главная страница












Проза

СПАСИТЕЛЬНИЦА ОТЕЧЕСТВА
(1968)

— Скажи, душа моя, — промолвила моя матушка, — не забыл ли ты завести часы?
— Боже мой! — воскликнул мой отец.— Я убежден, что ни одна женщина с тех пор, как сотворена вселенная, не отвлекала человека таким дурацким вопросом!
                                                                  Лоренс Стерн
                          «Жизнь и убеждения Тристрама Шенди».



ПРОЛОГ

В белые ночи спать нелегко.
Даже птицы просыпаются раньше.
Луна, и нет лунного света, все становятся лунатиками. Белые ночи расхваливали только иностранцы. Путешественникам наши ночи сулят приключения. Экзотика.
Но жить в таком трансе — трудно. Наркоз. Сомнамбулизм света. Сны — кошмары.
В такие ночи задумываются преступления и восстания. Только бы уйти в темноту, уснуть, отстраниться от этой своей современности. Все больны. Все рассеянны. Все ненавидят друг друга. Кликни клич — и ударят гренадерские барабаны, и взовьются знамена, и покатятся первые попавшиеся головы, ничуть не повинные во всеобщем раздражении. Кто и куда нацелит ваши сабли, я вас спрашиваю, кирасиры, карабинеры, драгуны, гусары?
По чьим ключицам с каким упоением (энергия — раскрепощена!) будете рубить вы, донские, уральские, гребенские, запорожские, малороссийские казаки, калмыцкая и башкирская конница?
Стрелять — лишь бы стрелять. По каким лачугам или дворцам? С какого лафета и каким калибром? В какую толпу и в какого вождя толпы запустите свои ядра вы, пять полков артиллерии, в каждом по десять рот, в роте по десять орудий, — пятьсот пушек?
Какие светлые свершения ожидают инженерный корпус, вас, минеры, и вас, пионеры, кондукторы и разные мастеровые люди? Ваши выдумки — военные, ваши нивы — необъятные, просвещение — порохом!
Иди, пехота. Идите вы, гренадеры, мушкетеры и егеря, каким храбрым хором воспоете вы вчерашнее, сегодняшнее, завтрашнее восстание? Лишь бы что-то происходило, лишь бы работали мушкеты и гранаты в вашей сонной и пьяной современности, в животном жире, в блаженном болоте!
На ваших мундирах много меди, на ваших шляпах гербы — позолоченные, ваши плащи — суконные и без рукавов, ваши матери — матерые, ваши отцы — отличные, вам не хватает лишь маленькой женщины с лицом влюбленным и злым, с необъятным чувством собственного достоинства, ваш вождь — ваша страсть, ваша власть!



