отправили на Камчатку.
Добровольного помощника маркиза де Ботта австрийская королева Мария-Терезия посадила в замок Грац.
Эти заговоры не имели никакого значения для благосостояния империи. И императрицы. Они никак не повлияли ни на маскарады Елизаветы, ни па парики, ни на ее кухню, ни на урожаи страны. Тайная канцелярия оперативно ликвидировала опасность.
Заговор Турчанинова — вообще миф, состряпанный Тайной канцелярией, чтобы хоть как-то оправдать свое существование, потому что после ссылки всех высокопоставленных вельмож прошлого царствования полиция бездействовала. Кто-то был в кабаке, кто-то что-то сказал, — вот и готово дело. Суд, смерть.
Заговор Лопухина — никакого заговора, пошлость. Жена генерал-кригс-комиссара, Лопухина, была любовницей маркиза де Ботта; красавица, сестра графа Головкина, которого сослали; ее муж был братом государственного канцлера Бестужева-Рюмина. Она говорила повсюду, что Головкина сослали несправедливо. Отомстить ей было немыслимо — нужно было арестовывать весь двор. Арестовали ее сына, подполковника Лопухина, и его подчиненных. Мария-Терезия была в курсе всех событий. Только из политики она арестовала де Ботта. Он жил в замке Грац ничуть не хуже, чем в Петербурге, и через несколько недель был назначен главнокомандующим армии, действующей в Италии.
Заговоры не напугали Елизавету. Она их совершенно определенно мистифицировала. Раньше не было причины притеснять Иоанна Антоновича. Елизавета «заподозрила» заговоры в его пользу — теперь причина появилась. Во всеуслышание императрица объявляет, что потенциальным вдохновителем бунтов является Иоанн Антонович.
Заговоры пустяковые: три простолюдина, один подполковник-повеса, который узнал, что он вождь восстания, лишь в тюрьме, и сочувствующий всем им, как всякий нормальный человек, кстати сказать, — австрийский министр-идеалист.
Беспокоиться — нечего. Но есть возможность еще дальше убрать Иоанна. Пусть ему три года — он претендент.
Елизавета опять играет: она сообщает своим двенадцати гренадерам, что ее священная жизнь в опасности. Свои светлые волосы она перекрашивает в черный траурный цвет. Она заставляет перекрасить волосы в цвет траура всех фрейлин и всех новых невест из Правительственного Кабинета Двенадцати Гренадеров. Она пишет специальный манифест (все о волосах!). Манифест публикуют петербургские и московские газеты.
Отечество — в опасности! Автор опасности — трехлетний мальчик. Его нужно изолировать. Пусть поблуждает по тюрьмам до совершеннолетия, пусть поумнеет, а потом — посмотрим.
Начинается лихорадка: поиски изоляторов.
Тринадцатого декабря 1743 года Иоанна перевозят в крепость Дюнаминде.
Это еще не так далеко и не надежно.
Через полтора месяца Иоанна переправляют в Раненбург.
Это еще досягаемо.
Двадцать седьмого июля 1744 года Елизавета пересылает указ барону Н. Корфу, полицмейстеру Петербурга. Указ гласит: «Переправить Иоанна в Соловецкий монастырь».
В сентябре переправляют. Четырехлетнего человечка везет капитан Пензенского полка Миллер. Конвой — двести солдат с заряженными мушкетами.
Распутица. Дождь. Холод. Лошади вязнут и тонут в болотах. До Соловецкого монастыря не добраться.
Девятого ноября они останавливаются в Холмогорах. И останавливаются там на двенадцать лет. Итак, вместо Брауншвейга — тундра, сектанты, рыбаки, комары, болота, морошка, отдельный деревянный домик.
— Хорошо ли жить ему? — радостно беспокоится Елизавета.
— Замечательно! — в письменной форме отвечают полицейские. — Он уже потихоньку читает Библию, цитирует наизусть тексты псалмов Давида и Асафа, смотрит не насмотрится на северное сияние. Просит прислать серебряную посуду.
Елизавета посылает посуду и обращается к своему фавориту А. Г. Разумовскому:
— Вот, пожалуйста! Все сплетничают о недопустимых условиях Севера. Он ест на серебряной посуде как самый настоящий принц!
Он ел на серебряной посуде: соленую треску, винегрет из ревеня и турнепса и котлеты из тюленины.
Двенадцать лет одного ребенка охраняла целая «секретная комиссия», сто тридцать семь человек!
Вот состав «секретной комиссии»:
1. Военный караул — 14 военных чинов и 17 вдов;
2. Придворные официалисты — 1 мундкох; 1 мундшенкский ученик, 1 тафельдекерский ученик, 1 подлекарь, 6 вдов;
3. Мореходы — 13 матросов первой статьи, 9 матросов второй статьи, 1 подлекарь, 2 подштурмана, 1 писарь, 1 штурманский ученик, 2 квартирмейстера, 4 канонира, 7 мушкетеров, 3 камердинера, 1 кормилица, 2 поваренных ученика, 1 мундкох, 14 вдов;
4. Штатная команда — 29 человек, 6 приказных и канцеляристов, 9 вдов.
Сорок шесть вдов?! два подлекаря! и два повара (мундкох)!
В какой роскоши жили эти 137 полицейских, свидетельствуют документы из канцелярии тогдашнего архангельского губернатора, генерал-поручика П. П. Коновницына.
Анна Леопольдовна умерла в 1746 году в Холмогорах. Ей было 28 лет.
Через десять лет, в 1756 году, из 137 полицейских осталось в живых лишь 62! Остальные умерли от голода и от цинги. Они не просили сверхъестественных милостей у Елизаветы. Их послали насильно, они добросовестно исполняли свои обязанности — держали Иоанна в тюрьме, они за свою принудительную работу просили совсем немного, пустяки — хлеба!
В канцелярии Коновницына сохранилось 42 прошения, написанных 62 живыми и 75 ныне мертвыми охранниками.
Они писали:
«Всемилостивейшая государыня! Матерь отечества! Воззри милосердным оком на наше бедное состояние и благоволи, из монаршиего своего милосердия, высочайше повелеть нам, всеподданнейшим, в рассуждении означенных недостатков и дороговизны хлеба к получаемым ныне тридцати рублям наградить еще чем-нибудь».
Двенадцать лет они караулили ребенка и умирали.
Двенадцать лет Иоанн просидел в Холмогорах и сошел с ума.
В 1756 году сержант лейб-компании Савин переправил Иоанна в Шлиссельбург. Тайно. Совершеннолетие настало. Теперь — пусть поближе к столице, непосредственный контроль и присмотр.
Тайная канцелярия, граф А. И. Шувалов писал коменданту крепости полковнику Бередникову:
«В ту казарму никому, ни для чего не входить. Чтобы арестанта никто видеть — не мог. Арестанта из казармы не выпускать. Когда кто впущен будет к нему для убирания в казарме всякой нечистоты, тогда арестанту быть за ширмами, чтобы его видеть не могли. Без особого приказа Тайной канцелярии не впускать в крепость никого».



2

Шлиссельбург.
Опять одиночка.
Крепость, церковь, крест, колокола, офицеры караула, какие-то коменданты. Одно зарешеченное окошко, забрызганное черной масляной краской, железная койка, табурет, Библия, деревянный люк в полу — уборная. В блюдечке — свеча, над свечой трепещет ночная бабочка, вот и бабочка прилетела, потрепетала и уснула, на подоконнике, что ли, — живое существо.
Еще восемь лет заключения.
В 1764 году Иоанну было 24 года, он просидел в тюрьмах уже двадцать лет.
Естественно, император был болен. Вши и нечистоты, от тюремной пищи — рахит. Двадцать лет он ни с кем не разговаривал, запрещалось — и ему, и с ним. Он говорил только с самим собой, заговаривался. Он говорил невразумительно, сильно заикался.
Искалеченный двадцатью годами тюрьмы. У него отваливалась нижняя челюсть, когда Иоанн что-нибудь пытался попросить у караульных, — так сильно он заикался.
Естественно, Иоанн перестал быть человеком в настоящем смысле этого слова, — просто существо, оно. Рыжеволосый, с белым и нежным лицом, он был больше похож не на двадцатичетырехлетнего юношу, а на девушку-монахиню; он еще ни разу не брился — ни усы, ни борода у него совсем не росли.
Несчастный дегенерат; ничего удивительного — таким его сделали исключительные условия жизни, если этот кошмар животного существования можно назвать жизнью. Пещера с решетками, свеча-огонек, полусырое мясо.
Теперь о наследственности.
Группа историков «Русской старины» (XIX век, журнал по истории России) девять лет (1870—1879) занималась беспристрастным исследованием документов семьи Иоанна Антоновича.
Вот объективные выводы.
Причины многих важных исторических событий заключались в болезненном состоянии отдельных личностей, в руках которых находились судьбы государства. Так, сыном слабоумного Клавдия был Нерон — свирепый мономан. Сыном Иоанна Грозного, страдавшего, как и Нерон, припадками мономании, был слабоумный Федор. В династии французских Меровингов почти все короли были идиотами. Примеры наследственного помешательства находим мы в истории шведского королевского дома Вазы, в истории ганноверско-английского дома и у Габсбургов. История испанского королевского дома особенно поучительна. Вот потомки королевы Изабеллы и Фердинанда Католика: их дочь, Иоанна Безумная, вышла замуж за эрцгерцога Фердинанда Австрийского. От этого брака (Иоанна — помешанная, Фердинанд — глупец и эротоман) родился император Карл V. Он сошел с ума. Его сын Филипп II был кровожадным фанатиком. Но что такое фанатизм, если не то же сумасшествие? Сын Филиппа II — инфант дон Карлос — с детства страдал припадками помешательства.
Краткий очерк всемирной истории. Теперь — конкретно.
Иоанн Антонович — правнук Ивана Алексеевича (1666—1696). Иван Алексеевич — брат Петра I. В истории его называют «царь Иван».
«Царь Иван был от природы скорбен головой, косноязычен (заика), страдал цингой, плохо видел.
Жена царя Ивана, царица Прасковья Федоровна, выросла в предрассудках и суевериях, грамоте была обучена довольно плохо, хитрость и вкрадчивость заменяли ей ум, страдала припадками бешенства.
Дед Иоанна Антоновича Карл-Леопольд был известен по сварливому, вздорному и беспокойному характеру, был слабоват умом.
Бабка — царевна Екатерина Ивановна — могла служить типом пустой избалованной барышни. Все умственные способности ее, от рождения слабые, были подавлены еще в юности одной чувственностью.
Отец — Антон-Ульрих — не кончил полного курса наук. Белолицый, подслеповатый, золотушный, очень робкий.
Сестра Иоанна Антоновича, Екатерина, сложения больного, чахоточного, несколько глуха, говорила немо и невнятно, одержима болезненными припадками.
Вторая сестра, Елизавета, подвержена частым головным болям, страдала помешательством в 1777, но после оправилась.
Брат — Петр — имел спереди и сзади горбы, кривобок, косолап, страдал геморроидальными припадками, прост, робок, застенчив, молчалив, до обмороков боится вида крови.
Второй брат — Алексей — совершенное подобие своего брата в физическом и нравственном отношении».
Комиссия по генеалогии обобщает:
«Достаточно, наконец, взглянуть на силуэты этих несчастных, чтобы по профилям, по неправильной форме голов их догадаться о врожденном их слабоумии. Болезненное состояние Иоанна Антоновича само по себе не только лишало его всяких прав на престол, но едва ли могло допустить и самостоятельное пользование правами простого гражданина».
Это — синтез и анализ через сто пятнадцать лет.
То же пишут и современники.
Овцын, комендант Шлиссельбургской крепости, доносил:
«Май 1759 год.
Он (Иоанн Антонович) в уме несколько помешался.
Июнь 1759 год.
Видно, что сегодня гораздо более помешался прежнего.
Апрель 1760 год.
Арестант временами беспокоен».
Капитан Данила Власьев и поручик Лука Чекин, непосредственные представители Тайной канцелярии, надзиратели, показывали на суде:
«Ни единого нами не замечено момента в течение восьми лет, когда бы он настоящим употреблением ума пользовался».
Екатерина писала о Власьеве и Чекине, и писала справедливо, как о «двух честных и верных гарнизонных офицерах». Восемь лет они ежедневно общались с узником и ни разу не услышали от него ни единого умного слова.
Им можно поверить. Им нет смысла лгать. Их служебная совесть чиста.
Власьев и Чекин постеснялись рассказывать на суде подробности помешательства Иоанна. Слишком вопиющие факты идиотизма компрометировали всю царскую семью. Но впоследствии, в домашней обстановке, они рассказывали следующее. Молва распространила их достоверные рассказы по всей России.
Иоанн Антонович никогда не видел солнца. Пыльная камера, мутные свечи. Прогулок по тюремному двору еще не существовало.
Он одичал. Его все боялись, — он делал невесть что. Если бы его связали, его судьба была бы получше. Екатерина слишком снисходительна к узнику. По приказу императрицы Власьев и Чекин должны были выполнять все желания Иоанна. Все претензии.
Он панически боялся воды и не мылся. Помыть его — мука. Волосы перепутались на его голове и стали как ненастоящие, какой-то рыжий, красноватый парик.
Голубые крошечные глазки прятались в путанице волос. Нос у него красный, в склеротических прожилках, он поминутно вытирал нос рукавом, и от этого рукав стал как стеклянный.
Он кричал по ночам. Он требовал любви, то есть женщин. Власьев и Чекин трепетали перед Иоанном: зажигали свечи и молились, а при свете свечей у него — не лицо, а оскаленный череп, так просвечивали кости сквозь тонкие, как перламутровые, щеки. Ничего удивительного: Иоанн двадцать лет не дышал свежим воздухом.
Читать он не умел, сколько его ни учили. Он запомнил какую-то молитву и шептал ее постоянно, задыхался, челюсти сводили судороги, он плакал.
Он грыз ногти и заусенцы. Он ел мыло. Он бросался на всех, под утро, хихикая хитренько, выламывал дверные ручки.
А по ночам он ходил со свечой в матросской шинели и в вязаном колпаке (дурацком!) и ловил крыс. Он вывешивал крыс на решетки окна, как игрушки, и — хохотал, а потом только — спал.
Ничего не поделаешь: Власьев и Чекин снимали крыс, выбрасывали трупики в Неву.
Он хорошо ловил мух и давил их на листе белой бумаги, а потом расклеивал листки по стенам камеры и любовался, как красивыми картинками.
У него было всего несколько зубов, и проваленный рот никогда не закрывался.
Там, где висит икона, в левом углу темницы, он разводил пауков и объяснял с веселой усмешкой своим полицейским, что пауки — самые питательные существа на земле, что ему не хватает жиров, — и бросал пауков в свои и без того жирные щи. Власьев и Чекин выхватывали пауков из щей — деревянными ложками, чтобы дурачок не отравился.
Он был совсем слаб, после очередного приступа бешенства он лежал несколько дней и не вставал, так ослабевал.
Исполнительные мученики, Власьев и Чекин сдерживали слезы страха и сострадания, восемь лет издевательств этого так называемого императора.
Теперь по достоинству можно оценить беспристрастие Екатерины. Ведь она читала донесения. Она слышала об Иоанне.
Используя показания Власьева и Чекина, донесения Овцына и вспоминая свою страшную аудиенцию с самим Иоанном (Екатерина встречалась с Иоанном в 1762 году, в доме А. И. Шувалова, чтобы удостовериться, действительно ли так невменяем юноша-император, как о нем говорят, может быть, он еще может быть полезен государству и обществу хоть в какой-нибудь деятельности? Аудиенция потрясла и расстроила императрицу — так безумен, так болен был Иоанн, когда его привезли к Шувалову в закрытой карете), анализируя допросы свидетелей, свои личные впечатления и слухи, Екатерина написала объективное объяснение смерти Иоанна Антоновича:
«Кроме косноязычия, ему самому затруднительного и почти невразумительного другим, он решительно был лишен разума и смысла человеческого. Иоанн не был рожден, чтобы царствовать. Обиженный природою, лишенный способности мыслить, мог ли он взять скипетр, который был бы только беременем для его слабости, оружием его слабоумных забав?»
Бильбасов писал:
«Таков был Иоанн Антонович. Безвинный, безобидный для общества, ни на что не способный, он родился, жил и умер коронованным мучеником деспотизма. С колыбели до могилы, в течение двадцати четырех лет, он всегда был только слепым бессознательным орудием политических страстей: никто не хотел в нем видеть человека, для всех он был политическим «фантомом». Он был и убит потому только, что появился какой-то подпоручик, избравший его орудием своих честолюбивых замыслов».



3

Подпоручику пехотного Смоленского полка Василию Яковлевичу Мировичу было двадцать четыре года. Как и императору Российской империи Иоанну Антоновичу.
Предыстория Мировича пустая.
Екатерина писала:
«Он был лжец, бесстыдный человек и превеликий трус. Он был сын и внук бунтовщиков».
Действительно, дед Мировича, переяславский полковник Федор Мирович, был (не бунтовщиком) предателем. Он предал Петра I, присоединился к Мазепе и с войсками Карла XII ушел в Польшу. Отец — Яков Мирович — несколько раз был в Польше, тайно. Был сослан в Сибирь. За Польшу и за связи. Все наследственные именья Мировичей (правда, небольшие) конфисковала Тайная канцелярия. Род Мировичей не был ни знаменит, ни влиятелен. Как-то известен в пределах Украины был дальний родственник Мировичей, полковник Полуботок. Он тоже оглядывался на Польшу. Семья Мировичей попала в Сибирь. Полуботок — в крепость, в кандалы.
Так бесславно окончились претензии этого рода.
Мирович — мечтатель. Он пишет письма.
Он пишет письма императрице Екатерине II, в которую после переворота были влюблены вес офицеры гвардейских, конных и пехотных полков. И Мирович влюблен. Всех награждают, всех повышают, повсюду — пир, а подпоручик нищ. И он участвовал в перевороте, но не познакомился с вождями, он всем сердцем был со всеми и два дня — 28 и 29 июня 1762 года — ходил с обнаженной шпагой и на каждом перекрестке обнимался с кем попало, со всеми пил и торжествовал.
Потом вес просили поощрений и получили кое-что. Мирович — ничего. Его даже не принимают в гвардию, не потому, что нищ, хотя и поэтому, но и потому еще, что — опальная фамилия. А все опальные каллиграфически записаны в Книгу Судеб — в секретные списки Тайной канцелярии. Тайной канцелярией теперь заведует Никита Иванович Панин, сенатор, действительный тайный советник, кавалер, первый франт петербургской полиции. Кем он был до Екатерины? Никем. Мальчиком на побегушках в иностранных миссиях. Вовремя возвратился из Швеции, стал воспитывать цесаревича Павла, попался па глаза после переворота, и теперь в его холеных, женственных руках, окольцованных бриллиантами, — все списки, все судьбы.
Мирович просит императрицу: пусть возвратит ему хоть несколько крошечных поместий его фамилии, он — займется усовершенствованием хозяйства, он заплатит государству втройне, он останется служить, а служит он лучше всех, вот и характеристики, писал их не кто-нибудь, а полковник Смоленского полка Петр Иванович Панин. Он, Мирович, не виноват, что его родители — предали, сам-то он — честен и ненавидит родителей за прошлое, ему не нужны ни слава, ни счастье — хоть как-то устроиться с деньгами, а служба — сама пойдет!
Безответные мольбы.
Он служит в простом пехотном полку и занимается текущими офицерскими делами: молодежь — пьянствует.
Он играет в карты, но не умеет, проигрывает последние копейки. Питается в дешевых трактирах, живет где попало, кто пустит, а завтра — будет завтра.
Ничего судьба не сулит. Ничего он не умеет делать. Нигде он не учился. Никакую службу не любит. В отставку не уйти — некуда податься, если только в Сибирь, в Тобольск, к родителям.
Девятнадцатого апреля 1763 года Мировича вызывают в канцелярию полка. Вестовой сообщает: на петициях господина подпоручика появилась резолюция. Резолюцию написала сама императрица.
Мирович опрометью бросается в парикмахерскую. Предчувствия одно другого восторженнее... Парикмахер бреет его светлую щетину, подвивает горячими щипцами парик (совсем запущенный) и припудривает парик серебристой пудрой. Мирович подмигнул себе в зеркало: юноша, двадцать три года, смуглое цыганское лицо, парик — серебрится! Прощай, жизнь — жуть! Здравствуй, жизнь — надежда! Пусть парикмахер почистит ему ботфорты. Парикмахер посопротивлялся, а потом почистил ботфорты, как отлакировал.
Мирович влетает в полковую канцелярию и хватает свое письмо. Резолюция написана красными чернилами. Глаза слезятся. Поперек пространных жалоб и просьб подпоручика — одна фраза: «Детям предателей Отечества счастье не возвращается».
Надеяться больше — не на что. Императрица помнит свои резолюции, а Тайная канцелярия фиксирует их. Нужно что-то делать.
Но что может предпринять подпоручик пехотного полка? Он опять — пьет. И проклинает весь род людской.
Тогда трактиры были демократичны. «Съестной трактир город Лейпциг». Там пили и фельдмаршалы, и барабанщики. Знакомство с фельдмаршалами не сулило ничего хорошего — лишь насмешки собутыльников. Знакомство с барабанщиками — определенные знания закулисной политики, полезные для продвижения по службе. Барабанщики в качестве музыкантов присутствовали на многих государственных церемониях, недоступных простым пехотным офицерам.
Двадцать четвертого октября 1763 года Мирович услышал от барабанщика Шлиссельбургского гарнизона новость: в шлиссельбургском каземате, в камере-одиночке, сидит «безымянный колодник нумер первый». Так его называют официально.
Барабанщик пьян и хвастается своей эрудицией:
— Кто он, «нумер первый»? Не знаешь? Кто бы мог подумать! Ну, признайся, кто это? Какой квас! — восхищается сам собой вдребезги пьяный барабанщик.
— Не знаю и не думаю, — чистосердечно признался Мирович.
Барабанщик оглянулся, посмотрел, как будто поправляя суровый ус — левый и правый, — и сказал счастливым голосом Архимеда.
— Безымянный колодник нумер первый — на самом деле не кто-нибудь, а сам император Иоанн Антонович! — воскликнул изо всех сил барабанщик, упал головой в тарелки и уснул, улыбаясь, а суровые усы солдата разметались по всему лицу.
Про Иоанна Антоновича ходили опасные слухи. За слухами охотилась Тайная канцелярия.
Мирович перепугался. Потихоньку, осмотрительно, подпоручик выбрался из трактира, опустив глаза; гвалт, гул, пьяные ораторы и оратории, охапки пивной пены — все позади, Мирович побежал.
Он бежал через мост (куда-то!) быстро-быстро, не касаясь перил, потом остановился, оглянулся — никого, — ни на мосту, ни на всем свете! Вечерело.
Шел дождик, парик промок, был вечер, на Неве шаталась баржа с углем, на барже суетились, как чертики, крохотные фигурки грузчиков-солдат.
Руки замерзали. Мирович вспомнил, что позабыл перчатки, зеленые, замшевые, выронил в трактире, или украли, — ну и пусть!
В брезжущем вечернем воздухе летали дождинки, совсем невидимые и незаметные, как иголочки.
Шлиссельбургская крепость мутно просматривалась в дождевой завесе, там, в устье Невы.
Мирович рассмеялся.
Уже были заговоры.
Уже был заговор Петра Хрущева, трех братьев Гурьевых. Они уже попытались освободить Иоанна. Но не успели. Их было слишком много: тысяча офицеров и солдат. На тысячу человек всегда найдется десяток агентов Тайной канцелярии.
Сенат. Приговор — смерть.
Но императрица заменила смертный приговор публичным ошельмованием. Ошельмовали и сослали на Камчатку.
Это было 24 октября 1762 года. Фатум: сегодня 24 октября 1763 года. Жребий брошен: или все, или ничего.
К оружию! К действию!
Оружие — одна шпага. Действующее лицо — один подпоручик.
Мировича лихорадит. Он ищет сообщников. Немного. Хоть нескольких.
Он расспрашивает офицеров, сослуживцев. Отклика — нет. Все смеются. Все думают: его вопросы — пьяный бред.
Мирович не понимает, как он смешон. Денег — нет, связей — никаких, авторитет — лишь застольный, чин подпоручика — сомнителен для организации батальонов восстания; Мирович — вождь несостоятельного государственного переворота, над ним смеются товарищи по оружию, на него даже не доносят в Тайную канцелярию, так бессмысленна, так бессистемна его болтовня.
За что же он борется? Какова его программа?
Впоследствии, на суде, Мирович диктует Никите Панину все свои претензии по пунктам. Офицерское самолюбие. Офицерские формулы. Программа плебея. Вот пункты:
1. В те комнаты, где присутствовала императрица, допускались только штаб-офицеры. Мирович мечтает, чтобы и его допустили, чтобы и он присутствовал.
2. Императрица посещала оперу. Туда допускались только любимцы Екатерины. Мирович мечтает стать любимцем Екатерины. Он хочет ходить в оперу.
3. Штаб-офицеры недостаточно уважали его, Мировича, когда приходилось сталкиваться с ним по служебным обязанностям. Он мечтает, чтобы штаб-офицеры достаточно уважали его.
4. Императрица не возвращала ему именья фамилии. Надо возвратить.
Четыре пункта, объясняет Мирович на суде, — первопричина бунта. Но пункты ничтожны и пошлы.
Вольное честолюбие, дешевое фрондерство — присутствовать там, где присутствуют любимцы власти. Жажда обожания.
Но эти объяснения — для суда, трусливые объяснения, для помилования.
Это — офицерская обида. Потом, когда суд принимает все более ответственный и серьезный характер, Мирович проговаривается.
Граф Никита Панин спросил Мировича мягко, поигрывая перстнями, охорашивая холеными пальцами парик:
— Для чего вы предприняли сей злодейский умысел?
Мирович сказал быстро, и цыганское лицо его — побледнело:
— Для чего, граф? Чтобы стать тем, кем стал ты, дубина!
Вот программа Мировича. Не пустяки. Стать первым министром, великим вельможей, а там — и генералиссимусом. Если Иоанн Антонович при помощи Мировича станет императором, «генералиссимус Мирович» — зазвучит не так уж плохо!
Мирович с пафосом писал перед казнью:
«Я желал получить преимущества по желаниям и страстям».
Писатель Г. П. Данилевский писал о Мировиче. Его романы были опубликованы в конце XIX века. Он писал:
«Я старался быть верным преданию и истории, которые рисуют Мировича самолюбивым, мало развитым и легкомысленным «армейским авантюристом», завистливым искателем карьеры, картежником, мотом».
Да. У Мировича — самомнение. Он неврастеник. В его судьбе нет никаких предпосылок власти, он ее жаждет.
Своим птичьим умом он размышляет:
«Что такое государственный переворот? Пустяк, меланхолическое шествие с барабанным боем, не нужно никакой особенной организации, вон как прост был переворот 28 июня 1762 года!»
Его лихорадит. Он позабыл, что простым переворотом руководила Екатерина, жена императора. Что восстанию содействовали фельдмаршал Кирилла Разумовский, сенатор Никита Панин, статс-дама Екатерина Дашкова, сорок офицеров гвардии, что практически их семьи — это вся свита, все правительство России. Что на ИМЯ «ЕКАТЕРИНА» явилась многотысячная армия, как на ИМЯ СПАСИТЕЛЬНИЦЫ ОТЕЧЕСТВА.
А Мирович? — подпоручик, и ничего больше.
Что такое государственный переворот в стране с населением в двадцать с лишним миллионов обывателей, с полумиллионной регулярной армией, с двумя миллионами регулярных чиновников, с миллионом полицейских и с несколькими тысячами тюрем?
Абстрактная обстановка, не так ли? Государственный переворот — веселое затейничество. Со всем этим фарсом Мирович справился бы и один — так он думал.
Но Мирович — актер.
Ему нужен сообщник. Не столько, помощник, сколько слушатель. Какой-нибудь офицерик-балбес, который бы беспрекословно слушал храбрые глаголы вождя. Перед которым можно покрасоваться умом и изобретательностью. Мировичу, эстету бунта, необходима небольшая, но рукоплещущая аудитория.
Подпоручик не бросает пить. Вино сопутствует успеху. Пьяному — и море по колено, и морда на коленях.



4

Девятого мая 1764 года Мирович напивается и идет легким, несколько условным, как у всех пьяниц, шагом к последнему приятелю — к поручику Великолуцкого пехотного полка Аполлону Ушакову.
Аполлон, как и Василий, пьян.
Он стоит на карауле при кордегардии у Исаакиевского моста.
У него восемнадцать солдат-атлетов, он смотрит на солнце очами орла, у него золотые офицерские ремни, он поет популярную песню.
Счастливая встреча. Приятели вынимают шпаги и приветствуют друг друга взмахами шпаг. Они — обнимаются.
Мирович восклицает, без предварительных объяснений:
— Все свои силы, весь разум, все помышления мы обязаны к тому употребить, чтобы оного императора Иоанна Антоновича, вызволивши из Шлиссельбургской крепости, привезти в Санкт-Петербург для водворения его на престол всероссийский.
Ушаков еще не слышал о таком дивном намерении своего приятеля.
Но Аполлон понимает Василия с полуслова. Он слышит и радуется. Он откликается на слова Мировича:
— Правильно говоришь! Но нужны обязательства. Друг перед другом. Крепкая клятва. Так давай действовать побыстрее, чтобы в кратчайшие сроки отвязаться от этой галиматьи. А при новом императоре мы утолим все страсти и пожелания наших юношеских сердец.
— Не волнуйся! — восклицает Мирович. — Вся эта, как ты правильно сказал, галиматья — дело на несколько дней. В первую очередь нужно помолиться. Бунт бунтом, а грехи грехами.
— Когда же? — восклицает Ушаков. — Когда же мы можем молиться?
— Тринадцатого мая, — отвечает Мирович. — Тринадцатого! Это число я — люблю.
— И я! — соглашается Ушаков. — Это число — мне нравится. В нем — опасность и приключения. А что делать сейчас?
— Делать что делается! — философия Мировича. И они делают то, что им делается.
Мирович и Ушаков ходят по кабакам и хохочут. Они тем и другим рассказывают о своем замысле. Одни одобряют. Другие порицают. Все они — собутыльники. Алкоголь всегда настраивает умы на опасные и грозные приключения. Алкоголь раскрепощает даже лакейские сердца и делает их свободолюбивыми.
Чтобы запугать и затравить Екатерину, Мирович и Ушаков ходят по ночам, как бесы, вокруг Зимнего дворца и подбрасывают в подъезды красные конверты. В конвертах — письма. В письмах — подробности заговора. И ультиматумы.
Они советуются с полицейскими. Тайная канцелярия — относится к их глаголам дружелюбно. А полицейские говорят:
— Ну что ж, друзья, бунт бунтом, а тюрьма — тоже государственное учреждение.
Так проходит пять дней.
Предварительная подготовка восстания.
Несравненное руководство двух вдохновенных алкоголиков.
Комедианты; их действия — пустые. Никто не принимает всерьез их немыслимые признания. Даже Екатерина в письме к Н. Панину от 10 июля 1764 года вспоминала:
«Нищая нашла на улице письмо, писанное поддельным почерком, в котором говорилось об этом. С святой недели о сем происшествии точные письменные доносы были, которые моим неуважением презрены».
Вот именно.
Если бы Мирович преднамеренно избрал такой открытый метод бунта, он был бы гениальнейшим стратегом всех восстаний. Лучший метод сохранения опасной тайны — самое широковещательное разглашение ее. Когда все знакомы с тайной — в нее уже никто не верит. Сам факт этой тайны подсознательно выносится за скобки. И тогда начало действий — неожиданный и сокрушительный удар!
Но все несчастье Мировича заключается в том, что он ничего преднамеренно не делал. Он действовал как сомнамбула, как придется.
Тринадцатого мая Мирович и Ушаков идут в церковь Казанской божьей матери. Самая государственная церковь в России. Там принимали присягу многие императоры.
Они приближаются к алтарю настоящим шагом офицеров пехоты и, на всякий случай, отслуживают — сами по себе — акафист и панихиду.
Так поступали ветераны: панихида по самим себе на случай смерти в торжественном бою.
Мирович и Ушаков растроганы. Они дают следующую сентиментальную клятву: если заговор удастся (какие сомненья!), то ни Мирович, ни Ушаков во всю свою блистательную жизнь не выпьют ни наперстка коньяка, перестанут нюхать табак и не побегут уже, как барбосы, сломя голову ни за какой первой попавшейся юбкой.
Крепкая клятва.
С 13 по 23 мая Мирович работает.
Двадцать третьего мая Мирович оповещает Ушакова о результатах работы.
Драматическим голосом он читает ему план действий.
Вот вкратце партитура этой оперы.
Действующие лица: солисты Мирович и Ушаков.
Место действия: Шлиссельбургская крепость.
Время действия: ночь с 4 на 5 июля 1764 года.
Декорации: белые ночи, белая луна и нежное небо, каменные казематы, светятся огоньки Светличной башни, золотится купол церкви святого апостола Филиппа, часовой ходит по стене и поет позывные часового:
— Слу-шай!
А вообще — тишина. Естественно, что откуда-то с окраин раздается трепетный лай собак.
На башне бьют часы — двенадцать ударов.
Как раз в этот момент на Неве мелькает шлюпка.
Это Аполлон Ушаков плывет на шлюпке. У него за пазухой пистолеты. Пули подготовлены.
На Неве блещут блики.
В шлюпке корзина. В корзине провизия. Шампанское, херес, коньяк и индейка, откормленная грецкими орехами. Вина холодные, индейка жареная, еще тепленькая, все завернуто в фольгу.
Мирович стоит на карауле. Он — дежурный офицер. Он — командует караулом. Он — освещен голубоватыми небесами. Он — машет небрежно белой ручкой. Он окликает лодку:
— Стой! Кто плывет?
Лодка останавливается.
Блещут блики.
Ушаков откликается:
— Это я! Мое имя — подполковник ее императорского величества ординарец Арсеньев!
Никакой конспирации. Все должны слышать.
— Часовой? Слышал? — кричит Мирович изо всех сил. — Пропусти ординарца ее величества!
— Слы-шал! Слу-шай! — поет часовой.
Лодку пропускают в крепость.
— Давайте бумагу, подполковник, ординарец ее величества Арсеньев! — кричит Мирович с таким расчетом, чтобы все слышали.
Ушаков-Арсеньев без лишних слов подает бумагу. Бумагу написал сам Мирович. Это — манифест от имени Екатерины. Манифест начинается словами:
«Освободить «безымянного колодника нумер первый», который есть не кто иной, как император Иоанн Антонович. Освободить императора Иоанна Антоновича в самый этот момент, нимало не мешкая!»
Мирович читает манифест с хорошей дикцией.
— Слышал? — кричит Мирович часовому. У часового блестит штык. — Что должен делать часовой в таком случае?
— Слы-шал! Слу-шай! — поет часовой. — Я зна-ю! Слу-шай! В ружье! В ружье!
Часовой объявляет тревогу.
Все солдаты выбегают.
Пока Мирович оповещал манифест, все, так или иначе, проснулись, все уже в курсе дела.
Комендант Шлиссельбургской крепости полковник Бередников Иван выходит на крылечко из своей семейной спальни; каменное крыльцо, на стропилах висят ведра.
Полковник выносит кандалы и цепи.
— Заковывайте меня, ребята! Поскорее! — восклицает Бередников. — Это кандалы и цепи Иоанна Антоновича. Я хорошо расклепал молотком кандалы. Вы ведь знаете, Иоанн — рыжий, а у рыжих такая нежная кожа и вся в веснушках. Я ничуть не повредил его веснушки! Заковывайте меня, я осмелился принудительно содержать в темнице императора. Не надо мне ни суда, ни ссылки. Наденьте на меня цепи и бросайте меня, как там поется в русской народной песне, — «в набежавшую волну»! Пусть я мгновенно пойду ко дну и захлебнусь по заслугам.
— Молодец, полковник! — похвалил Мирович.— И песни знаешь! Честный поступок с твоей стороны, простодушный и новый! Никто не бросит такого полковника на дно Невы. Нечего такому храбрецу захлебываться! Но про цепи — это ты хорошо придумал. Цепи — вот чего столько лет не хватало тебе в крепости.
Бередникова заковывают в цепи, и он благодарит.
Как раз в этот момент солдаты под предводительством Ушакова разбегаются по квартирам гарнизонных офицеров.
— Вы арестованы! — заявляет офицерам Мирович. Он отбирает у них шпаги, ломает сталь о согнутое колено.
— Убирайтесь прочь! — говорит Мирович.
— Как же так? — удивляются офицеры. — А может быть, вы нас убьете? — робко спрашивают два толстяка, Власьев и Чекин. — Убить нас или повесить — как раз благоприятный момент. Это будет торжество справедливости.
— Ну нет! — говорит Мирович. — И не настаивайте! Живите, жабы, мучительно раскаивайтесь.
Победители церемониальным маршем идут к камере Иоанна.
Они взламывают все деспотические замки и засовы.
На них из полутьмы бросается что-то: в трепещущих тряпках, волосатое и заикающееся. Солдаты хотят схватить императора, чтобы сообщить ему приятную новость. Но Мирович не только военный вождь, он еще и психолог.
Он останавливает солдат. Он говорит:
— Не трогайте императора. Пусть он подышит хорошим воздухом. Подышит — и сумасшествие с него как рукой снимет.
Несколько минут Иоанн Антонович бегает по двору каземата и дышит хорошим воздухом.
Потом он останавливается перед Мировичем и смотрит па него осмысленными глазами.
Мирович удовлетворен: у императора появились некоторые признаки ума. Знает ли он, кто он на самом деле? Мирович спрашивает:
— Ты кто?
— А ты кто? — огрызается император. Иоанн — пришел в себя!
Мирович обижается:
— Знаешь, если мы так и будем «тыкать», ничего не получится из нашего государственного переворота.
Иоанн оживляется:
— Что, разве произошел государственный переворот?
— Вот именно.
— В чью пользу? — деловито осведомляется император.
— В пользу императора Иоанна Антоновича!
— Я — император Иоанн Антонович! — сурово и грозно говорит Иоанн.
— Ну вот, пожалуйста, — сумасшествия как не бывало! — восхищается Мирович. — Поздравляю вас, ваше императорское величество! Вы выздоровели, и, как бы получше выразиться, вы уже не сумасшедший, а взошедший на ум!
Солдаты быстренько парят Иоанна в финской бане, опрыскивают его веснушчатое лицо, завивают его свежие красноватые кудри теплыми шомполами.
На Иоанна набрасывают халат (малиновый, золотые цветы!), купленный Мировичем в антиквариате для такого случая (торжественного!).
В крепостные шлюпки садятся солдаты. В отдельную шлюпку садятся: император, Мирович, Ушаков, барабанщик и флейтист.
Уже рассвело и небо покраснело. Вот-вот взойдет солнце. Оно уже поигрывает наверху: на окнах учреждений, на вертикальных решетках петербургских мостов. На крышах кричат кошки. Они ходят по крышам и подслеповато щурятся на солнце.
Император пьет шампанское и совсем перестает заикаться: подействовал наш оздоровительный напиток! Иоанн прекрасно пьет, — неописуемое счастье, он и помнить позабыл, что еще вчера страдал сумасшествием.
Они приплывают в артиллерийский лагерь на Выборгской стороне.
В лагере — артиллеристы и артиллерия.
Уже утро.
Повсюду — пушки, деревянные бочки с порохом, арбузные ядра, гадючьи фитили, артиллерийская прислуга с факелами, офицеры со светлыми, стальными саблями, рассеивается веселый ветерок, на Неве блещут блики, — восстание!
Мирович встает во весь рост и читает манифест. Он сам сочинил манифест. Вот смысл ответственного документа:
«Долой деспотию Екатерины! Да здравствует демократия Иоанна!»
Войска и простой Петербург — все, присягают. Все восклицают традиционное «ура!» и надевают шляпы, увитые дубовыми ветвями.
Беспрестанно бьют барабаны, играют флейты, пушки — стреляют, солдаты — стреляют из мушкетов в сторону Зимнего дворца, простой Петербург, народные массы — бросают все свои ножи и тяжелые камни в сторону Зимнего дворца, — остервенение, вот это бунт так бунт! При поддержке народного мнения войска быстрым и блестящим штурмом берут Петербург. Все улицы и переулки в руках бунтовщиков. Мирович рассыпает рукописные экземпляры манифеста. Документы относят в Сенат, в Синод, во все коллегии и присутственные места.
— Что же нам делать с Екатериной Второй? — растерянные, спрашивают Сенат, Синод, коллегия, присутственные места. — Повесим ее, четвертуем или просто-напросто расстреляем?
– ...Что же вы хотели сделать с Екатериной Второй?— спрашивал (впоследствии) Мировича на суде генерал-поручик петербургской дивизии И. И. Веймарн, следователь.
Мирович милосерден. Он отвечает:
— Сослать императрицу в отдаленную и уединенную тюрьму, а окроме того, для здоровья и жизни ее никакого вреда учинить у нас не было.
Думал Мирович, что получится такая оперетта.
Заговор задуман, и Ушаков узнал подробности. Но осуществление надежд всегда зависит от случайностей, пустяков.
Они были романтиками, но получился реализм.