1

Двадцать пятого декабря 1761 года в Петербурге скончалась императрица Елизавета Петровна. Она царствовала ровно двадцать лет и один месяц. Она пережила свое пятидесятидвухлетие ровно на неделю.
Двадцать лет в России ничего не происходило.
Жить было не страшно и скучно.
Елизавета Петровна, дочь Петра I, тайно обвенчалась с Алексеем Григорьевичем Разумовским, — до фавора он пел в церковном хоре, он был сыном украинца, придурковатого пастуха. Он стал неофициальным императором Российской империи. Официально он был генерал-фельдмаршалом.
Никаких политических преследований.
Преследовать некого. Старые маршалы и государственные деятели сосланы в отдаленные области — еще в первые дни царствования Елизаветы. На ответственные государственные посты она назначала гренадеров из тех, которые помогли ей взойти на престол.
Политику России делали двенадцать гренадеров.
Шла Семилетняя война.
Фридрих II, король Прусский, блестящий полководец, поэт и философ, дважды разгромлен русскими войсками: при Гросс-Егерсдорфе, при Кунерсдорфе.
Русские войска — в Берлине.
Елизавета произвела ревизию крестьянских душ.
Оказалось:
живых крестьян в России   .     .     .     .     .     .   7 153 860
после прошлой ревизии умерло     .     .     .     .   2 877 767.
Живые платили все налоги (и деньгами, и товарами) и за себя, и за мертвых.
Правительство переполошилось: это — нарушения! Что делать? Как жить?
Елизавета сказала: никаких нарушений нет! Делать, что делалось, — как платили, так пусть и платят! Будем жить — хорошо!
Двадцать лет 2 877 767 мертвых душ, то есть 28,7% всего крестьянского сословия, составляли треть государственного бюджета.
К концу царствования Елизаветы Петровны бунтовало:
монастырских и крепостных крестьян                            150 000
заводских     .     .     .     .     .     .     .     .                            49 000
                                                               _______________________
                                                               Итого                    199 000
Тысячи крепостных крестьян бежали в Белоруссию и Польшу. 50 000 калмыков со своими стадами и кибитками ушли за Урал.
На заводах графов Чернышевых, Ягужинских, Шуваловых восставали заводские и мануфактурные «работные люди». Восстания не были безобидны, для подавления их использовали целые полки.
Елизавета выпустила манифест: чтобы во всех дворцах Петербурга и Москвы, во всех провинциальных столицах, в каждом дворянском доме имелись железные ошейники с номерными знаками и перечисленный в списке манифеста инвентарь для пыток. Для слуг.
Князь Щербатов, свидетель царствования Елизаветы, писал:
«Елизавета Петровна никакого просвещения не имела. Не знала, что Великобритания есть остров. Она была веселого нрава. Красавица. С рыжими волосами».
Чтобы увеличить свое состояние, вельможи переливали пушки в медную монету. Вельможи завели официальных «метресс».
В России появились ананасы. Появились лимоны и померанцы. Английское пиво. Французские кареты с точеными стеклами. Свежий виноград.
Когда хоронили Елизавету, были большие морозы.
Похоронная процессия — меха Сибири, бриллианты Испании, Италии, Африки, заслуженные ордена и пожалованные ленты, три оркестра, деятели двора, послы иностранных держав, простой Петербург и его слезы, красавицы и любимицы императрицы — карлицы в траурных перьях, солнечное небо, мороз, дыхание лошадей и людей, кортеж карет, лакированные гербы, кучера, прекрасно выбритые накануне по такому случаю, ни один из магазинов не работает, чтобы не отвлекать от шествия, ни один кабак не функционирует, чтобы не было безобразий; похоронная процессия — ни шепотка, и шаг определенный, — дисциплина.
Только один молодой человек, с лицом, запятнанным оспой, в голубой голштинской шинелке, пьяный и подмигивающий, никак не хотел идти похоронным шагом.
Он то забегал вперед (и тогда вся процессия семенила за ним), то останавливался в какой-то мрачноватой задумчивости (и тогда вся процессия останавливалась). И вот получалась толкучка.
Похороны — скачки. Похороны — смешки и кашель. Похороны — анекдот. Виновник — Карл-Петер-Ульрих, принц Голштинский, внук Петра I, племянник Елизаветы Петровны — уже император Российской империи Петр III. Ему было тридцать три года.
Ежедневно в течение сорока двух дней молодая, маленькая женщина с голубыми глазами, с влюбленным лицом посещала гроб. Каждый день по два часа она плакала у гроба, стоя, не присаживаясь ни на минуту. Она плакала тихо и ненавязчиво.
За сорок два дня она стала самой популярной фигурой в Петербурге. Все удивлялись, откуда у нее столько слез. Все знали: никаких родственных чувств — Елизавета ее ненавидела. Это был тоже инцидент, ничуть не уступающий инциденту с похоронами.
Виновница — Софья-Августа-Фредерика, принцесса Ангальт-Цербстская, жена Петра III, впоследствии — императрица Екатерина II.
Она проплакала у гроба Елизаветы Петровны восемьдесят четыре часа. Ей было тридцать два года.