5

Двадцать третьего мая 1764 года военная коллегия командирует Аполлона Ушакова в Смоленск.
Исполнение мечты оттягивается. Ушаков уехал. Мирович служит. Он ходит в караулы и ожидает возвращения Ушакова.
Проходит месяц. Никаких известий.
Мирович беспокоится, посещает фурьера Новичкова: они вместе были в командировке, все возвратились, но нет Ушакова, где же он, черт побери, куда запропастился этот тип? Он мой лучший друг!
Фурьер Великолуцкого полка Григорий Новичков пожимает плечами: подпоручик Мирович только что спохватился, а уже всем известно—Ушаков утонул. Все пили в командировке, духота, купались, кто-то неизбежно должен был утонуть, вот Ушаков и утонул.
Вот и утонул. Мирович скис. Но не расплакался: Ушаков участвовал в плане-мечте. Но: и план, и мечта остаются, в конце-то концов, несмотря ни на каких Ушаковых.
Ушаков сыграл свою положительную роль на первом этапе восстания: он смотрел на Мировича, главнокомандующего, с нескрываемым восхищеньем и беспрекословно слушал его сентенции.
Что ж, рабочую часть восстания можно выполнить и одному, тем более — уже написан такой подробный план с репликами и ремарками.
Как всякий уважающий себя заговорщик, Мирович начинает подготовку, или обработку общественного мнения.
Вот как хитро он пропагандирует свои идеи и что из этого получается.
Он ловит придворного лакея Тихона Касаткина, гуляет с лакеем по Летнему саду, говорит:
— Вот что, Тихон, братец. Как скучно сейчас и как может быть весело потом, когда произойдут прекрасные перемены.
Лакей Тихон объясняет Мировичу свое мировоззрение:
— Да. Сейчас грустно и гнусно. На этот счет не может быть двух мнений. Вот что, Василий, братец. Знаешь ли ты причину всего плохого, что происходит в Российской империи? А причина простая. Причина проще простой: прежде, когда увольняли придворного лакея, то ему присваивали звание подпоручика или поручика. А теперь? Страшно даже сказать вслух, засмеют: теперь увольняют — кого же? — придворного лакея! — в звании сержанта! Стыд и стыд! Никакого торжества справедливости!
Мирович поддакивает и провоцирует:
— Вот бы переворотик! Чтобы вместо этой ведьмы Екатерины Второй — Иоанн Антонович!
Тихон приседает, оглядывается во все стороны, его бритое лицо покрывается гусиной кожей от страха, даже пуговицы на его лакейской куртке как-то бледнеют, он быстро-быстро крестится:
— Господи, господи, упаси нас от очередных переворотов! И так эти прекрасные перемены осточертели. При Петре Третьем выплачивали жалованье серебряными деньгами, теперь — суют медяшки. Еще какой-нибудь переворот — и совсем перестанут платить! Пусть уж так, как есть!
Лакей как лакей.
Сомнения лакея.
Касаткин поуспокоился и рассказал Мировичу сказку, сказку лакея.
Был в Египте самый страшный фараон.
Народы Египта носили цепи и рыдали.
Много-много лет полиция не фиксировала ни одной улыбки.
Слева и справа от Нила ничего не осталось — лишь слезы и муки.
Душевное состояние у всех было самое худшее, и только одна старушка, самая старая старушка во всей вселенной, ходила в храм бога Солнца Ра.
Она ходила и хохотала в храме. По нескольку часов.
Она молилась за здоровье и за продление срока жизни жуткого фараона.
Фараон слышал краем уха: народы его ненавидят. Это совсем не расстраивало тирана, но интересовало в некоторой степени. Заинтересовала его и старушка.
Фараон спрятался за жертвенным камнем, и, когда старушка перестала хохотать и молиться, когда она подобрала свои тяжелые цепи, чтобы уйти восвояси, фараон встал и спросил.
Он сказал:
— Скажи, пожалуйста, красавица, почему весь народ меня ненавидит, а ты молишься за мое здоровье с таким хорошим хохотом?
Старушка ничуть не смутилась и не испугалась.
Она сказала:
— Слушай. Я знала твоего прапрадеда, прадеда, деда и отца. Я видела, как управляли они по очереди Египтом. Таким образом, я пережила четырех властителей. И каждый из них был хуже предыдущего. Все хуже и хуже. Теперь ты — пятый. Ты, безусловно, самый скверный. Потому-то я и молюсь, чтобы ты как можно дольше прожил на свете, потому что думаю: кто же, в таком случае, будет после тебя? Казалось бы, хуже быть не может. Но так думают только глупые народы. А я знаю: нет пределов человеческой злобе. И я знаю: если ты умрешь — будет еще хуже.
Египетская мораль.
Если челядь напоена таким медом премудрости, то чего же ожидать от остальных.
И Мирович совсем один приступает к исполнению заманчивого замысла.
Двадцатого июня 1764 года Екатерина уезжает в путешествие по Лифляндии.
Она уже две недели путешествует. Заговор нужно приводить в исполнение в ее отсутствие.
Мировичу не терпится.
По графику его караул — в ночь с 7 на 8 июля. Мирович просится в караул 4 июля. В ночь с 4 на 5 июля, в ночь с субботы на воскресенье, весь Петербург пьянствует. А когда Петербург пьян, все антиправительственные действия — воспринимаются, под влиянием алкоголя организм человека настроен антидеспотически.
Мирович в крепости. У него команда — 38 солдат.
Вечер 4 июля. Мирович ходит по крепости. Он старается определить на глаз: где окошко «безымянного; колодника нумер первый»? Никто не знает, в какой камере Иоанн Антонович. Знают Власьев и Чекин. Но узнавать у них — нелепо. Они — личные телохранители императора. У них — служба, тайна.
Солнце гаснет поздно.
Последние муравьи уползают в щели крепости. Неподвижные мухи — на потолках. На Неве уже потемнели разводы от рыбы. Спят птицы, спит Петербург.
Мирович возвращается в кордегардию. Он пересматривает манифесты, написанные собственной рукой, — фальшивки. Именем Екатерины II, именем Иоанна Антоновича. Все правильно, все убедительно. Никаких описок, никаких недоразумений. Сердце бунтовщика бьется спокойно. Его ожидает удача.
Он занавешивает окно голубым кафтаном от комаров, от мух, от постороннего глаза. Вызывает своего вестового; Писклова. Объясняет ситуацию.
— Бунт! — говорит Мирович, и его цыганские глаза пристально изучают лицо Писклова, гипнотизируют. — Все! — говорит Мирович, отпуская Писклова. — Потом ты будешь майором!
Писклов согласился.
Мирович вызывает трех капралов: Андрея Кренева, Николая Осипова, Абакума Миронова. Капралам он обещает — «потом — подполковниками!».
Он вызывает остальных. Поодиночке. Он сулит им блестящее будущее. Он осыпает их орденами, одаривает именьями, присваивает звания. Он их провоцирует: все согласны, а вы? Солдаты вы, товарищи по оружию или сопливые трусы?
Солдаты отвечают по прусскому уставу:
— Если все согласны, и бунт — будет, и я — последний, — присоединяюсь.
Полутьма в комнате.
Глухо в крепости.
На крепостной стене стоят фонари.
На небе нет звезд. Не темно и не светло. Белые ночи. Белая тьма.
По стене, как по луне, ходит часовой и кричит время от времени, чтобы не уснуть, и голос его раздается еле-еле, как в высоте, в безвоздушном пространстве:
— Слу-шай!
Все хорошо, все просто, солдаты согласны, жарко, сыроватый воздух, летом в Петербурге не бывает темно, только — туманно, воздух сыр и туманен, Мирович лежит на кровати, голубым пламенем мерцают свечи, нужно встать и отдать две-три команды, все — произойдет, успех.
Часы бьют полночь. Пол-ночь.
Часы бьют час. Груст-но.
Часы бьют четверть второго. СТУК В КОРДЕГАРДИЮ! Мирович вздрагивает, вскакивает. Передвинул на столе пистолет.
В дверях фигура.
— Кто ты?
Это фурьер Лебедев. Он рапортует:
— Комендант приказал пропустить из крепости гребцов.
— Пропустить!
Лебедев поворачивается на каблуках, уходит (дверь открыта) в пустоту (дверь закрывается).
Мирович вытаскивает шпагу из ножен, протирает ее суконкой, опускает шпагу на стол (чтобы не услышали, чтобы не зазвенела!), теперь на столе пистолет с пулями, шпага (поблескивает!) и подсвечник с тремя простыми свечами.
Мирович улыбается самому себе, он рассеян, он гасит одну из трех свечей (фитилек давит пальцами, фитилек — мнет), он отодвигает подсвечник на край стола, от себя, поближе к двери, чтобы свет свечей освещал вошедшего, чтобы кровать подпоручика оставалась в тени, невидимка. Актер играет с самим собой в опасность.
Часы бьют половину второго.
Стук.
— Кто ты?
Опять Лебедев.
— Комендант приказал пропустить в крепость гребцов и канцеляриста.
(Кан-це-ля-ри-ста!)
— Пропустить! — Мирович подписывает пропуск на том краю стола, где свечи.
Больше ни слова.
Часы бьют без четверти два. Опять Лебедев.
— Комендант приказал пропустить из крепости гребцов и канцеляриста.
Мирович подписывает пропуск.
(Греб-цов-и-кан-це-ля-рис-та!)
И вдруг! одна мысль! одна-единственная:
«Предательство».
Мирович уже семнадцатый раз на карауле в крепости.
Лебедев стучит по каменной лестнице каблуками, каблуки стучат все тише и тише, как часы, которые останавливаются, как ос-та-нав-ли-ваю-щие-ся часы.
Случайность? Один час — три пропуска. Такого еще не бывало. Ни в крепости, ни в Петербурге никаких чрезвычайных происшествий. Значит, комендант знает о заговоре, узнал! Солдаты рассказали! Бередников отсылает канцеляристов в Тайную канцелярию! С доносами на Мировича! Больше для торопливости — нет причин!
Мировичу не страшно, он играет с самим собой страх.
Он лежит в ботфортах и слушает часы. Часы тикают. Часы бьют два раза.
Мирович вскакивает. Не одевается. Как в романах про венецианские приключения, подпоручик хватает шарф и шляпу, оставляет пистолет и шпагу, чтобы случайно вспомнить о них и возвратиться, на лестнице вспоминает и возвращается, распахивает двери, чтобы погасли свечи, одна свеча гаснет, одна не гаснет, колышется огонек, на столе блестит шпага и — тусклый пистолет! Мирович — хватает пистолет и шпагу, локтем — смахивает на пол свечу, свеча на лету — гаснет, Мирович — бежит вниз по лестнице, перепрыгивая в полутьме через ступеньки, ни о чем он не думает, он думает вот о чем: хорошо, что он знает все ступеньки, не спотыкается, — вниз, в солдатскую караульню, он кричит в караульню, в пустую, пьяную полутьму:
— К ружью! К ружью!
Он стоит на лестнице (казарма, камни!) — и тяжело и легко дышит.
Темнота, в темноте вспыхивает огонек, трепещет маленькая, как пальчик, свечечка, она мелькает и падает на пол, на каменный пол (каменного цвета!), вспыхивает тряпка (ружейная промасленная тряпица!), чья-то волосатая рука бьет по тряпке пустым сапогом, стучит железо и дерево, бормотанье, блестит множество пуговиц.
Мирович истерически плачет, без слез, его просто лихорадит: началось!
Солдаты уже унесли ружья, убежали. Мирович без мундира, шляпа упала на лестнице, укатилась (куда-то!), серебряный парик порвался, висит на последней шпильке, ползет по шее, над глазами перепутались волосы (цыган! кудри!), в крепости туман, теплый, светлый, июльский.
— Ружья! пулями! заряжай!
Солдаты заряжают.
Туман совсем не рассеивается и не рассеивает звуки: шомпола и замки звенят в тумане.
Мировича вдохновляет этот оркестр, он уже — на сцене — главный герой. Он отдает приказания бешеным голосом, жестикулирует, а рукава красной сорочки болтаются на локтях.
На крыльцо комендантского домика выбегает полковник Бередников, карлик в очках, в золотистом халате жены, он запутался в халате супруги, маленькая мумия, на лобике блестят очки, он растерялся, у него фальцет:
— Я... ружья заряжать не приказывал! (Кашляет.) Я... тревогу... не объявлял! Сами... самовластье! Дисциплина! Подпоручик Мирович! Объяснитесь!
Мирович объясняется с комендантом, но по-своему: бросается на крыльцо, бьет подполковника (кулаком — в лоб!), карлик в халате катится с крыльца, крошечная лысая головка затерялась в халате, Мирович хватает халат за шиворот и тащит, и бросает халат в караульной и оторопевает — совсем нет коменданта, это пустой халат, расстояние — короткое, до кордегардии десять шагов, Мирович и не почувствовал, как Бередников выпал из халата, подпоручик притащил и бросил пустой халат, комендант пропал, ну и пусть — пропал так пропал!
Повсюду солдаты зажгли факелы.
Факелы сильно сияют в тумане, — нимбы.
Лихорадка охватывает всех.
— Примкнуть штыки! Обнажить тесаки! Мы должны умереть за государя!
— Мы! должны! умереть!
— Где гарнизонная команда? Пусть присоединяются!
— В три шеренги становись!
— Какой туман! Где казарма? Где гарнизонная команда?
— Стой, кто идет? Стой, сволочь!
Мирович со шпагой и с пистолетом:
— Иду к государю!
— У нас нет государя! Где государыня?
В тумане голос:
— Часовой, почему не стреляешь?
Выстрел!
Еще голос:
— Всем фронтом пали!
Залп!
Мирович тоже кричит:
— Всем фронтом пали!
Залп!
У Мировича — 38 ружей, у гарнизонной команды — 16. Беспорядочная перестрелка. Стрельба в пустое пространство, приблизительная стрельба, — туман!
Около склада пожарных инструментов солдаты окружают Мировича. Передышка в стрельбе. В тумане передвигаются лишь лица солдат. Мирович вынимает манифест, написанный им самим от имени Иоанна Антоновича. Мирович читает манифест бешеным голосом!
Впоследствии (на суде) солдаты признавались:
— Хоть манифест и был зачитан Мировичем в самый ответственный момент, когда мы сомневались, нужен ли братоубийственный бой в крепости, но никто так ничего и не понял, каково же содержание манифеста, к чему клонится.
Подействовал голос. Голос начальника. Он загипнотизировал солдат.
У Мировича мелькает мысль:
«Во время перестрелки убьют императора. Шальная пуля — смерть!»
Мирович объявляет своим солдатам:
— Прекратить стрельбу!
Они прекращают. Но гарнизонные солдаты продолжают стрелять.
— Прекратить стрельбу! — кричит Мирович им, в туман.
Но у гарнизонных солдат свое начальство — Власьев и Чекин. Солдаты стреляют. Пули слышны, но на некотором расстоянии, стреляют не прицеливаясь — туман!
Мирович в бешенстве.
— Ах так! — кричит он в туман. — Тогда выкатить пушку!
Выкатывают пушку.
Пушка шестифунтовая, медная. Приносят порох, пыжи, фитили, шесть ядер. Те, из тумана, стреляют.
— Заряжай! Зажигай фитиль!
Пушка заряжена, фитиль зажжен, из тумана голос:
— Стойте! Не стреляйте! Мы — сдаемся!
Из тумана выходит капитан Власьев. В расстегнутом мундире, безоружный, толстое лицо трясется и как-то слезится, что ли.
— Все! — вздыхает капитан. — Пошли.
Он вздыхает и ни на кого не смотрит, отворачивается.
Мирович восхищен; обнимает капитана, эту тушу ему не обхватить, усы у Власьева обвисли, соломенные, он осторожно отстраняется от Мировича, как несоучастник.
Солдаты разбегаются по казармам (искать камеру Иоанна). На галерее всех встречает поручик Чекин.
Мирович хочет обнять и Чекина, а Чекин, как и Власьев, отстраняется, он тоже туша, но поменьше и без усов, а с какими-то студенистыми (в тумане, что ли?) бакенбардами.
— Где государь? — спрашивает Мирович резко. Он возбужден до последней степени, он то вскакивает, то садится на камень, то хватает за рукава, за пуговицы офицеров. Его мечта — в двух шагах! Его лицо — подергивается, нервный тик.
Осуществленье! У него совсем пересохло во рту, он дышит, как рыба, судорожно хватая раскрытым ртом воздух.
И Власьев, и Чекин — в нерешительности, в меланхолии.
— Где государь? Ты, туша! — Мирович обращается к Чекину, приставляет к его горлу острие шпаги.
— Нет государя, — чуть не плачет добродушный Чекин, и его бакенбарды трясутся.
Ни слова не говоря, Мирович бьет (болван!) рукояткой пистолета — в лоб! Он хватает Чекина за бакенбарды и тащит тушу и трясет:
— Где государь? Показывай камеру!
Власьев стоит у перил галереи, отделяется от перил, усы — опущены, лицо — толстое, блестит, как слезится:
— Пошли... я покажу... отпусти человека.
Мирович отпускает и послушно идет. Идет за Власьевым, и хвалит его, и дает ему всякие обещания. Власьев — ни слова, безответен, не оборачивается. Он какое-то время возится с ключами.
А Мирович кричит на всю галерею, в сторону Чекина. Мирович еще не остыл, кричит:
— Посмотри на Власьева, ты, байбак! Это — молодец! У него усы! А ты? Тупица! Другой бы давно заколол тебя, кабан! Колите кабана! — кричит Мирович, обращаясь неизвестно к кому.
Мировичу нужно покричать. Никто не понимает его криков и не прислушивается. Кого колоть? Какого кабана? Солдаты переспрашивать — боятся.
Дверь камеры открыта, распахнута. Мирович рвется в камеру. Там темно.
Неизвестно откуда взялась свеча: Власьев зажигает свечу, прикрывая огонек от легкого ветра ладонью (большой, с толстыми пальцами, ладонью).
Он входит в камеру.
— Ну вот, — вздыхает Власьев и поднимает свечу. Камера освещена, большая и пустая, в стены вбиты деревянные колышки, гвоздики, на колышках одежда, матросская, на подоконнике склеенные из газет и раскрашенные кубики и матрешки — игрушки двадцатичетырехлетнего императора. В последнее время Иоанн окончательно впал в детство и мастерил детские игрушки, кубики и матрешки.
— Где же... — Мирович оглядывается и не договаривает.
Власьев опускает свечу. На полу — распростертое человеческое тело... Чье?
— Это... кто? — спросил Мирович и не пошевелился.
— Кто это? — закричал Мирович, оглядываясь то на Власьева, то на труп.
Власьев не отвернулся. Он смотрел на Мировича не мигая. Смотрел, и ни один мускул не шевельнулся на его толстом лице с соломенными опущенными усами. Он смотрел на Мировича так, как смотрят в окно, в пустую тьму.
Все.
Бунта — не будет.
В ушах — какой-то странный тик, руки онемели и повисли, они болят, наверное болят от напряжения ногти, то есть под ногтями, — Мирович еще судорожно сжимал рукоять шпаги.
Все. Мирович вкладывает шпагу в ножны. Он вертит в руке отяжелевший пистолет и не знает, как с ним, с пистолетом, быть, он делает несколько шагов в сторону подоконника, подходит к подоконнику и бросает пистолет на подоконник, перебирает раскрашенные кубики, безучастно рассматривает матрешек.
В дверях уже — солдаты. Самих солдат не видно, они в какой-то мути, брезжат лишь тусклые лица и поблескивают, серебрятся и золотятся пуговицы и пряжки.
На полу блеснула бритва. Мирович поднимает бритву, рассматривает, — не дешевая, английская, с английской короной, выгравированной на лезвии, и с вензелями на лезвии.
В камере — уже вибрирует голос Чекина. У него так вибрирует голос, скорее всего, потому, что Чекин отчаянно жестикулирует. Голос — вопль, но все время срывается:
— Это — мы! Но не мы! То есть, мы не виноваты! Нам все равно, кто он! Он не император для тюрьмы, — арестант! Мы по присяге! Так — приказано! Мы знали, кто он, но —присяга! Мы виноваты! Или — нет!
Чекин совсем запутывается. Что он говорит — разобраться нет сил.
Мирович ни на кого не смотрит.
— Эх вы, — говорит Мирович, — сволочи. Бессовестные вы люди, — говорит он тихо и страшно, — убийцы. Его-то за что вы убили? Ну, ладно, меня бы, ладно уж, — говорит он, — но такого-то человека за что?!
— Мы не убили! Присяга! Мы только ударили! — бормочет Чекин.
— Он же был глупый и тихий, как птица, — говорит Мирович. — Разве можно ударить птицу — бритвой?
Мирович подходит к трупу и опускается на колени, целует руку мертвеца, поднимает свою черную цыганскую голову, глаза его полны слез, он целует ногу мертвеца. И встает.
Он распрямляется и приказывает положить мертвое тело на кровать и накрыть простыней. Притихшие солдаты опускают тело на кровать и прикрывают простыней. Кровать выносят из казармы, солдаты строятся, Мирович идет перед кроватью, за ним шагает Чекин и спрашивает шепотом, когда кровать переносят через канальный переход:
— Что же теперь с нами будет? Что же произойдет?
Солдаты останавливаются и опускают кровать.
— Что произойдет и будет? Это — ваше дело, — бросает Мирович.
Переживания прошли, Мирович становится опять самим собой, он входит в новую роль. По всей крепости носят кровать с мертвым императором. Ни шепота. Факелы потушили. Рассветает.
Золотится фрунтовой песок.
Команда строится в четыре шеренги. Маленькая команда, 54 человека.
Мирович стоит простоволосый, без парика. От пота, от солнца его волосы блестят, как угольные, он поправляет волосы пальцами, глаза — отрешенные, он говорит:
— Солдаты! Отдадим последний долг императору Иоанну Антоновичу! Он страшно жил и страшно умер.
— Солдаты! Бить утреннюю побудку!
— В честь мертвого тела ружья на караул!
— Бить полный поход!
— Залп!
— Солдаты! Вот наш государь Иоанн Антонович! Мы могли бы быть счастливы, а вот — несчастны. Я виноват. Я за всех отвечу. Вы нисколько не виноваты, ведь вы не знали моей цели, вы подчинялись. Так я вам говорю: пускай вся ответственность, пускай все муки — на меня.
Мирович обходит шеренги и целует рядовых.
Появляется солнце, око еще только немножко краснеет в стеклянном тумане. Солдаты в смятении. Никто не знает, что же дальше.
Первым опомнился капрал Миронов.
Хитрец, капрал подкрался к Мировичу сзади и выхватил из его ножен шпагу. Солдаты перестали обниматься и целоваться, зашевелились.
— Отдай шпагу, трус, — закричал Мирович, — комендант, я отдаю вам шпагу!
Солдаты бросились на Мировича.



6

Семнадцатого августа 1764 года был опубликован манифест Екатерины II о заговоре Мировича и об убийстве Иоанна Антоновича.
Власьев и Чекин ничем не поплатились за убийство. Они выполнили свой долг полицейских. Правда, их никто не уполномочивал убивать Иоанна, но в такой ситуации у лих не было другого выхода: или смерть одного сумасшедшего, или государственное кровопролитие, междоусобная война. Убийство порицала и Екатерина, но делать было нечего — в манифесте она похвалила их за выполненный долг, а потом отстранила от службы.
Сентенцией Сената Мирович был приговорен к четвертованию.
Императрица пожалела авантюриста. Она заменила четвертование «обезглавлением».
Шестьдесят два солдата были наказаны шпицрутенами и батогами и сосланы в Сибирь.
Капрал Абакум Миронов, несмотря на хорошую инициативу при аресте Мировича, получил 10 000 палок и был сослан на каторжные работы.
Приговор был приведен в исполнение 15 сентября 1764 года.
Весь Петербург пришел посмотреть на бунтовщика — как его будут казнить.
Мировича казнили на Петроградской стороне.
Подпоручик Мирович был в голубом кафтане. Кафтан застегнут на все пуговицы, а пуговицы блестели. Он в серебряном, припудренном парике. Холодновато, и его лицо разрумянилось: Мировича не пытали и хорошо кормили в крепости. Он был — весел!
Надеяться — не на что. Он совершил двойное преступленье: бунтовал против императрицы и спровоцировал смерть императора. Пощады быть не могло. Моросил дождик.
На эшафоте Мирович подмигнул священнику:
— Батюшка! Не смотри на меня, смотри на Петербург. Вот он весь — у эшафота. Смотри — глаза. Они — ненавидят. Не сочувствуют! А если бы поменять на минутку декорации? Если бы это не эшафот, а тронное место, а я — генералиссимус победившего восстания? Какие были бы глаза! Не глупость и злоба, о нет,— восторг и холуйство.
Мирович рассмеялся тихонько, и темное цыганское лицо его посветлело.
— Чего ты смеешься, дурачок! — пожалел Мировича священник.
Полицмейстер читал сентенцию о казни.
Мирович махнул рукой. Все — равно. Это—.его последняя сцена. Последняя игра. И она должна быть превосходна.
Мирович стоял во весь рост и не шевелился, лишь серебряный парик и голубая шинель понемногу темнели от маленького дождика. Мирович поблагодарил полицмейстера за то, что он прочитал указ. Поблагодарил императрицу и Сенат, что в приговоре нет никакой напраслины. Он поблагодарил простой Петербург, что пришли его посмотреть. Он сказал, что раскаивается во всем, в чем только хотят чтобы он раскаялся, но не перед кем-то его молитвы — лишь перед богом.
Простой Петербург залюбовался храбрецом, все заплакали.
Мирович был превосходен.
Он театральным жестом снял с пальца перстень и бросил палачу. Палач ничего не понял и отшатнулся. Палач еще не имел никакого опыта в своей области (в России уже двадцать лет не существовало публичной смертной казни). Обыкновенный гренадер, бурлак, он стал палачом лишь неделю назад, ему предложили несколько рублей на кабак, он и согласился. Неделю его обучали: как получше отрубить голову барану. На баранах и научился.
— Возьми перстень, — сказал Мирович, — он дорогой. Такой у тебя труд: пожалеешь — промахнешься. Возьми перстень, дружок, и смотри — не промахнись.
Мирович откинул полы голубой шинели, встал на колени, снял серебряный парик, отбросил парик, положил свою черную цыганскую голову на плаху.
(В толпе: «Какие кудри!»)

Приблизительно так выглядит версия официальной историографии.
Теперь посмотрим другие документы.



ВЕРСИЯ ВТОРАЯ:
СМЕРТЬ УЗНИКА И КАЗНЬ ПОЭТА
 
1

Все факты остаются.
Император Иоанн Антонович родился 12 августа 1740 года.
Шестнадцатого октября 1740 года императрица Анна Иоанновна объявила его императором.
Двадцать пятого ноября 1741 года Елизавета Петровна арестовала Иоанна.
С 25 ноября 1741 года арестанта перевозят из крепости в крепость, а 5 июля 1764 года офицеры Данила Власьев и Лука Чекин убивают его.
Все факты остаются.
Василий Яковлевич Мирович родился в 1740 году.
Он был подпоручиком Смоленского пехотного полка.
В ночь с 4 на 5 июля 1764 года Мирович поднял восстание. У него было 38 солдат.
Он был казнен 15 сентября 1764 года, в среду, в Петербурге, на Петроградской стороне, в Обжорном ряду.
Все факты остаются. Факты — важны. Но не менее важна и трактовка фактов.
Итак, трактовка.
Происхождение Иоанна Антоновича. Что говорит о происхождении официальная историография? Вот список слабоумных предков Иоанна и попытка комментария:
1. Прадед — царь Иван Алексеевич: от природы скорбен головой, заика, болел цингой, плохо видел.
Почему царь Иван был «от природы скорбен головой»— хорошо известно. Только потому, что, как старший брат, он должен был стать императором, а стал — Петр I, младший.
Цингой он болел не потому, что был глуп. «Плохо видел» — этим недостатком страдали тысячи гениальных людей, в том числе и Гомер. Но никому еще не приходило в голову приписывать Гомеру идиотизм.
2. Прабабка — царица Прасковья Федоровна: выросла в предрассудках и суевериях, грамоте была обучена довольно плохо, хитрость и вкрадчивость заменяли ей ум, страдала припадками бешенства.
В предрассудках и суевериях выросли Архимед, Спиноза, Кант, Лейбниц, Локк, Ломоносов, Гегель, Федоров, Ницше; Жанна д\´Арк, Мария-Терезия, королева Виктория, Анна Иоанновна, Елизавета Петровна, Екатерина I и Екатерина II, Мария Медичи, Мария-Антуанетта, Маргарита Наваррская. Хитрость и вкрадчивость заменяли ум и им. Никакими припадками бешенства царица Прасковья не страдала. Она была вспыльчива и истерична.
3. Дед — Карл-Леопольд: был известен сварливым, вздорным и беспокойным характером; был слабоват умом.
Вздорны, беспокойны были Микеланджело, Гойя, Толстой, Бетховен, Гюго, Бернард Шоу, Рабиндранат Тагор. «Слабоват умом» — суффикс «ат» вообще имеет только литературно-художественное значение, когда нужно сказать что-то приблизительное.
4. Бабка — царевна Екатерина Ивановна: могла служить типом пустой, избалованной барышни.
«Пустая, избалованная барышня» — уж никак это не характеризует дегенератизм рода. Так можно сказать о любом, кто тебе не нравится.
5. Мать — Анна Леопольдовна: недальняя по уму и ветреная, она была плохо воспитана. Все умственные способности ее, от рождения слабые, были подавлены еще в юности одной чувственностью.
Так пишет историографическая комиссия через сто с лишним лет. А вот что пишет современник Анны Леопольдовны, который видел ее ежедневно и служил в ее кабинетах. Петр Панин пишет:
«Она одарена была хорошим умом, добрым сердцем и возвышенною душою, никому в жизнь свою не сделала зла, даже слуги ее обожали, была весела и приятна в обхождении, по-русски, по-немецки и по-французски говорила свободно».
6. Отец — Антон-Ульрих: не кончил полного курса наук, белолицый, подслеповатый, золотушный, очень робкий.
Самый сильный аргумент не в пользу Антона-Ульриха — «белолицый». «Очень робкий» или «очень смелый» — пустословие. Гораций был «очень робкий» — он бросил щит на поле боя и убежал писать стихи. Герострат был «очень смелый» — он сжег прекрасный храм, только чтобы прославиться. Но это ничего не прибавило и не убавило в характеристиках потомства: первый — гений, второй — дурак. «Не кончили полного курса наук» — Бальзак, Достоевский, Толстой, Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Байрон, Бах, Ван-Гог, Сен-Симон и другие.
7. Сестра — Елизавета: подвержена частым головным болям, страдала помешательством в 1777 году, но после оправилась.
«Подвержено частым головным болям» три четверти человечества. Как можно страдать помешательством в энном году, а потом оправиться? в следующем году? Помешательство — это все-таки не грипп.
8. Брат — Петр: имел спереди и сзади горбы, кривобок, косолап, страдал геморроидальными припадками, прост, робок, застенчив, молчалив, до обмороков боится вида крови.
Паганини был уродлив. Геморроидальными припадками в средние века страдали чуть ли не все. Чтобы доказать глупость Петра III, Екатерина писала, что он — «любил устриц»! Чтобы доказать слабоумие предков Иоанна Антоновича, историческая комиссия пишет об их «застенчивости и простоте»! Особенно если человек до обмороков боится вида крови — он, безусловно, сумасшедший. Придется еще прибавить. Байрон был калека. Сервантес — тоже. Тургенев до обмороков боялся вида крови.
Все перечисленные выше разоблачения комиссии — никак не криминал для определения умственных способностей, а ведь комиссия пишет именно об умственных способностях предков Иоанна, чтобы приписать ему наследственное сумасшествие. Бетховен был глухой, а Фонвизин паралитик. Но они не были сумасшедшими.
В русской народной песне поется:

Лишь слепые все видят,
Лишь глухие все слышат,
Лишь немые поют песни.

Из всей монографии о предках — только два серьезных обвинения:
«Скорбен головой и слабоват умом».
Но эти обвинения несерьезны. «Скорбен головой и слабоват умом» — так говорят о любом, кто не согласен с моим мнением.
Все.
Генеалогия Иоанна Антоновича медицински вполне нормальна.
Замечателен вывод комиссии:
«Достаточно взглянуть на силуэты этих несчастных предков, чтобы по профилям, по неправильной форме головы догадаться о их слабоумии».
Теперь. Как же доказывает сама Екатерина сумасшествие — самого Иоанна Антоновича?
Она доказывает еще проще. Она использует документы Сената, протоколы следствия по делу Мировича.
Процитируем еще раз донесения Овцына и показания Власьева и Чекина.
Вот какую фразу использует императрица для своего манифеста:
«Овцын: "Иоанн Антонович в уме несколько помешался"».
Так цитирует Екатерина. Но донесение Овцына выглядит несколько иначе:
«Овцын: "Хотя в арестанте болезни никакой не видно, только в уме несколько помешался"».
Екатерина цитирует:
«Овцын: "Видно, что сегодня в уме помешался больше прежнего"».
А вот фраза Овцына из протоколов Сената:
«Видно, что сегодня в уме гораздо более прежнего помешался. Не могу понять, воистину ль он в уме помешался или притворничествует».
Екатерина использует фразу Овцына о хроническом беспокойстве Иоанна Антоновича:
«Овцын: "Арестант временами беспокоен"».
Фраза Овцына на самом деле:
"Арестант здоров и временами беспокоен, а до того его всегда доводят офицеры, которые его дразнят".
Екатерина ни слова не пишет об офицерах, которые дразнят Иоанна. Почему-то ей необходимо реабилитировать их, убийц — Власьева и Чекина. Почему — попытаемся выяснить ниже.
Сейчас главное: опровергнуть основной тезис императрицы — Иоанн болен. По традиционным понятиям медицины того времени («в здоровом теле — здоровый дух»), если человек болен телом, то он болен и душой.
Но здесь-то и начинается крушение всех аргументов, так старательно подтасованных Екатериной.
Ничего подобного.
В течение двух лет комендант Шлиссельбургской крепости Овцын ежедневно видит заключенного. Овцын еженедельно и честно доносит в Тайную канцелярию: «Арестант здоров».
Тайная канцелярия провоцирует — по наущении Елизаветы, а потом Екатерины:
«Не помешался ли узник?»
Им нужно, чтобы опасный претендент на престол был сумасшедшим. Тогда — расправа проста и безответственна.
Два года Овцын пристально присматривается к молодому человеку. И доносит о своих сомнениях:
«Если Тайная канцелярия подозревает, что узник помешался, может быть он и помешался, только тщательно скрывает свой психоз. Но, может быть, он и не помешался, а притворяется».
«На прошлой неделе его опять дразнили офицеры. У него от ненависти почернело лицо».
Почернело лицо — ну, значит, помешался.
«Но арестант все время здоров и физически развит, даже больше, чем положено узнику, не занимающемуся физическими упражнениями».
Так, пока Овцын подглядывал в замочную скважину за поведением «безымянного колодника» и прикидывал, помешался ли Иоанн или притворяется, это дитя темных тюрем подкралось к двери, распахнуло дверь, Иоанн схватил Овцына за рукав тулупа и так рванул, что оторвал рукав.
— Отдай хоть рукав, ты, полоумный! — в отчаянье взмолился Овцын.
— Ничего, померзни, холуйская морда! Не будешь больше подглядывать, свинья!
Оторвать рукав у тулупа, сшитого из овчины, замерзшей на морозе, как свинец, может человек не просто сильный, а — очень сильный. Полицию никогда не одевали в гнилые шубы.
Овцын в смятении, он рассуждает: «Иоанн или помешался, или высок и горд духом: он не побоялся оторвать рукав у коменданта, от которого зависит многолетнее его (Иоанна) благосостояние».
Иоанн Антонович был здоров.
Он был здоров, как может быть здоров человек двадцати четырех лет, который двадцать лет провел в камере-одиночке, плохо питался, не дышал свежим воздухом. Но ведь его посадили в тюрьму ребенком, его организм с детства приспособился к таким условиям, такие условия стали для него — естественными.
Никогда — за двадцать четыре года — Иоанн не болел ни одной болезнью.
Сама Екатерина не упустила бы случая перечислить его болезни, если бы они были.
Она не упустила бы распространиться о его единственной болезни, если бы болезнь — была.
Она ни слова не написала о его болезнях. Значит, их — не было.
И императрица Екатерина II, и ее обер-гофмейстер, действительный тайный советник Никита Панин, глава Тайной канцелярии, сенатор и кавалер, — и она, и он мечтали, чтобы Иоанн заболел. Об этой их мечте свидетельствует инструкция, данная коменданту Бередникову (Овцын ушел в отставку, Бередников — заместил).
Вот текст инструкции:
«Гарнизонного лекаря к Власьеву и Чекину допускать, лишь бы лекарь не увидел арестанта. А если арестант заболеет, то лекаря к нему не допускать, а сообщить мне (Панину)».
Та же мечта и в инструкции об обслуживании арестанта. Инструкция Власьеву и Чекину:
«Если арестант опасно заболеет и не будет никакой надежды на выздоровление (!!!), то позвать в таком случае для исповеди священника (!!!)».
НО НЕ ВРАЧА!
Напрасные грезы.
Иоанн Антонович оказался катастрофически здоровым больным.
Власьев и Чекин дразнят узника. Им тем более приятно его дразнить, что им нечего делать. Их обязанность — лишь смотреть на императора и кормить его. Но Иоанн — не шедевр живописи, чтобы на него можно было беспрестанно и с наслаждением смотреть. Но Иоанн — не гусь в клетке, которого нужно откармливать на ярмарку. Полицейским персонам — скучно. Они дразнят Иоанна еще и потому, что дразнить его — лестно. Они простые офицеры, а он император. Это-то и льстит их холуйскому самолюбию.
Иоанн сердится, ругается, дерется, бьет офицеров по морде ложкой. Офицеры обижаются и доносят:
«Он буйствует. Он бьет нас по морде ложкой. Он — сумасшедший».
Кто же сумасшедший?
Молодой человек двадцати четырех лет, который на оскорбление словом (его дразнят два дурака) отвечает оскорблением действием (бьет двух дураков ложкой по морде)?
Более нормальную реакцию нормального человека трудно себе представить в такой ситуации. Сумасшедший еще подумает, бить или не бить обидчика, — человек нормальный обязательно ударит.
Самый сильный силлогизм в донесениях Овцына:
«"Безымянный колодник" кричит на все обиды и оскорбления: "Я — император Иоанн Антонович! Я — вашей империи государь, вы — свиньи!"».
Овцын пишет:
«В припадках бреда называл себя императором. Он, несомненно, умалишенный».
Без тени стеснения последующая историография цитирует эти фразы как самые несомненные доказательства сумасшествия Иоанна Антоновича.
Пускай у недоразвитых офицеров хватало наглости писать о сумасшествии Иоанна. Они — убийцы. Они свидетели пристрастные. Им нужно оправдаться во что бы то ни стало. Одно дело — убить помешанного колодника, другое — убийство разумного императора. За это просто поплатиться. Клевету офицеров можно понять. Она — во имя спасения самих себя.
Но как можно оправдать историографическую комиссию, — ведь им досконально известно, что сумасшедшие слова: «Я — император Иоанн Антонович!» — кричит сам император Иоанн Антонович!
Он, доведенный до отчаянья тупоумием телохранителей, орет в их пьяные морды свою страшную и беспомощную тайну, а это бешеное полицейство хохочет и — определяет степень его умственных способностей!
Запомним: больше ни в одном показании, ни в одном донесении, ни во время процесса, ни после суда, нет ни одного доказательства, ни одного конкретного примера или случая, который каким бы то ни было образом, прямо или косвенно, доказывал бы, что Иоанн был сумасшедшим.
ЗНАЧИТ, ОН НЕ БЫЛ СУМАСШЕДШИМ.
Власьев и Чекин рассказали на допросе новеллу о косноязычии императора. Их новелла — гипербола. Для пущей убедительности они рассказали, что он заикался до такой степени, что его нижняя челюсть ходила ходуном и совсем отваливалась.
Екатерина подтвердила версию убийц.
Она сама оповестила Сенат, что встречалась с Иоанном. Он произвел на нее самое отталкивающее впечатление. Она расплакалась и уехала вся в слезах. Ей страшно было разговаривать с ним — так он заикался, как самый что ни на есть настоящий сумасшедший. У него была уродливая физиономия зверя.
Это — неправда.
Екатерина не встречалась с Иоанном.
Если бы она встречалась, она посмаковала бы встречу сразу же.
Она все перепутала. Одним она рассказывала, что встречалась с императором два года назад в доме А. И. Шувалова. Другим — что встречалась год назад в доме И. И. Шувалова. Третьим — что встречалась в крепости. Четвертым — что Иоанна привозил в ее кабинет Н. И. Панин. И так далее.
Екатерина помнила все даты и все встречи до мельчайших подробностей. Все ее записки сверены с архивами — ни разу она ничего не перепутала. Если уж Екатерина перепутала событие двухлетней давности, значит, этого события — совсем не было. Императрица не видела заключенного, иначе она не стала бы описывать его «уродливую физиономию зверя».
Потому что барон Ассебург, тайный советник датского посла при русском дворе, видел Иоанна.
Восемнадцатого марта 1762 года Ассебург вместе с Петром III посетил Иоанна Антоновича в Шлиссельбурге. Петр хотел освободить Иоанна, но не успел. Произошел государственный переворот 28 июня.
Ассебург записал в дневнике:
«Иоанн был очень белокур, даже рыж, роста среднего, очень бел лицом, с орлиным носом, большими глазами».
Ни слова об отваливающейся челюсти. Он описывает красавца! — орлиный нос, большие глаза, кудри.

Восемнадцатого марта 1762 года Петр III посетил Иоанна в Шлиссельбургском каземате.
Петр III не заметил, что Иоанн заикается.
Петр рассказывал английскому послу графу Букингему:
«Разговор Иоанна был не только рассудителен, но даже оживлен».
Может быть, Иоанн схитрил и притворился не заикой?
Можно скрыть любую болезнь, косноязычие скрыть невозможно.
Петр несколько часов говорил с Иоанном — и ничего не заметил.
Первое же слово, произнесенное калекой, должно было выдать его.
Барон Н. Корф, полицмейстер Петербурга, присутствовал при этой встрече, он знал Иоанна с детства.
И барон Корф — ничего не заметил!
Обер-шталмейстер Нарышкин, барон Штернберг, секретарь Волков сопровождали Петра III. Они — присутствовали, они ни на минуту не отлучились из каземата.
И они — ничего не заметили. Никакого косноязычия.
Иоанн жаловался, шутил, шумел, — волновался. Он даже запустил в потолок табуретку, и табуретка разбилась вдребезги.
Но «безымянный колодник» — ни разу не заикнулся.
В. Ф. Салтыков, который отвозил мальчика в Ригу, капитан Миллер, который отвозил Иоанна в Холмогоры, полковник Вындомский, начальник полиции в Холмогорах, сто тридцать семь несчастных полицейских, которые жили с Иоанном в Холмогорах двенадцать лет, сержант лейб-компании Савин, который тайно вывез Иоанна из Холмогор в Шлиссельбург, майор Силин, который возил юношу в Кексгольм, капитан Шубин, первый полицейский при Иоанне в Шлиссельбурге, четыре коменданта Шлиссельбургской крепости — майор Гурьев, капитан Чурмантеев, майор Овцын, подполковник Бередников — более ста пятидесяти свидетелей в течение двадцати лет! никто не заметил, что Иоанн Антонович был косноязычен.
ЗНАЧИТ, ОН НЕ БЫЛ КОСНОЯЗЫЧЕН.
Итак.
Иоанн был здоров.
Он не был сумасшедшим.
Он не был заикой.
Он знал, что он — император.
Он был — опасен.
Он был уже серьезно опасен, потому что ему было уже двадцать четыре года, потому что в его пользу было уже четырнадцать заговоров.
Это Власьев и Чекин были малограмотны. Об этом свидетельствуют все (больше полусотни) их доносы. Овцын писал:
«Арестант доказывал Евангелием, Апостолом, Минеею, Прологом, Маргаритою и прочими книгами».
А Власьев и Чекин писали, что «он не знал азбуки».
Чтобы читать перечисленные комендантом Овцыным книги, нужно было знать по крайней мере два языка: современный русский и церковно-славянский.
Комендант Бередников писал, что он «читал газеты».
Иоанн читал книги и газеты: он многое знал, обо всем слышал. Над ним издевались двадцать лет только потому, что он — претендент па престол. Он мог взбунтоваться.
Он мог взбунтоваться и найти в той же Шлиссельбургской крепости людей, которые с радостью помогли бы ему расправиться с Екатериной.
Все мысли всех сословий — Шлиссельбургская крепость. Все мысли, все слухи. Наивность — Россия думает, что любой новый император ее спасет. В крепости — император. Ему —24 года. Все знают — он разумен и религиозен. Чуть ли не каждый месяц — Сенат, суд: открылся еще один заговор в пользу Иоанна. Его имя — уже миф. Четырнадцать заговоров за два года, — неслыханно за всю историю России.
Екатерина храбрится (диктатор — прихорашивается); но она напугана. Смертельно.
Что-то нужно делать с Иоанном Антоновичем. Но что?
Убить тайно невозможно. Будет — бунт!
Убить публично нельзя: ни собственная Россия, ни Европа не простят. Будет — бунт в России и ссора, разрыв со всеми королевскими домами Европы, то есть — смерть.
Но и жить — нельзя, когда в нескольких верстах от Зимнего дворца в камере-одиночке — император. Вся Россия — в беспокойстве, вся Европа сочувствует Иоанну.
Опасного претендента нужно устранить. Но как?
Сама по себе напрашивается другая версия убийств Иоанна Антоновича.
Императрица — хитра.
Она ищет исполнителей.
Ей не нужны исполнители — слепые, ей нужны романтики.



2

Впоследствии, в манифесте от 17 августа 1764 года, Екатерина писала:
«Мирович, проведя жизнь свою в распутстве, мотовстве и беспорядке...»
Какую — жизнь?
Мировичу двадцать четыре года.
Он родился в Тобольске. Семья Мировичей, потерявшая все имения, сосланная, совсем обнищала. Отец Мировича служил капитаном в армейском полку. Из последних сил, из последних средств мальчика отдали в «немецкую» школу.
В школе училось всего восемь человек, дети ссыльных дворян.
Директором и преподавателем по всем предметам был Сильвестрович, русский немец, лютеранин, человек блестящего образования. Он обучал юношей немецкому языку, музыке, математике и нескольким другим предметам.
Один из восьми учеников Сильвестровича, капитан Иван Андреев, соученик Мировича, так писал о последнем:
«Василии Мирович отличался перед товарищами способностями, шел быстрее всех их и выучился между прочим хорошо говорить по-немецки и играть на скрипке и на бандуре».
Мало того.
В рапорте Бердникова Н. И. Панину комендант писал:
«При аресте подпоручика Мировича найдены у него мною... живые писания».
«Живые писания» — Мирович рисовал.
Мало того.
Писатель Г. П. Данилевский, педантичный исследователь архивов, писал:
«Прилагаю список с предсмертного, доныне нигде не изданного стихотворения Мировича».
Он писал стихи. Не может быть, чтобы он написал только одно стихотворение, предсмертное. Судя по слогу этого стихотворения, автор был, несомненно, талантлив.
М. В. Ломоносов, угрюмый гений, — вся профессура шарахалась от него, ему одному позволяли являться в университет без парика, ненапудренным и ненапомаженным, и он вот именно — являлся, а не приходил читать лекции, облысевший, обрюзгший, с толстыми и мягкими губами, с тростью, выточенной собственноручно из голубого агата, в малиновом халате, расшитом золотыми цветами, круглый год — в восточных валенках, инкрустированных собственным стеклом, когда Ломоносов произносил (вот именно — произносил, а не говорил) речь в университете, он цитировал стихотворение Мировича (речь о «новейшей поэтической школе»).
Когда Бецкий, блестящий администратор и эрудит XVIII века, объявил конкурс на рисунок перил для небольших петербургских мостов, победителем конкурса был Мирович.
Мирович жил в Петербурге всего два года.
В доме партикулярной верфи в Литейной части он снимал карликовую мансарду над сенями. Он сам смеялся над своей беспросветной судьбой. Вот что он написал на обратной стороне билета — пригласительный билет на придворный маскарад 21 февраля 1764 года:
«Было и гулено, и пешком с маскарада придено по причине той, что гранодер с шинелью ушол, и я, не сыскав лошадей, в маскарадном платье домой пришол».
Что Мирович мог проматывать?
Офицерское жалованье, которое ему не выплачивалось вот уже восемнадцать месяцев? Воровать гороховую похлебку в трактирах и продавать похлебку — кому? фельдмаршалам? а выручку проматывать?
Какому «распутству» мог «предаваться» нищий подпоручик?
Играть в карты? Не исключено. Только — так, по последней копейке.
Женщины? Может быть. Но... в такой беспросветности вряд ли Мирович был основателем гарема.
Конечно же, он хотел славы, денег, поместий, орденов и чинов. Но не больше, чем любой молодой офицер. Он знал: он имеет больше оснований, чем кто-либо, мечтать о привилегиях и о самостоятельности, — он талантлив.
Если бы он был бездарен, распутен, глуп, труслив (так охарактеризовала его императрица после расправы), то его кандидатура не привлекла бы внимания Екатерины.
Не сохранилось ни одного документа, который бы доказывал связь императрицы с Мировичем. Остались только смутные слухи, недобросовестные сведения иностранцев.
Но эта связь — была.
Попробуем на основании косвенных документов доказать эту связь.
Попробуем при помощи перекрестных вопросов определить степень причастности Екатерины к делу Мировича, то есть к убийству Иоанна Антоновича.
Н. И. Панин, Н. Корф, С. Шешковский, И. Н. Неплюев, И. Вейнмарн — вельможи Екатерины, и сама Екатерина, и все последующие государственные историки единодушно пишут, что Мирович был безвестен и не мог иметь сторонников.
Это — не так.
Мирович не только был известен — ОН БЫЛ ЗНАМЕНИТ.
Он был знаменит как поэт (не по публикациям, по рукописным спискам), он был знаменит и своей родословной.
Пятьдесят пять лет (с 1709 года!) восемь императоров и восемь поколений Сената занимаются делом Мировичей.
Прадед Мировича, Иван Мирович, бежал в Крым. Переяславский полковник, он отстаивал независимость Малороссии, он был один из предводителей Запорожья. За ним охотились, к нему подсылали убийц, чтобы «этого бездельника истребить».
Дед Мировича, Федор Мирович, был генеральным есаулом при Орлике. Генеральный есаул — это почти канцлер Запорожской республики. Он сражался в войске Мазепы. Он сбежал в Швецию, а потом в Польшу. Его брат Василий собирался бежать в Швецию, но его схватили и сослали в Сибирь, на каторгу. Еще пять братьев Мировичей были сосланы в Тобольск.
Дядя Мировича, Петр Мирович, был секретарем Елизаветы Петровны.
Отец, Яков Мирович, был секретарем польского посла графа Потоцкого.
Петр и Яков составляли заговор в пользу Малороссии, но их схватили и отправили в Тобольск.
Сам Василий Яковлевич Мирович — не был простым подпоручиком Смоленского пехотного полка, он был адъютантом П. И. Панина, полковника Смоленского колка, родного брата Н. И. Панина, начальника Тайной канцелярии.
Ближайший родственник Мировичей, полковник Полуботк, герой Малороссии. Полуботк — в тюрьме, в кандалах. Нужно учесть, что все вельможи Малороссии, как и вельможи России, были — родственники, одна семья. Мирович несколько раз говорил с К. Г. Разумовским, который был родственником Полуботка.
Неизвестно, о чем говорил Разумовский Мировичу, которого знал с детства, известно лишь, что посоветовал подпоручику «хватать фортуну за чуб».
И Мирович — хватает.
Василий Мирович еще только два года в Петербурге, но его уже знают. Его не только знают, его узнают на улицах и в трактирах. Он затеял процесс в Сенате: он требует возврата имений своего рода.
Процесс бессмысленный. Поступок дерзкий.
Его дед еще жив и бунтует в Варшаве. Возвратить имения внуку — значит опять создать легальный очаг бунта в Малороссии.
Сенат отказывает Мировичу. Поэт пишет челобитные Екатерине. Он не стесняется в выражениях по адресу Сената. Поступок опасный — челобитные. Ни у кого нет желания пропагандировать эту фамилию. Брось клич «Мирович!» — и все Запорожье схватится за свои кривые сабли.
Василия Мировича еще просто убрать, устранить, сослать, чтобы — ни слуху ни духу.
Почему же Екатерина 1 октября 1763 года присвоила прапорщику Мировичу чин подпоручика? За какие особые заслуги? Срок следующего чина еще не подошел. Успокоить скандал в Сенате? Дать взятку (чином!) скандалисту? Посмотрим.
Почему Екатерина не наказала Мировича за сенатский процесс, а назначила Мировичу аудиенцию, как сообщают слухи?
Потому, что она нашла кандидата.
Мирович знаменит, но нищ. Его можно обласкать Ему можно посулить, к примеру, гетманскую булаву.
Но Мирович — потомок еще живых бунтовщиков. С ним просто будет расправиться.
Неизвестно, на что может решиться обездоленный подпоручик.
А тут задание пустяковое: под каким-нибудь благовидным предлогом вывезти из крепости Иоанна Антоновича. И — никаких усилий: гетманство обеспечено.
Диалоги Мировича и императрицы нигде не записаны. Какое было соглашение (подробности!) — неизвестно. Но на допросах Мирович намекает на свое истинное желание — гетманство, значит разговор был и о гетманстве. Какой план предложила Екатерина Мировичу — неизвестно. (Последующие события доказывают поговорку: какой план — такой и клан.)
Но начиная с октября 1763 года (присвоен чин, аудиенция) фрейлины Екатерины чуть ли не ежедневно находят в подъездах и в урнах Зимнего дворца подметные письма. Письма не запечатаны, в письмах пространное изложение нового заговора в пользу Иоанна Антоновича. Фрейлины предупредительно передают письма Екатерине. Императрица спокойна. Были письма и поглупее. Не обращает никакого внимания.
Проходит еще два месяца, и Екатерина получает еще несколько десятков писем. Копни — распространяются по всему Петербургу. Весь Петербург только и сплетничает о письмах. Императрица — спокойна! Впоследствии она скажет:
— Все эти письма моим молчанием презрены были.
Неизвестно. Может быть, и «молчанием презрены были», может быть, и написаны были ее собственной рукой и переписаны Мировичем.
Правдоподобнее второе предположение.
И вот почему.
Вспомним так называемый «заговор Хрущевых и Гурьевых».
Никакого заговора не было.
Двадцать девятого сентября 1762 года была пьянка в «Съестном трактире город Лейпциг».
Пили: П. Хрущев, пригласивший, и гости — А. Хрущев, И. Гурьев, В. Сухотин, С. Бибиков, П. Гурьев, И. Хрущев, Н. Маслов и домохозяин Петра Хрущева — Данилов. Обслуживали: хозяин трактира Колька Коняхин, его супруга Анфиска.
Была простейшая офицерская пьянка с простейшей офицерской болтовней.
Поручик Измайловского полка, хвастун, болтун и пьяница, постоянный посетитель «Съестного трактира город Лейпциг», сказал следующие слова. Он уже был вдребезги пьян, исчерпал весь свой словарный запас, язык не слушался уже этого поручика. Вот что сказал Хрущев, слово в слово:
— Последний день пью, десятый день, — и хватит пить. Это последний день радости. Ныне будет фейерверк. Мы дела делаем, чтобы государыне не быть, а быть Иоанну Антоновичу!
Типичное офицерское бахвальство. Простейший бред алкоголика.
Каковы же были результаты этого бреда?
Ведь на следствии все выяснилось. Как императрица квалифицировала эту чепуху?
Вот что было.
Был шум, дебош, бокалы, цыганские бубны, табачный туман, солнце и тьма.
Н. Сухотин был вдребезги пьян, он ничего на свете не слышал, только пил за здоровье какой-то то ли собачьей радости, то ли последней радости.
В. Сухотин совершенно ничего не слышал, потому что он вообще-то не пьет, а тут его невзначай напоили.
П. Гурьев ничего на свете не помнил, потому что он — алкоголик, и отстаньте на веки вечные! — он ухитрился напиться и на первом следствии.
П. Гурьев не помнил даже состав компании, потому что он пришел на обед «в пьяном беспамятстве».
Д. Данилов, домохозяин, сказал, что П. Хрущев живёт в его доме, и больше ничего он прибавить не в силах к характеристике этого типа. Тогда его пытали, Д. Данилова, домохозяина. Данилов сказал, что П. Хрущев — такое трепло гороховое, что его буйную болтовню уже давным-давно не слушает, на него никто давно не обращает никакого внимания, — шут этот человек.
П. Хрущев, вождь заговора, сказал, что за здоровье последней радости — пил, про фейерверк — говорил, а про императрицу и про Иоанна Антоновича говорил в самых теплых и нежных дружественных тонах. «Но никогда не прощу доносчикам — Маслову и Хрущеву!» — гневался П. Хрущев.
Гнусный донос. Никакого заговора. Это подтвердили и те, кто обслуживал обед: хозяин трактира Коняхин, его жена Анфиска.
Следственная комиссия развила бурную деятельность. Допрошены были чуть ли не все офицеры Измайловского и Преображенского полков (там служили Хрущевы — Гурьевы). П. Хрущева и С. Гурьева пытали. Ничего: никакого заговора — пустая пьянка.
Однако императрица назвала эту чепуху, эту безвестную историю — «повреждение спокойствия нашего любезного отечества» и расправилась с «повредителями» следующим образом. По ее наущению следственная комиссия приговорила к смертной казни П. Хрущева, А. Хрущева, С., И., П. Гурьевых; к ссылке—В. и Н. Сухотиных и Д. Данилова. Потом процесс — еще продолжался, потом их, кажется, не казнили, но всех били палками и сослали.
Екатерина боялась даже пьяных восклицаний, даже упоминания всуе имени Иоанна Антоновича.
Как же расценивать ее величественное молчание в данном случае — в деле Мировича? Пятнадцать писем — с подробностями серьезного заговора, петербургская полиция (барон Н. Корф), Тайная канцелярия (граф Н. Панин) умоляют императрицу поручить им расследование, а императрица — спокойна! Она отнекивается. Она запрещает заниматься «ерундой».
Значит, был сговор.
Нужно было хорошенько подготовить общественное мнение к предстоящему событию: пустому восстанию. Только — так.
Иначе: при такой сложной ситуации уехать путешествовать в Лифляндию можно только в припадке умопомрачения. А она уехала путешествовать 20 июня 1764 года — за две недели до осуществления заговора.



3

«Съестной трактир город Лейпциг».
Об этом трактире иностранные дипломаты и драматурги написали немало.
Хозяину трактира Кольке Коняхину и его жене Анфиске приписывали чудесные роли: Коняхин — чуть ли не русский Цезарь Борджиа, Анфиска — вообще Медуза Горгона.
Но это и так и не совсем так. Биография трактира проста и поучительна.
Колька Коняхин был никем, поваром Коняхой, крепостным жандарма-комильфо Н. И. Панина. Коняху полюбила горничная Анфиска. Она была старше Коняхи на много-много лет, но девушка. Это-то и потрясло повара. Он любил ее снисходительно и восторженно, как всякий юноша, который впервые познакомился с девушкой. Он, как бывает в таких случаях, пообещал жениться.
Обещания обещаниями, а действительность — она невыносимо реальна.
— Когда же он женится? — узнавала Анфиска у псарей Панина. Но какие сентиментальные чувства у псарей? Они отвечали (формула популярная):
— Отдайся — узнаешь!
Анфиска забеременела. Повар Коняха к этому времени хорошенько потолстел и — не расплакался. Первое потрясенье прошло. Коняха посматривал по сторонам — где какие девушки ходят. Коняху совсем замучила жажда ласки.
Беременная Анфиска была горничной. Она жила в хорошей семье. Хозяин — Маркел Тимофеевич, умница, скромник, брился, играл на арфе, 65 лет. У него были кое-какие поместья. Управляющий присылал ему деньги за поместья. Жена — Оленька, умница, скромница, квасила капусту со слугами, играла на лютне, 22 года. Ничего у нее не было, никаких поместий. Только — муж. У них было тогда четверо детей.
Анфиска показала тяжелый живот Оленьке. Оленька пощупала живот и прищурилась.
Анфиска. Выхожу замуж. Позволяете?
Оленька. Позволяю. А как же! Будь счастлива! Получишь приданое.
Анфиска. Согласна. Пусть приданое. Но жених-то мой — Коняха, крепостной. Выкупайте!
Оленька. Прости, пожалуйста! Как это — выкупайте? А деньги?
Анфиска. Но, барыня! У вас денег — уйма!
Оленька. Ты с ума сошла, моя радость! У меня — ни копейки.
Анфиска. Да-да, ни копейки! Пусть платит хозяин.
Оленька. Но хозяин меня засмеет, а ты получишь по морде, моя радость!
Анфиска. А вы попросите у Сухотина.
Оленька (лицо ее, еще совсем девичье, заливается постепенно белой, а потом красной краской, смятение). Ну, если только у Сухотина... попробую... не знаю.
Сухотин, капитан Преображенского полка, уже четыре года лучший друг семьи. Лучший из лучших. Он друг Маркела Тимофеевича, друг Оленьки, друг детей, всех четырех. У него наследство — миллион, но из-за сердечной привязанности к этой семье он даже не путешествует в свободное от службы в лейб-гвардии время, не кутит в карты, не алкоголик, не добивается девок, — Сухотин квартируется в доме Маркела Тимофеевича и советует всей семье полезные советы, настоящий товарищ.
Оленька попросила — Сухотин дал Анфиске пять тысяч рублей. Анфиска принесла золото и банковые билеты Коняхе. Коняха потрясен во второй раз. Его не касается, откуда все это. Крепостной повар выкупает себя сам. Теперь Коняха — независимое существо. Он женится на Анфиске. Ничего не поделаешь. Прощай любовь и грезы, здравствуй роскошь. Во вдохновенном воображении Коняхи мелькает мысль: если открыть трактир — это как раз то, чего ему не хватало в его крепостной жизни.
Анфиска опять пошла и попросила Оленьку. Оленька опять пошла и попросила Сухотина. Сухотин дал деньги Оленьке, Оленька дала деньги Анфиске, Анфиска — своему любимому Коняхе. Трактир открывается. Но не хватает денег — трактир нужно переоборудовать: в подвале нужен ледник для свежих овощей, фруктов, рыбы и мяса; на чердаке — нет никаких запасов продовольствия; мало вина, круп; нужны современная мебель и бронзовые подсвечники.
Просьбы повторяются. Сухотин дает 15 000 рублей. Трактир расцветает. Сухотин начинает играть в карты. Трактир трактиром, но и Анфиске ни с того ни с сего потребовались кольца с бриллиантами и персидская шаль с кисточками. И Коняха уже присмотрел себе в немецком магазине часы с брелоками и соболий халат, вечерний.
Оленька отсылает все свои драгоценности Анфиске. Месяц все счастливы, и каждый по-своему.
И вот, в конце концов известному в Петербурге трактирщику Коняхину потребовалась карета. И шесть английских лошадей. Анфиса побежала к Оленьке: в последний раз! покупай карету и — простимся! Оленька осатанела, она швыряет в Анфиску щипцы для завивки волос. Тут же и Сухотин. Он совсем проигрался, он пьян, он обнищал. Он бьет Анфиску кулаком по морде и выбивает у нее передний зуб. Анфиска огорчается и идет в спальню Маркела Тимофеевича, который еще совсем-совсем ничего не знает, а только спит в спальне и любит свою жену и своего друга Сухотина. Анфиска повторяет просьбу про карету. Маркел Тимофеевич обалдевает (ведь он все проспал и не в курсе всех предыдущих просьб). Анфиска все рассказывает и обижается, что ей прежде не отказывали, а теперь — еще и бьют. Маркел Тимофеевич ласково разговаривает с Анфиской, сочувствует ее стесненным обстоятельствам, целует ее в здоровенные губы, гладит ее по черноволосой башке, потом нежно берет ее голову в обе свои ладони, зажимает ее между своих колен, задирает подол и — более часа! — хлещет Анфиску кавалерийской плетью!
Анфиска не плачет. Хозяин устал, вспотел, он как большая, несчастная птица после дождя, у него тяжелое дыхание, 65 лет, астма. Он отпускает Анфиску. Анфиска оправляет бархатную юбку, усмехается мстительно и просит Маркела Тимофеевича прочитать в таком случае вот эти две-три незначительные записочки. Еще не отдышавшись по-настоящему, Маркел Тимофеевич несколько раз читает записочки, знакомый почерк. Так и не отдышавшись, Маркел Тимофеевич скоропостижно скончался на 65-м году жизни и счастья.
Записочки писала Оленька. Она писала Сухотину когда-то, а передавала Анфиска. Но она и передавала и припрятывала. По записочкам выясняется: еще до свадьбы с Маркелом Тимофеевичем Оленька была любовницей Сухотина. После свадьбы ничего не изменилось, все осталось так, как было. Все четверо детей — от Сухотина. Маркел Тимофеевич, оказывается, имел к счастью приблизительное отношение. На Сухотина впоследствии донес Коняхин, и разорившегося миллионера приписали к заговору Хрущевых—Гурьевых и сослали. Оказалось, что у Сухотина есть брат, поручик лейб-гвардии конного полка. Сослали и брата.
«Съестной трактир город Лейпциг» расцветает.
Там собирается богема: поэты и полицейские из Тайной канцелярии, философы русского Просвещения и фавориты императрицы, барабанщики Шлиссельбургского гарнизона и адъютанты ее императорского величества.
Там бушует капрал Гаврила Державин. Он еще беспомощен и безвестен как поэт, но хорош и хорошо известен как шулер. Он сидит за ломберным столиком. Он выигрывает тысячи золотых монет, и взбешенные офицеры и генералы допытываются, как это ему удается: махинации Державина невидимы и блестящи. Генералы допытываются — капрал Державин отмалчивается. Они пьяны — он не пьет ни капли, только уносит тысячи золотых монет.
Там лихорадочный прапорщик Новиков. Он остроумен, он ядовит, он декламирует полицейским Тайной канцелярии Вольтера и еще черт знает что, а они его боятся, он не только начинающий писатель, но и великолепный фехтовальщик. Новикову двадцать лет.
Там вельможа-пенсионер, фельдмаршал Миних, полководец восьми русских императоров, со студенистыми немецкими бакенбардами, он курит лучший в мире табак, «сюперфин-кнастер», он сидит в матросской куртке, в шароварах, в деревянных башмаках и рассказывает в завесу табачного дыма — сам себе: какая мерзость и мразь ваша современная действительность, как его любили бабы, как он шел к Екатерине I, никому не кланялся, посмотрит на солнце и кивнет, как собаке, какому-нибудь временщику Меншикову, — вот и весь юбилей! Какая у него, Миниха, была трость из слоновой кости, на трости золотой набалдашник, похожий по форме на голову царя Соломона. Бабы его любили (не Соломона, а Миниха), бабы его уж так любили, — вот основа основ. Императрица Анна Иоанновна пала к его ногам, как спелая слива. Правительница Анна Леопольдовна смотрела на него, как рысь, — влюбленно. Бутылка коньяка для него была — как наперсток амброзии. Хлебнет бутылку, сожрет лимон — и все бабы у его ног, и что нам, нибелунгам, Семилетняя война! Хватай баб за жабры и радуйся, мальчик мой. Как он скакал на колесницах! Стоит на колеснице во весь рост, в России — эллинский праздник! А он стоит и смотрит на ипподром, как Фаэтон. Светло-зеленый сюртук, лацканы — красные, обшлага — такие же, шпага и молодое лицо! А на ипподроме одни бабы, все — императрицы, все — принцессы! А сейчас? О время!
Там девкам приносят сидр из яблок и фаянсовые блюдца...
— Что я теперь имею? — кричит фельдмаршал с болью. — Вместо баб — оранжереи с померанцевыми, лимонными и лавровыми деревьями!
Там капралы курят табак и запивают пивом.
Говорят капралы, адъютанты, фавориты и барабанщики:
— Что сказала матушка? Слушайте. Не тряси пепел в винегрет, ты, барбаросса!
— Эй, девка, чего ты машешь всеми ногами!
— Перед вами гений. Снимите шляпу, капустница!
— Если ты гений, так почему скрывал раньше?
— Она читает в очках, притом с увеличительными стеклами. Ну и смех! Уже столько лет, а читает в очках.
— Ум хорошо, два лучше, а три с ума сведут.
— Ну и морда у моей вакханки!
— Петербург!
— Я и говорю, мы — Петербург. Москва — столица бездельников и холуев!
— Что ты там сказал про Москву, сын человеческий? Повтори — и не нужно будет никакой дуэли. Смерть на месте!
— Смерть — смертный грех.
— Не трогай мою сестру, она — моя сестра, и у нас есть мать.
— А у меня что — нет матери? Я что — сирота, что ли?
— Это не я сказал про Москву. Это слова ее императорского величества — Екатерины Второй.
— Блеф — твоя Вторая!
— Эй-эй! Не попади к Панину, сын человеческий!
— Солдат — это Россия!
— Дурак! Россия — это солдат!
— Мама, я еще вернусь в твой домик!
— Семь «червей»! Все «черви» — мои!
— Вист!
— Все «черви» — твои, и сам ты не человек — а червяк, мой мальчик!
— Отдай мне всех червей — я отнесу их матушке государыне нашей, пусть половит рыбку в мутной водице!
— Что Генрих Четвертый, Наваррский, говорил французам? Он говорил вот что: «Монсеньоры! Вы — французы, неприятель — перед вами!» Вспышка патриотизма. Что генерал Цитен говорил немцам? Он стоял перед немецкими дивизиями с хорошо причесанными седеющими волосами и говорил вот что: «Солдаты и офицеры! Сегодня у нас генеральное сраженье, следовательно — что? Следовательно, все должно идти как по маслу». Рассудительно! А как победили мы Берлин? Кто крикнул «За бога, за царя, за святую Русь?» Кто крикнул? Мы — не знаем. Все без памяти бросились на врага, и — победа! Вот это клич!
— За бога мать тоже можно крикнуть.
— Молодец, и это — клич!
— Дадите вы мне, в конце концов, сказать слова Екатерины?
— Давай. Уймитесь, этот словарь хочет сказать слова!
— Вот что сказала императрица: «Дворянство с величайшим трудом покидало Москву, это излюбленное ими место, где главным их занятием является безделье и праздность».
— Ха-ха-ха! Вот так уха!
— А еще что она сказала, не помнишь? Я помню: «В России всегда было много тиранов, потому что народ по природе своей бездеятелен, а также много доносчиков, и все их любят».
— Эй-эй! Не цитируй стерву!
— Мама, я еще вернусь в наш домик!
— Не пей вино, дитя, от вина слепнут!
— Пас!
— Чепуха! Я пью, пью, четырнадцать лет пью — и не ослеп.
— А ты попей месяц подряд, потом выверни карманы — и ничегошеньки не увидишь!
— Никита Иванович Панин!
— .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .
— Что я слышу? Я слышу — тишину, и все встают!
— Скотские шуточки.
— Адъютант, послушайте про Панина. Марья Дмитриевна Кожина посплетничала насчет Орловых. Императрица узнала и позвала Панина. Эта Тайная канцелярия явилась во всем блеске своих бриллиантовых пряжек и бакенбард. В этот момент во дворце был маскарад. Кожина, как ни в чем не бывало, плясала на маскараде и вертела хвостиком и язычком. Государыня приказала Панину, он исполнил: он тихонько попросил генеральшу Кожину поехать с ним, побыстрее, их ждут. Она поехала. Он привез ее в Тайную канцелярию, снял свои франтовские манжеты из драгоценных брюссельских кружев и высек Марию Дмитриевну собственной холеной ручкой, в которую он взял розгу — ветку голландской розы с цветами и шипами. Потом Никита Иванович отвез, как и полагается, танцовщицу на бал. Обратно. Бедняжка, еще совсем молоденькая и неискушенная генеральша, не сказала ни единого слова. Она затаила слезы и продолжала пляски. Менуэт, монимаска, котильон — она все плясала. Только острый глаз мог бы приметить, что она танцует со странностями, приседает. А ведь была — королева бала.
— Я — Николай, а ты?
— Ну, тогда и я — Николай! Давай называть друг друга «Николай» — все же жить будет повеселее.
— Ну, что ж, Николай, мне кажется, что жизнь потихоньку налаживается.
— Правильно, Николай. Жизнь потихоньку налаживается: потихоньку поумираем!
— Все полки как полки, только у нас, негодяев, не полк, а черт знает что: казаки, греки, албанцы, татары, горцы, черемисы, один я — русская душа.
— Пей, пей, колокольчик, а потом поблюем — и баюшки-баю!
— Ах, Княжнин! Княжнин написал драму «Вадим». Панин побеседовал с автором. Голос начальника Тайной канцелярии был — одна лишь ласка. Княжнин прибежал домой в слезах. Он поплакал, слег и умер утром. А Александр Николаевич? Ему сказали это имя — он упал в обморок.
— Какому Александру Николаевичу? Какое имя сказали?
— Радищеву — Панина!
— Послушай, Мирович, писать пиши, хоть стихи, хоть что хочешь, но прошу тебя Христом — не плюй в мою душу! Знать не знаю я твоего Иоанна Антоновича! Не слышал такого имени!
— А у кого теперь есть имена? Имен-то и нет, мальчик! Все — псевдонимы.
— Ну-ка, ну-ка, объясни!
— Чего объяснять? Догадайся! Петр Третий — псевдоним Карла-Петра-Ульриха, Екатерина Вторая — псевдоним Софии-Фридерики. А ЕГО спрятали в Шлиссельбург.
— Ты-ты, кого — его? Договаривай!
— Иоанна! Ивана Антоновича! Припрятали, сволочи!
— Мама, мама, я еще вернусь в твой домик!
— Где капрал Державин?
— Нет, и нет поручика Ушакова! Ребята, мы не досчитались в своих рядах лучших из лучших: шулера и алкоголика. Где они, дети наши?
Державин сидел на канапе с девчонкой. Девчонке семнадцать лет. У нее фарфоровое личико, фарфоровая шейка. Двое цыган, с большими животами, в малиновых жилетах, с толстыми черными усами, все пальцы в серебряных перстнях, — цыгане яростно рвали струны гитар и пели сногсшибательными голосами:

Рассудок мне велит:
Себя ты не губи,
А сердце все твердит:
Пожалуй, друг, люби!

Поручик Аполлон Ушаков проигрался на бильярде. Он расстегнул свой мундир медного цвета и сосредоточенно, с разумным выражением лица отрывал пуговицу за пуговицей. Время от времени он брал со стола бутылку мадеры и поливал свою мраморную грудь вином, объясняя себе разумным голосом (голос разума!) — не жалко мне мадеры, только бы на груди росли волосы страсти.
Красномордый от пива Коняхин разносил на деревянных подносах блины: с вареньем, с коровьим маслом, со сметаной, с подливками, с красной икрой, с семгой, с гусиной печенкой. Блины — блестели! Падали бокалы и кружки, их пинали башмаками, они кувыркались и звенели.
Подпоручик Мирович декламировал:
— По почтовому тракту мимо галерной гавани ехала оливковая с гербами карета. Солдаты обвили шляпы и мушкеты дубовыми ветвями. Кто ехал в карете? В карете был котенок ЕЕ императорского величества Екатерины Второй. Котенок был пушист и пьян. Он повеселел, а потом повесился.
— Пюсовый фрак и синие панталоны с узорами по бантам — сорок рублей! Ничего себе синяя лососина!
— Дуй мою музыку, мандолина!
— Кто изобрел бильярд? Не знаешь? А я знаю! Я! Это мной и никем другим открыта священная форма бильярдного шара. Меня обокрали! Посмотри на этот паршивый бильярд: даже фигура шара та же самая, какую изобрел я!
— Ты что? Посмотри на себя. У тебя и очи-то от пьянства стали бирюзовыми. Зачем ты выписываешь на бумажную салфетку цифры? Ты что, хочешь превратиться в Пифагора?
— Поздно, Гаврила! Я пересчитываю свое призванье!
— Ну и как? К чему же ты призван в нашей бренности?
— Простейшая арифметика. Возьми грифели и пиши: сколько времени ты потратил на жратву, сколько проспал, сколько опохмелялся, сколько побегал за бабами — вот и все твое время и все призванье. Остаток, полезный отечеству, — мал. Смысл бытия — пуст. Смысл, говорю я тебе, мал и нуден — комарик?! Это ты давно сочинил: «Жизнь — жертвенник торжеств и крови».
Петербургские судьи сидели и пили квас и ели толстые пироги с подливкой.
Граф Н. Н. Блудов ходил по трактиру, маневрировал. Он был в белом кафтане с золотыми позументами. Его не интересовали офицеры. Он надел небольшую наглазную маску, его интересовали судьи.
У судей были башмаки с оловянными пряжками, манжеты из брюссельских кружев, на пучке пудреной косы — черный шелковый кошелек. Когда происходил спор о юриспруденции, судьи вставали и раскланивались друг с другом, чтобы не пускать в ход кулаки. Судьи время от времени выходили на улицу и ходили на окостеневших ногах вокруг трактира — они разгоняли кровь, и раздавали кучерам по калачу, и подносили по стаканчику пенника, — кучера скучали на козлах.
Граф Блудов положил перед собой заряженный пистолет и пил с судьями.
— Кто ты? Тебя мы не знаем! — изумлялись судьи, уже надравшиеся за счет Блудова.
— Еще узнаете! — успокаивал граф в белом библейском кафтане.
— Давайте познакомимся, — предлагали судьи.
— Еще познакомимся, — пообещал граф.
Судьи смотрели отчаявшимися глазами на пистолет, а граф мирно и свято сидел и вязал деревянными спицами белые перчатки, часто-часто посматривая на судей. Граф Блудов был небезызвестный шулер и валютчик и на всякий случай пил со всеми судьями.
Хозяин Коняхин сидел за ширмой и записывал все разговоры посетителей. Писал он грамотно и скорописью, поэтому ни одно постороннее слово, вовремя сказанное, не пропадало даром. Потом Коняхин приносил свои дневниковые записи Н. И. Панину. Красномордый Коняхин был еще и неплохим графиком. Поскольку тогда не существовало фотографии, он делал моментальные наброски неизвестных лиц, а Тайная канцелярия разыскивала их впоследствии.
Пиво, раки, соленые огурцы, соленые сухарики, спаржа, вобла, маринованная свекла, свиные ножки, моченый горох, — потом вся компания отправлялась в городок Валдай.
— Гусар должен знать только саблю и лошадь, как земледелец — плуг и волов, остальные науки — муть, милая моя!
Валдайские баранки были знамениты по всей России, не менее знамениты были и валдайские девки. Девки торговали баранками и изобретали мази для румянца, а также снадобья любви для отдыхающих путешественников. Торговля баранками не останавливала и не тормозила девичьих страстей. Девки продавали в гостиницах баранки и хитренько распространялись о своем целомудрии. Путешественники хитренько сомневались. Чтобы рассеять сомнения, девки приглашали вечером в баню. Там никого не будет. Никто не узнает. Нужно только хорошенько отдышаться днем и отоспаться. Путешественник спал весь день. Сон был несладок и мечтателен, какой там сон, человек предвкушал вечернее целомудрие. Вечером приходила суровая старуха в черном, требовала денег и приводила взволнованного юношу или мужа в темную баню. Там уже сидели на белых деревянных полках две-три девки. Они раздевали путешественника, а сами уже были нагие. Зажигали свечи. Затягивали окна бычьими пузырями. Не потому, что не было стекол, потому, что пузыри чуть-чуть прозрачны, пусть для случайного постороннего глаза чуть-чуть брезжит огонек, людей — не видно, и что там в бане девки делают — неизвестно. Вместо воды на парильные камни бросали пиво (из ковшиков!) и парились в пивном пару. Путешественник лежал, как Нерон, и не шевелился. Девки без всякого смеха переворачивали его распаренное тело, хлестали (для здоровья!) березовыми вениками, обмывали с торжественностью, как мертвеца, мазали тело мазями, и человек со всей активностью ощущал радость жизни и прелесть женщин. В бане была полутьма, колебались и мигали синенькие огоньки нескольких свечей, ОН забывал пошлый реализм службы и семьи, он чувствовал себя как на небе с небесными принцессами, — теперь все смеялись и хохотали, все вместе веселились, грызли грецкие орехи, кусали конфеты, флиртовали в фантики, ну и до тех пор, пока обессиленный ОН, совсем больной, ослабленный, без карманов, не убегал на последней коляске в Петербург, с радостью уступая баню следующему.
Страсти страстями, но ростовщики тоже не дремали. «Съестной трактир город Лейпциг» посещали все лучшие ростовщики Петербурга. Эти-то не пили и не играли. Они дышали и ждали. Когда кто-то проигрывался, ростовщики успокаивали его и давали в долг деньги. Проигравшийся подписывал вексель. Цирюльник Преображенского полка Мишка Евсевьев быстрым глазом оценивал фраки, камзолы, сапоги. Он платил наличными — серебром и медью. Он платил примерно в двадцать раз меньше настоящей стоимости, но игра — крутилась, никто на такие пустяки не обращал внимания, у всех горели глаза, тряслись руки. Цирюльник Мишка Евсевьев уезжал из трактира на специальной фуре по полкам — распродавать барахло, палаши и пистолеты. Офицеры и генералы с лихорадочной поспешностью проигрывали последние нитки и, бесперспективно тоскуя, ожидали наступления темноты (сидели в шерстяных шезлонгах, в комнатах хозяина Коняхина, сидели с закрытыми глазами и цедили сквозь судорожные зубы ругательства и матерщину в адрес правительства и Российской империи, а Коняхин ходил за ширмы и записывал). Когда наступала темнота, офицеры и генералы заворачивались в простыни Коняхина и, согрешившие, убегали из трактира вприпрыжку — по переулкам! по перекресткам! — по своим квартирам и казармам.



4

Двадцатого июня 1764 года Екатерина отправилась путешествовать. Она позабыла передать Панину инструкцию о начале следствия над лицами, сочиняющими возмутительные письма (Мирович и Ушаков!).
Но ум ее был — пунктуален.
Потому что: ничто не помешало ей, она не позабыла передать инструкцию Власьеву и Чекину.
Кто же такие Власьев и Чекин? Действительно ли «больные и честные офицеры»? Все архивные исследования опровергают эту версию императрицы.
Сержант Ингерманландского пехотного полка Лука Матвеевич Чекин и прапорщик Ингерманландского же пехотного полка Данила Петрович Власьев — два «больных» бандита — заурядные карьеристы. Они ушли с регулярной службы в тюремные надзиратели в 1756 году. Ингерманландский полк входил в состав петербургского гарнизона. Петербургский гарнизон никогда не воевал. Какой болезнью болели молодые офицеры? Больных на службу не брали. Им захотелось чинов и денег — они продались Тайной канцелярии. И — не ошиблись. Через шесть лет, в 1762 году, прапорщик Власьев — уже капитан, сержант Чекин — поручик. Через два года, после убийства Иоанна Антоновича, Власьев — премьер-майор, Чекин — секунд-майор. Они получали жалованье и премии, а питались вместе с узником. Таким образом, за восемь лет безделья в Шлиссельбургской крепости они отложили около 50 000 рублей каждый. Это бешеные деньги для простого армейского офицера. Если министру платили 10 000 ежегодной пенсии, то капитану — не больше 50 рублей. На службе в Тайной канцелярии Власьев и Чекин заработали на 1000 лет обыкновенной пенсии. Был смысл продаваться и убивать? Для них — был. Убивать и чувствовать себя честными — редкая привилегия, за всю историю человеческих отношений ее заслужили только государственные полицейские, — безответственность и безнаказанность. Их служба — несложная: донесения. В Государственном архиве хранятся все их донесения с 23 августа 1762 года по 5 июля 1764 года (день смерти Иоанна). Сорок пять доносов.
Сохранились инструкции Н. Панина о питании. За стол садились втроем: Власьев, Чекин, Иоанн. На день «на пищу и питье» — 1 рубль 50 копеек. Фунт говядины стоил от 1 ¾ копейки до 2,5 копеек (первосортной!), фунт хлеба стоил полкопейки, десяток яиц — 3 копейки, бутылка молока — полкопейки.
Двойники-полицейские клялись на суде, что Иоанн «был лишен вкуса и не отличал приятного от противного», что «арестант насыщался суровыми яствами, оставляя нежнейших и приятнейших яств». Это — понятно. Как же арестант мог отличить «приятное от противного», если они — крали и жрали, а ему оставляли объедки. Мертвые сраму не имут, — Иоанн уже был мертв и не мог опровергнуть их ложь.
Тринадцатого октября, через месяц после казни Мировича, с Власьева и Чекина была взята подписка, что «они никогда и никому ни при каких обстоятельствах не будут рассказывать о том, что участвовали в секретной комиссии», то есть что убили Иоанна. Подписка взята, расписка оставлена. И расписка датирована 13 октября 1764 года «в том, что ими за участие в секретной комиссии получено по 7000 рублей». Так Екатерина оценила жизнь Иоанна Антоновича — 14000 рублей двум убийцам. Сумма, конечно же, баснословная для армейских офицеров, но пустяковая для Екатерины, которая была щедра и никогда не жалела государственной казны. Так, после переворота она послала своему родственнику князю Фридриху-Августу 25 000 000 рублей золотом, чтобы Фридрих позабыл про смерть своего кузена Петра III, и Фридрих — позабыл.
Значит, убийство — не инициатива Власьева и Чекина. С полемическим пылом, с научно-исследовательским темпераментом еще сто тридцать лет после смерти Иоанна доказывали непричастность Екатерины к убийству его; писали, что она дала Власьеву и Чекину инструкцию, где было приказано «в крайнем случае» — убить; что это — молва недоброжелателей, лживые и тенденциозные слухи, что на самом деле Екатерина была человеколюбива и никак не могла дать подобной инструкции.
Через сто тридцать лет в архивах Шлиссельбургской крепости инструкция — все-таки! — была найдена. Это был страшный удар по всей самодержавной историографии. Инструкция написана рукой Н. Панина, подпись Екатерины — несомненна. Обрушились все так старательно построенные дворцы невиновности царицы.
Проанализируем же сначала инструкции и письма Н. Панина, а потом — инструкцию Екатерины.
Между Екатериной и Мировичем, несомненно, был сговор.
Все началось где-то летом 1763 года.
По инструкции Н. Панина (предварительной), офицерам Власьеву и Чекину запрещалось: выходить из крепости, переписываться с кем бы то ни было, разговаривать со знакомыми. Они поначалу радостно взялись за гуж, потому что получили чины и деньги, но потом управлять этой тележкой им стало не под силу. И офицеры пишут Панину: вы обещали, что наша секретная служба скоро кончится, что она временная, но мы сами теперь не тюремщики, а заключенные, нам ничего нельзя, как самому последнему колоднику. Панин отвечал: я не сомневаюсь в том, что вы, находясь в вашем месте, претерпеваете долговременную трудность от возложенного на вас дела, однако помню и то, что вам обещано скорое окончание вашей комиссии. «Извольте еще немного потерпеть и будьте благонадежны, что ваша служба тем больше забыта не будет, а при том уверяю вас, что ваша комиссия для вас скоро окончится и вы без воздаяния не останетесь. Ваш всегда доброжелательный слуга Н. Панин. 10 августа 1763 года».
До 10 августа Панин не писал ни разу, что «их комиссия скоро окончится». Значит, еще не было кандидата на провокацию. Теперь кандидат появился. И это был Мирович.
Панин заискивает перед своими полицейскими, просит их. Первое лицо в государстве — просит своих пешек! Двадцать девятого ноября 1763 года Власьев и Чекин еще пишут Панину: никаких сил нет добровольно сидеть под замком, помилосердствуйте, Христом-богом просим выпустить нас из Шлиссельбурга.
Двадцать восьмого декабря 1763 года Панин отвечает: потерпите еще чуть-чуть, посылаю вам премию по 1000 рублей. «Оное ваше разрешение не далее как до первых летних месяцев продлиться может».
В декабре 1763 года Панин уже знает, что в первые летние месяцы произойдет провокация! Через полгода. Как он мог знать точно этот срок, как мог предвидеть пустяковый заговор Мировича, если ни о заговоре, ни о Мировиче еще никто и слыхом не слыхал? Он указал точно дату: первые летние месяцы. Заговор произошел с 4 на 5 июля 1764 года.
Значит, был сговор.
И вот, когда уже все подготовлено, когда сговор уже решен, Екатерина и Панин пишут последнюю, настоящую инструкцию Власьеву и Чекину. Вот ее текст, слово в слово:
«Ежели паче чаяния случится, чтоб кто пришел с командою или один без именного ЕЕ императорского величества повеления и захотел того арестанта у вас взять, — арестанта умертвить, а живого его никому в руки не отдавать».
Вот и весь заговор наивного подпоручика. Ему навязали роль. Он ее исполняет храбро и тщательно, ничего не зная об инструкции. Мирович обманут: его посылают не на славу, а на смерть. Если бы он знал, как его перехитрили, еще неизвестно, чем закончилась бы вся эта история. Мало того — ни одна живая душа, кроме Власьева и Чекина, не знала об этой инструкции. Мало того — еще сто тридцать лет никто не знал об инструкции.
Мирович стал провокатором.
Он еще сто тридцать лет был провокатором перед лицом истории, и только найденная инструкция как-то объясняет его роль в этой истории.
Любимая госпожа предала своего любящего и честолюбивого раба, который писал стихи, рисовал картинки, играл на бандуре и вот — впутался в политику.
Еще одна загадка — Аполлон Ушаков.
Происхождение Ушакова неизвестно.
Судя по всему, Ушаков — сверстник Мировича.
Мирович — подпоручик, Ушаков — поручик.
Мирович говорил на процессе, что он выбрал «верного, надежного и во всем способного товарища». Ушаков — «давнишний, в нравах совсем сходный приятель».
Мирович в Петербурге только два года. Вряд ли среди офицеров-собутыльников поэт сумел найти верного и надежного друга. Для этого двух пьяных лет маловато. Тем более — друг «давнишний».
«В нравах совсем сходный приятель». Мирович — поэт и художник. Значит, они сходны по характерам и по роду занятий, если «совсем сходный».
Если так, если Ушаков сверстник Мировича, то и ему 24 года. Значит, и он родился в 1740 году. А 1740 год — времена мутные. Умирает Анна Иоанновна, регент — Бирон, заговор Миниха, правительница — Анна Леопольдовна, указы издаются от имени Иоанна Антоновича, интриги Остермана, Черкасского, Головкина, готовится к восстанию партия Елизаветы Петровны...
С какой стати Ушаков мог оказаться «давнишним приятелем» Мировича? Все «давнишнее» у Мировича — в Сибири. Там-то они познакомились, обе семьи, обе сосланные. И у Ушаковых, как и у Мировичей, не хватило денег, чтобы определить сыновей в гвардию, — и Аполлон, и Василий пошли в пехотные полки.
Тринадцатого мая 1764 года Ушаков и Мирович отслужили акафист и панихиду. По самим себе — как по умершим.
Если бы Ушаков был просто пьяненький солдатик, кукольная игрушка Мировича, он выполнял бы поручения повелителя, но служить панихиду не стал бы.
А это был трогательный и героический шаг.
Значит, Ушаков очень любил Мировича, значит, это действительно были близкие люди, значит, они друг другу беспредельно доверяли, если за какие-то полчаса один открыл другому опасную и грозную тайну и взял его в сообщники, а другой, не задумываясь, пошел за ним, — а это был последний, смертельный шаг.
Императрица пообещала неприкосновенность. Хорошо. Они ей доверяли. Они ее любили. Тогда ее любили почти все без исключения — она всех угощала и всем обещала. Но могли быть и непредвиденные случайности. Любая оплошность в этом предприятии — смерть.
Все-таки в их руках судьбы двух императоров.
Но императрица не так наивна, чтобы вручить свою судьбу какому-то подпоручику.
Это нужно было предвидеть.
Но Мирович — идеалист.
Неизвестно, как узнала Екатерина о сообщнике — признался ли чистосердечно Мирович или рассекретила Тайная канцелярия.
Но в дальнейшей судьбе Ушакова — все — загадка, все — «почему».
Почему 23 мая 1764 года Ушаков был отправлен в командировку?
В мае в Великолуцком полку это была единственная командировка от военной коллегии.
Из всех офицеров полка отправлен был именно Ушаков, единственный сообщник предстоящей операции.
Случайность? Нет. Потому что действия развивались так.
Военная коллегия организовала отъезд Ушакова с небывалой для нее скоростью.
Сохранились документы: коллегия оформляла командировки в двух-пятидневный срок. Разыскивали лошадей, ремонтировали колеса, разыскивали командированных, ремонтировали мундиры, разыскивали деньги, ретушировали дебет и кредит, бухгалтерия выписывала деньги.
Отправка Ушакова — рекорд канцелярской деятельности всего XVIII века!
Ушакова вызвали в девять часов утра, — отправился он уже в час дня!
Случайность? Нет. Потому что вот что произошло.
Ошеломленный такой стремительностью, Ушаков стал присматриваться. Он заподозрил что-то не то.
Ушаков следовал в Смоленск. Ему поручили передать генерал-аншефу и сенатору князю Волконскому М. Н. 15 000 рублей серебром. 15 000 рублей — это не меньше 750 килограмм монет. Следовательно, коляска, в которой уехал Ушаков, была большая, на тяжелых рессорах.
Сопровождал Ушакова фурьер Григорий Новичков. Он ехал в простой кибитке, обитой рогожей.
Места в коляске хватило бы и на троих. Почему Новичков ехал в отдельной кибитке?
Ушаков не страдал манией преследования. В 24 года офицеров не очень-то преследуют мании. Но по обстоятельствам получалось так, что Новичков не сопровождает Ушакова, а конвоирует его.
Ушакова охватывает беспокойство.
Вот что рассказывает Новичков. Вот его рапорт по возвращении.
Двадцать третьего мая они отправились из Петербурга в Смоленск.
В 37 верстах от Порхова, в Сухловском яму, Ушаков начал жаловаться на головную боль. Он заболел.
До Порхова все-таки доехали.
Ушаков подал рапорт генерал-майору Петрикееву. Петрикеев — командир Новгородского карабинерного драгунского полка. Ушаков писал: он — болен и никуда ехать — не в силах. Позвали полкового врача. Врач осмотрел Ушакова и никакой болезни не обнаружил. Петрикеев приказал ехать. Поехали.
Пока показания Новичкова не вызывают подозрений. Лгать — слишком опасно. Есть два свидетеля: Петрикеев и врач. Немного подозрительна такая точность Новичкова: 37 верст. Версты на дорогах стояли, но не были пронумерованы. Может быть, эта точность — от солдатского усердия? Или же он прекрасно знал местность?
Дальше.
В 90 верстах от Порхова, в деревне Княжьей, Ушаков окончательно и серьезно заболел. Он остается в деревне, а Новичков с деньгами отправляется в Шелеховский форпост. Там — князь Волконский.
Новичков отдает деньги, получает квитанцию и отправляется обратно.
Так. Новичкову и здесь нет смысла лгать. Он поехал к Волконскому один. Он один отдавал ему деньги. Лгать опасно. Свидетель грозный — генерал-аншеф и сенатор. Правда, и здесь есть одно но: Михаил Никитич Волконский — самое приближенное лицо к Екатерине после И. Панина, Орловых и К. Разумовского. Волконский был один из самых ответственных и активных участников переворота 28 июня 1762 года. Во всей этой истории (дело Мировича!) почему-то все те же действующие лица, ни одного постороннего: Панины, Разумовский, Корф, Вейнмарн, Волконский. Случайность? Нет.
Новичков приезжает в деревню Княжью.
Спрашивает: где Ушаков?
Крестьяне отвечают: как только уехал Новичков, Ушаков, не теряя ни минуты, поскакал в Петербург.
Новичков едет дальше. Во всех деревнях он расспрашивает о своем потерянном поручике. Все отвечают: поручик ускакал в Петербург.
Село Опоки. Жители взволнованы. Они рассказывают:
— Здесь, в селе Опоки, в реке Шелони найдена кибитка, обитая рогожей, и в ней подушка, шляпа, шпага, рубашка; потом приплывшее тело офицерское, которое зарыто в землю.
«Кибитка, обитая рогожей». Значит, в деревне Княжьей Ушаков отдал Новичкову коляску с деньгами, а сам пересел в кибитку.
Почему он прикинулся больным? А он прикинулся больным, потому что если бы он действительно был тяжело болен, то лежал бы и болел в Княжьей, а не поскакал бы сломя голову в Петербург.
Он поторопился в Петербург, чтобы поскорее приступить к исполнению задуманного? Ни в коем случае. Раз у них тройственный сговор — Екатерина, Мирович, Ушаков, — то в первую очередь они сговорились — о числах. Императрица уезжала в Лифляндию 20 июня. Торопиться было некуда. До 20 июня можно было по крайней мере дважды добраться до Шелеховского форпоста и возвратиться дважды в Петербург.
Предположим, что Ушаков не знал дату отъезда Екатерины, то есть не был участником сговора. Все равно, эту дату не так уж трудно было определить. Разговоры о путешествии начались еще в марте. Но совершенно ясно, что ни в апреле, ни в мае, ни в начале июня в Лифляндию ехать незачем. Там — дожди, распутица, бездорожье, грязь. По таким ландшафтам путешествуют лишь великомученицы, но не императрицы.
Почему же торопился в Петербург Ушаков?
Можно многое предполагать, но не будем делать ложных и безосновательных предположений. Пусть факты сами говорят за себя.
«В реке Шелони найдена кибитка, обитая рогожей».
Почему кибитка найдена — в реке? Почему — не у реки?
Лошади понесли и занесли кибитку в реку?
Это — исключается. Лошади уже измучены. Без передышки они проделали путь от Петербурга до Княжьей и без передышки поскакали обратно.
Ушаков так торопился, что не стал дожидаться парома, а бросился искать брод, загнал лошадей в воду, лошади стали тонуть, в истерике оборвали постромки и уплыли, а Ушаков — утонул?
Это — исключается. Во-первых, ни одной, даже самой сильной, лошади не оборвать в воде постромки, а лошади—замучены. Во-вторых, как бы ни торопился Ушаков, нужна была исключительная причина, чтобы он бросился в воду, на верную гибель.
Но пусть так. Пусть он бросился. Пусть лошади оторвались и уплыли. Он остался в кибитке. Кибитка стала тонуть.
Если Ушаков не умел плавать, то первое, что он сделал бы, как всякий тонущий человек, он — позвал бы на помощь и постарался бы продержаться на крыше кибитки до спасителей (ведь кибитка была из фанеры и обита рогожей, она не могла утонуть ни в коем случае!).
Хорошо, предположим, что это случилось ночью. Что Ушаков звал на помощь и никто его не услышал. Он мог бы просидеть на кибитке до рассвета, даже несколько дней. Река Шелонь — не гоголевский Днепр. Редкая птица не долетит до середины ее. Все равно его увидели бы и спасли.
Если Ушаков умел плавать и так торопился в Петербург, что не в силах был ожидать спасителей, то — правильно, он бросился в воду и решил самостоятельно переплыть реку.
Пусть так. Он бросился в воду, попал в омут, попытался выбраться и не выбрался — утонул.
Это — исключается.
В кибитке были найдены: «подушка, шляпа, шпага, рубашка». Все. Больше ничего. Значит, он отцепил шпагу, снял и рубашку и бросился в воду. В чем же бросился пловец? Всем известно, что ни в какую командировку никакого офицера никакой армии не отправляют без мундира, без штанов и без сапог.
Что же получается? Ушаков снял рубашку, снял шляпу и шпагу — вещи незначительные и почти не мешающие при плавании, — а потом надел мундир, надел штаны и сапоги и бросился в воду, чтобы... утонуть?
Может быть, он и не надевал, а все эти вещи связал в узелок и поплыл нагишом? Нет. Крестьяне показывавают: «Приплывшее тело офицерское». Офицерское. Значит, труп был в мундире. Только по мундиру (а не по шляпе и не по шпаге) можно было определить офицерство. На шляпы нацеплялись только значки полков. Шпаги носили и капралы.
Если Ушаков проделал все эти манипуляции и утонул, то должны были быть исключительные причины.
Можно предположить самоубийство. Но версия самоубийства — самая бессмысленная. В XVIII веке ни русские поэты, ни русские офицеры еще не убивали самих себя. Да и для самоубийства не нужно было проделывать столько лишних движений с одеждой, во-первых, и, во-вторых: для этого нужны были совершенно исключительные причины.
Что же делает Новичков?
Он ведет себя как опытный человек.
Он только осматривает платье Ушакова, он говорит крестьянам, что это платье он знает, это платье Ушакова. Крестьяне говорят ему: нужно разрыть могилу и посмотреть, Ушаков ли там и нет ли на его теле каких-нибудь следов насилия? Новичков осторожен. Он знает, как поступать в таких случаях. Он вызывает комиссию, но не из Петербурга (а он должен был вызвать опознавательную и следственную комиссию из Петербурга, с места жительства и службы Ушакова, чтобы труп опознали люди, не причастные к происшествию. Ведь Новичков косвенно, но причастен — он отправлялся вместе с Ушаковым), нет, Новичков вызывает комиссию из Порхова. Комиссия прибывает в следующем составе: писарь Василий Холков и солдат Ерофей Петров. Ни писарь, ни солдат не имеют даже приблизительного представления о следствии. Новичков опознает труп — они записывают. Они не удосуживаются даже допросить ни одного из крестьян, постскриптумных свидетелей происшествия. Они не удосуживаются даже осмотреть труп (им не терпится — «сделал дело — гуляй смело!») — они напиваются с Новичковым.
Нечего мудрствовать лукаво. Ушаков был убит.
Как и кем — неизвестно. Может быть, за ним ехала специальная кибитка Тайной канцелярии. Может быть, его убил Новичков. Ведь в истории существует только рапорт Новичкова, больше нет ни одного показания, ни единого свидетеля. Ведь это Новичков пишет, что он приехал в село Опоки и крестьяне ему сказали... На самом деле он мог накануне объехать стороной село Опоки, убить Ушакова и уехать, а потом возвратиться и спросить крестьян.
Крестьяне говорят, что Ушаков поскакал обратно в Петербург. Неизвестно. Ведь крестьяне говорят только со страниц рапорта Новичкова.
Теперь ТРИ последних вопроса.
Перед вопросами необходимо оговориться, что сговор был только между Екатериной и Мировичем, что Ушакова Мирович пригласил самостоятельно.
Первый вопрос.
Почему в командировку был отправлен именно поручик Великолуцкого пехотного полка Аполлон Ушаков, «давнишний, во всем сходный нравом, верный и надежный приятель» Мировича — накануне заговора?
Второй.
Почему «утонул» при таких исключительных обстоятельствах Аполлон Ушаков? Накануне — заговора?
Третий.
Почему через полтора месяца после командировки фурьер Новичков получил чин прапорщика (прыжок через несколько чинов)?
Случайности? Слишком много их. Такой набор случайностей появляется только в одном случае: если совершено преднамеренное убийство.
Несомненно: Ушаков был убит. Какая разница — может быть, его убил Новичков, может быть, и не Новичков, а мало ли кто — наемных убийц множество. Но причастность Новичкова к убийству несомненна. Причастность — соучастие.
Так, убийство Ушакова доказывает, что сговор между Екатериной и Мировичем — существовал.



5

Двадцатого июня 1764 года Екатерина уезжает Лифляндию.
Событие должно произойти в ее отсутствие.
Впоследствии Екатерина утверждала в манифесте, что Мирович не только не видел Иоанна Антоновича, но и не знал, где он находится, в каком каземате Шлиссельбургской крепости.
Нужное утверждение.
О том, в какой казарме находился Иоанн, знали только пять человек: Бередников, Чекин, Власьев, Панин, Екатерина. Иоанн содержался в строжайшем секрете.
Мирович — знал, где находился Иоанн.
Четвертого июля 1764 года, в воскресенье, в 10 часов утра, в Шлиссельбургскую крепость по своим делам приехал подпоручик князь С. Чефаридзев.
Вот показания Чефаридзева.
Чефаридзев и Мирович закусили у коменданта. Потом пошли прогуляться по крепости. Чефаридзев спросил, просто так:
— Мне говорили, что здесь содержится Иоанн Антонович. Так, слухи.
— Я давно знаю. Он здесь, — сказал Мирович.
Погуляли.
— Интересно, — сказал Чефаридзев, — в какой же камере ОН? Или — нельзя? Или — неизвестно?
— Почему? — сказал Мирович. — Можно и известно. (Сегодня ночью операция, почему бы и не поиграть в кошки-мышки?) Пойдем, — сказал Мирович. — И примечай, — сказал он, — как только я тебе куда-нибудь кивну головой, туда и смотри: где увидишь мостик через канал, над мостиком ЕГО окошко.
Адрес точный.
Мирович — знал. Кто же мог сказать ему, где окошко узника? И Бередников, и Власьев, и Чекин — исключаются. В инструкции ясно сказано: в случае выдачи места заключения «безымянного колодника нумер первый» — смертная казнь. Значит, место заключения указала Мировичу Екатерина: разъяснила. Больше — некому. Сговор — был.
В ночь с 4 на 5 июля происходит событие. Власьев и Чекин великолепно выполнили инструкцию. Екатерина недаром написала столько пьес и опер. Премьера этого спектакля прошла блестяще.
Мирович обманут. Он не ожидал убийства. Он действовал безукоризненно. Он все предусмотрел. Они договорились даже о том, чтобы во время операции не было никаких жертв, никакой крови. Какая материнская забота государыни о своих чадах! Мирович должен был так расположить свою команду, чтобы никто никого не ранил. С обеих сторон было выпущено СТО ДВАДЦАТЬ ЧЕТЫРЕ патрона! И — ни одного убитого, ни одного раненого. Стреляли с расстояния ДЕСЯТЬ — ПЯТНАДЦАТЬ шагов!
Не меньшую заботу об убитом императоре проявил и Н. Панин. 6 июля 1764 года Панин писал Бередникову:
«Мертвое тело арестанта имеете вы передать земле в церкви или в каком другом месте, где бы не было солнечного зноя и теплоты. Нести же его в самой тишине».
Начинается следствие.
Мирович убежден: получилась нелепость, императрица его не бросит. С подпоручиком обходятся прекрасно: хорошо кормят, позволяют бриться и не допрашивают. Ему только не дают газеты и не разрешают ни с кем разговаривать. Поэтому Мирович ничего не знает, он целиком полагается на сговор с императрицей и сочиняет всевозможные были и небылицы — пять пунктов о своем офицерском достоинстве (см. версию первую), чтобы представить себя единственным виновником события.
Этого только и нужно Екатерине. Мирович не знает закулисной игры. А игра идет простая: спектакль сыгран, актера нужно убрать.
Почему же с такой страстью Екатерина и ее приспешники настаивают на том, что у Мировича не было сообщников? Казалось бы, наоборот: произошло серьезное антигосударственное событие, подпоручик не мог действовать в одиночку, наверняка замешаны многочисленные враги Екатерины, необходимо их искать и отрубать головы, как она и делала и раньше и позднее.
Но — нет.
Панин пишет:
«Не было в сем предприятии пространного заговора».
Екатерина:
«Я опасаюсь, чтоб глухие толки не наделали бы много несчастных... Мирович виноват один».
«Осторожность вашу не иначе, как похвалить могу, что вы за Мировичами приказали без огласки присматривать. Однако если дело не дойдет до них, то арестовывать их не для чего, понеже пословица есть: брат мой, а ум твой».
При чем тут пословицы? Она боится Запорожья.
Екатерина всех успокаивает, никого не подозревает. Она даже пишет обращение к Смоленскому пехотному полку, в котором служил Мирович:
«Преступление, учиненное злосердием одного, не может вредить других, никакого участия в том не имевших».
Какая предупредительность. «Злосердие одного»!
Почему Екатерина так старательно не хочет расследовать это дело? Ответ только один — был сговор. Если дело расследовать — все откроется: Власьев и Чекин — проинструктированные жандармы, Мирович — сам спровоцированный провокатор, автор же убийства — ОНА!
Императрица торопит Сенат. Сенат — Верховный суд. Простого подпоручика судили СОРОК ВОСЕМЬ сановников империи: митрополит Дмитрий, архиепископ Гавриил, епископ Афанасий, архимандрит Лаврентий, архимандрит Симеон, граф К. Г. Разумовский, граф А. Бутурлин, князь Я. Шаховской, граф П. Чернышев, граф 3. Чернышев, граф И. Чернышев, граф М. Скавронский, граф Р. Воронцов, граф Н. Панин, граф П. Панин, Ф. Ушаков., Н. Муравьев, Ф. Милославский, А. Олсуфьев, князь П. Трубецкой, граф В. Фермор, С. Нарышкин, Л. Нарышкин, граф Эрнст Миних, С. Мордвинов, граф Минних, И. Талызин, князь А. Голицын, вице-канцлер князь А. Голицын, граф И. Гендриков, Д. де Боскет, И. Бецкий, граф Г. Орлов, граф С. Ягужинский, Ф. Эмме, барон А. Черкасов, И. Шлаттер, А. Глебов, Ф. Вадковский, Г. Вейнмарн, барон фон Диц, Н. Чичерин, Я. Евреинов, Д. Волков.
Такой высокий состав суда — неспроста.
Екатерина знала, что делает: свои сановники и иностранные представители (Беранже, Прассе, Гольц) должны были разнести по всей вселенной весть о ЕЕ невиновности, — и разнесли. Весть — молва — легенда.
Императрица приказала князю А. А. Вяземскому, генерал-прокурору Сената, глядеть за каждым членом Сената, слушать каждое слово и доносить ей — обо всем.
«Возмутителя Мировича, нимало не мешкая, необходимо взять в Царское Село и в скромненьком месте пыткой из него выведать о его сообщниках. Нужно у него в ребрах пощекотать, с кем он о своем возмущении соглашался?»
Первого сентября 1764 года — очередное заседание Сената. Обер-прокурор Соймонов и барон Черкасов — обсуждают вопрос о пытке. Генерал-прокурор Вяземский приказывает: прекратить!
Черкасов возмутился. Он написал «собственное мнение». Он обращался к Сенату:
«Нам необходимо нужно жестокой пыткой злодею — оправдать себя (себя — Сенат, нас, судей!) не только перед всеми живущими, но и следующими по нас родами. А то опасаюсь, чтоб не имели причины почесть нас машинами, от постороннего вдохновения движущимися, или и комедиантами».
Президент государственной медицинской коллегии барон Александр Черкасов был совестлив. И проницателен. Этот суд так и остался в истории: фарс.
Екатерина сделала Черкасову выговор: «Вместо того чтобы побыстрее закончить пустяковое дело, вы, барон, вздором и галиматьей занимаетесь».
Побыстрее.
То же самое она написала и Вяземскому:
«Одним словом, шепните иным на ухо, что вы знаете, что я говорю, что собрание, чем ему порученным делом заниматься, упражняется со вздором и несогласиями».
Побыстрее!
«Порученным делом заниматься». То есть без последнего следствия, только по предварительному, а следовательно — без суда приговорить Мировича к смертной казни. Концы — в воду...
По всей России прогремели письма митрополита Арсения Мацеевича, который самым серьезным образом предупреждал императрицу, что если Мировича не будут пытать, то подозрение, так или иначе, падет на Екатерину — если она противница пытки, значит — сообщница. Мацеевич был темпераментен и мудр, но Екатерина уже разжаловала его, судила 14 апреля 1764 года и сослала.
Мацеевич протестовал из ссылки.
Восходящее солнце полиции, будущий (самый страшный в России) глава Тайной канцелярии С. Шешковский (то ли перестраховался, то ли переборщил!) тоже потребовал пытки Мировичу. Он сказал, что сообщники — существуют. Екатерина воспротивилась. Не из жалости к преступнику, совсем нет. Вспомним пресловутый заговор Хрущевых — Гурьевых. Болтунов пытали несколько суток — самыми зверскими способами.
Государственного преступника, провокатора убийства императора Иоанна Екатерина — отказывается пытать! Запрещает. На Шешковского налагается взыскание. ЕКАТЕРИНА БОЛЬШЕ МИРОВИЧА БОЯЛАСЬ ПЫТКИ. ПОД ПЫТКОЙ МИРОВИЧ МОГ ЗАГОВОРИТЬ. А ВЕДЬ СУЩЕСТВОВАЛ СГОВОР.
К Мировичу были приставлены (все те же!) К. Разумовский, Н. Панин, П. Панин — чтобы «уговорили преступника признаться». Но такие «уговоры» — не решение Сената, Сенат совсем растерялся: так — приказала императрица. ЕКАТЕРИНА БОЯЛАСЬ — ОНА ИЗОЛИРОВАЛА МИРОВИЧА ОТ СУДА, приставив к нему преданную ей троицу.
И тогда-то Мирович все понял. И подпоручик помогает императрице — сам!
Примечание к протоколу. Заседание суда 9 сентября 1764 года:
«Примечена в нем окаменелость, человечество превосходящая».
Судьи заметили состояние Мировича — он был потрясен таким предательством, такой провокацией.
Он встал.
Он сказал:
— Недолго владел престолом Петр Третий, и тот от пронырства и от руки жены своей опоен смертным ядом. После него же не чем иным, как силою обладала наследным престолом Иоанна самовлюбленная расточительница Екатерина, которая из Отечества нашего выслала на кораблях к родному брату своему, к римскому генерал-фельдмаршалу князю Фридриху-Августу, на двадцать пять миллионов денег золота и серебра, и, сверх того, она через природные слабости свои хотела взять себе в мужья подданного своего Григория Орлова с тем, чтобы из злонамеренного и вредного Отечеству ее похода (путешествие в Остзейские провинции) — не возвратиться, за что, конечно, она перед Страшным судом не оправдается.
Мировича предупреждали, что его ожидает помилование (как бы там ни было!), что помилование засекречено, что награды — приготовлены, только бы он молчал о сообщничестве.
Но в эту игру Мирович уже не хотел играть. Он почувствовал себя обманутым и оскорбленным, кровь предков, кровь рода — заговорила. Прозвенели цепи, прозвенели и отзвенели, Панин и Разумовский увели Мировича «уговаривать», и напрасно: теперь и под пыткой он не выдал бы соучастия императрицы, он ЕЕ теперь так ПРЕЗИРАЛ — не рассказал бы, не произнес бы вообще вслух ее имя.
И — не произнес.
Мировича привезли накануне в какой-то, похожей на кораблик, карете, дверцы оклеены какой-то кожицей с цветочками. В таких каретах возили почту или казенные деньги. Конный конвой (башкирцы) сопровождал карету до эшафота, а потом оттеснили толпу, образовалась окружность радиусом метров в двадцать, по окружности расставили роту мушкетеров, а башкирцы летали на лошадках туда и сюда — конвоировали.
Эшафот построили за одну ночь — не хотели волновать обывателей: излишние сплетни, сенсации, — ночью металось два костра, поморосил дождик и прошел, в переулках голосили гуляки, к утру получилось то, что надо — сруб из бревен с лесенкой. Все-таки «сие сооружение» было уродливо, на бревнах пестрели сучки, и командир мушкетерской роты капитан Д. Корольков откомандировал к полицмейстеру С.-Петербурга барону Н. Корфу курьера: не покрасить ли «сию архитектуру»?
Пока полицмейстер просыпался и застегивался, пока соотносился с начальником Тайной канцелярии графом П. Паниным, а тот, в свою очередь, испрашивал «именных повелений» у Екатерины, а та выразила «высочайшее согласие на приведение места казни в божеский вид», — прошло утро, пора уже было начинать казнь, весь Петербург теснился в Обжорном ряду, проталкиваясь в толпе, девушки-аристократки устраивались на крышах карет, а девки — на водовозных бочках, дети, как всегда в таких случаях, плясали на плечах у родителей и размахивали разноцветными леденцами на палочках, на холмах домов примостились подмастерья со всеми своими кирзовыми сапогами и самодельными трубками, собаки растеряли хозяев, и невозможно было разыскать в непроходимой толпе родственника.
Седовласый маляр с металлическими зубами (иностранец), в спецовке, в штанах из чертовой кожи, нежно макал кисть в цинковое ведро с масляной краской — докрашивал последнюю ступеньку лестницы, докрасил, опустил кисть в ведро и ушел в толпу, его пропустили.
Мировича привезли накануне, чтобы не было паники, лошадей выпрягли и увели, оглобли опустились на землю; знали или не знали, что там, в карете?
Эшафот был покрашен самой дорогой краской, золотой, солнце слепило, и краска слепила. Землю вокруг эшафота посыпали песком, тоже золотым почему-то, прибалтийским, как будто предстояла не казнь, а премьера итальянской оперы. По песку порхали (повсюду!) воробьи, они что-то искали в песке, мертвых мух, что ли, и что-то клевали, муравьев, может быть.
Палач поднялся на помост первым, он шел, балансируя, чтобы не поскользнуться на свежей краске, на лесенке появились темные пятна от его тяжелых подошв, палач был одет в черно-красный балахон с капюшоном, — прорези для глаз, а у капюшона заячьи уши — тоже оперный гардероб. Палач, как ружье, нес па плече большой блестящий топор; кто выковал такой топор, какой инженер мучился над этим уникальным инструментом, или разыскивали в арсенале Анны Иоанновны, ведь после смерти Анны Иоанновны не было ни одной публичной казни — двадцать два года.
В общем, никому не приходило в голову, что казнь состоится, — слишком похоже на фарс.
А потом произошло следующее.
Карета шатнулась. Разлетелась кожаная дверца цветочками. С подножки кареты на лестницу прыгнул офицер — блеснули пуговицы, — упал на ступеньки, закарабкался по-собачьи наверх, на коленях, на ладонях, встал на помосте во весь рост, перекрестился быстро-быстро, махнул палачу — и палач, как послушная машина, опустил топор.
Ни вздоха. Никто не осмыслил, не сообразил. Увидели: наверху, в воздухе, блеснула ладонь, измазанная золотом, и блеснул большой топор.
Потом брызнула кровь, потом хлынула кровь, блестящие бревна все чернели и чернели, народ смотрел во все глаза — где голова? А голова упала с эшафота и покатилась по песку, переворачиваясь, она уже лежала (с чистым, незамазанным лицом), а из горла, снизу, на песок выливалась кровь, и только цыганские кудри чуть-чуть пошевеливались и поблескивали.
Засуетились солдаты, палач стоял надо всеми, на помосте, ни на кого не смотрел, в капюшоне, с топором на плече.
Дверца карсты распахнута, а на подножке — солдат с морщинистым лицом, в руках он слабо держал кандалы.
Появился полицмейстер, и священник полез на эшафот.
Полицмейстер, белесый немец, моргал куриными очами, бегал со своей саблей и кричал голосом, растерянным и детским:
— Кто снял кандалы? Кто снял кандалы, дьявольщина!
Священник полез к палачу и зашумел, размахался крестом, а палач кое-как высвободил из-под балахона руку и показал священнику свои часы с цепью.
Мирович был казнен точно: минута в минуту.
Василия Яковлевича Мировича казнили 15 сентября 1764 года на Петербургской стороне, в Обжорном ряду.
Державин писал:
«Осенью случилась поносная смертная казнь на Петербургской стороне известному Мировичу. Ему отрублена на эшафоте голова. Народ, стоявший на высотах домов и на мосту, не обыкший видеть смертной казни и ждавший почему-то милосердия государыни, когда увидел голову в руках палача, единогласно ахнул и так содрогнулся, что от сильного движения мост поколебался и перила обвалились».
Бильбасов писал в 1888 году, через сто двадцать четыре года после казни Мировича:
«Записанное поэтом аханье толпы, колеблющиеся мосты — единственное сообщение русского современника о впечатлении, произведенном казнью Мировича на русское общество. Русские люди привыкли быть осторожными, научились уже быть необщительными, они предпочитают молчать. Наша мемуарная литература крайне бедна, у нас мало записок, да и те под запретом».
Пятнадцатого сентября 1764 года был солнечный петербургский день, листья уже пожелтели, но еще не опадали. Они свисали с деревьев, вялые и влажные.
В магазине кружев мадам Блюм появились чудесные брюссельские перчатки для девушек не старше пятнадцати лет. Но сейчас витрины были завешены железными гофрированными шторами, а под шторами, чуть-чуть над тротуаром, висел бронзовый литой замок, отполированный, как золотой.
Церкви стояли, как голубые статуи в металлических шлемах.
Караул уже уехал. Оливковые кареты с гербами уже умчались. Солдаты ушли в кабаки. У магазинов мод ходили девушки со страстными глазами. Но оживления — не было.
Петербург был растерян и потрясен.
Слухи о великодушии императрицы — распространялись. Все ожидали помилования.
Украинский писатель Г. Ф. Квитка-Основьяненко писал:
«Екатерина располагала непременно даровать жизнь преступнику. Скрытно от окружающих она подписала о сем указ, чтобы выслать указ к эшафоту перед самым исполнением казни. Но она была обманута действовавшими: казнь была совершена днем раньше. Может быть, некоторые были заинтересованы, чтобы Мирович был казнен скорее».
Может, и были эти некоторые. Но сведения о том, что «казнь была совершена днем раньше», сочинил сам Основьяненко.
Казнь была совершена в срок — минута в минуту.
Правительственные газеты с облегчением писали:
«Великолепный карусель, данный Екатериной Второй на Царицыном лугу, и вслед за тем торжественный въезд в Петербург турецкого посла, осенью того же года, изгладили из памяти жителей столицы впечатление, изведенное на них казнью Мировича».

Примечание

Перед казнью Мирович написал стихотворение.
Вот оно:

Проявился, не из славных, козырной голубь, длинноперистый,
Залетал, посреди моря, на странный остров,
Где, прослышал, сидит на белом камне, в темной клеточке,
Белый голубок, чернохохлистый...
Призывал на помощь всевышнего творца
И полетел себе искать товарища,
Выручить из клетки голубка.
Сыскал голубя долгоперистого,
Прилетел на Каменный остров,
И, прилетевши к белому камню,
Они с разлета разбивали своими сердцами
Тот камень и темную клеточку...
Но, не имея сил, заплакав, оттуда полетели
К корабельной пристани, где, сидя и думаючи, отложили,
Пока случится на острове от моря погода, —
Тогда лететь на выручку к голубку...
Оттуда, простившись, разлетелись —
Первый в Париж, а второй в Прагу...

Аллегории Мировича нетрудно расшифровать, они просты и прозрачны. Поэтому поневоле напрашивается еще одна версия: почему — в Париж? в Прагу?

1968



Биография :  Библиография :  Стихи :  Проза :  Письма :  Публикации :  Галерея