2

Екатерина жила в Петергофе.
Она очаровательно цитировала Перикла, Солона, Ликурга, Монтескье. Она все знала наизусть: прозу Лесажа и Корнеля, драмы Мольера.
Она ослепляла цитатами из Плутарха, Тацита и Монтеня.
Одухотворенные беседы с офицерами.
Она была прелестна как мыслитель, а остальные ее прелести и кокетство уже оценили все. Екатерина заискивала перед вельможами — и верила только себе.
Императрица позировала офицерам в Петергофе, император жил с графиней Воронцовой в Ораниенбауме. Елизавете Воронцовой было двадцать три года, дочь генерал-аншефа Романа Илларионовича Воронцова, родного брата канцлера Михаила Илларионовича Воронцова.
Супруги встречались только на торжественных церемониях.
И вот императрица пригласила императора. В гости.
Петр приехал в Петергоф. Ловушки не могло быть: Екатерина пригласила мужа с войсками, — пир для пяти тысяч солдат! У нее войск в Петергофе не было.
Предполагалось полюбовное соглашение между ссорящимися супругами.
Накануне императрица удалила из внутренних комнат всех посторонних, даже детей-слуг, даже клоунов, даже своего парикмахера — мальчика-калмыка, даже собак, чтобы случайным смехом или лаем ни одна тварь живая не нарушила сон императрицы.
В девять часов утра из Ораниенбаума приехал Петр III.
Петр III был торопливый император тридцати четырех лет. Пьяница; когда он напивался, говорил гадости о своей империи, не брился, кривлялся, не ел сутками, демонстративно разбрасывал государственные бумаги и импровизировал пьески для своего кукольного театра, в котором сам был директором, режиссером, драматургом, исполнителем всех ролей. Кукол он выписывал из Европы, из Китая, из Индии. Все смеялись над его кукольной коллекцией, над его комическими пьесками, но смеялись потихоньку, а представлениям аплодировали. Паяц-император. Голштинский герцог-паяц — российский император.
Когда Петр III бил трезв, он был голубоглаз, близорук и грустен. Он диктовал своему секретарю Волкову манифесты — преобразования государственной системы. Манифесты были настолько грустны и героичны, что выполнять их не было никакой возможности.
Спал он плохо, по утрам его лицо болело и горело. Император приехал без свиты. Несмотря на слухи и сплетни, он делал вид, что императрица — вне подозрений. Он приехал даже без войск.
Он осмотрелся. Потом соскочил с коня, с седла — на ступени дворца! Конь шарахнулся, звякнул простой уздечкой и побежал по тропинке в сад.
У дверей дворца кривлялись фрейлины. Камер-медхен, веселое существо не больше тринадцати лет, в кружевцах, сделала кокетливый реверанс и сказала, что государыня еще спят, государыня приказали, простите, ваше величество, никого не пускать в спальню, да и ключ у самой государыни. Девочка отдышалась.
— Спит так спит, пускай. — Когда Петр смеялся, его лицо, изуродованное оспой, бледнело, — жалкое лицо.
Напрасно император пожал плечами и согласился подождать, пока супруга проснется, пошел большими шагами в сад, любуясь, как по песочку, подпрыгивая, бежит пушистая камер-медхен, мелькают совсем женские ножки в металлических туфельках.
Фейерверкер взял палку с веревочной петлей. Он ловил императорского коня, а конь скакал где попало. Фейерверкер набросил петлю на шею коня, но сам повис на палке — конь понес, и у служителя не хватало сил остановить животное. Петр свистнул — конь подбежал.
Но напрасно император привязал коня к алебастровой голове скульптурного чудовища. (Фрагмент фонтана.)
Напрасно Петр обругал чернолицых карликов-лакеев, заставил их снять придворные золотые жилеты и отправиться на гауптвахту. Они принесли ему завтрак, и все было плохо: фрукты недостаточно свежие, лимонад кислый, вино — молодое и безвкусное, бисквиты — соленые.
И совсем напрасно император взбесился, когда он постучал в двери спальни легким ноготком и никто не ответил. Петр выхватил тяжелую шпагу и принялся выламывать замок, но не выломал, а порезал пальцы.
Тогда вспыхнула ярость. Он приказал выставить к чертовой матери дверь, высечь при слугах императрицу, сжечь дотла дворец, всех, кто есть в Петергофе, — в Шлиссельбургскую крепость, сад — вырубить на дрова, отдать крестьянам для собачьих будок, алебастровые фонтаны разрушить молотом, вызвать все войска из Петербурга и сию же минуту отправить всех солдат в Данию, на войну, зажрались, всю вельможную сволочь арестовать и— под плети!
Он бушевал. Когда появился секретарь Волков, Петр приказал ему записывать все повеления, а Волков записывал грифелем и то и дело убегал за чернильницей, но чернильницу так и не принес.
Все забегали в страхе. Все сбились с ног.
С подсвечниками, ломами, молотками, зубилами челядь бросилась выламывать дверь. Ничего не получалось. Летели и жужжали щепки, но монументальная дверь даже не дрожала.
Откуда ни возьмись на лестнице появился лакей, босой и пьяный, знаменитый шут Лангуста.
Все рассыпались. Он подошел, ударил титаническим кулаком в дверь, и дверь упала внутрь. А Лангуста, как дурак, запел и ушел. В ореоле силы и славы, мотая лысым шаром.
Петр III расхохотался и приказал приготовить шуту ванну из бургонского. Челядь бросилась исполнять приказ: только бы — с глаз долой!
Но напрасно Лангуста свалил двери: Петр еще надеялся,— мало ли что может приключиться с государыней при ее забубённом образе жизни?
С ней ничего не случилось. Ни один челядин не знал, куда пропала императрица: спальня была пуста.
Екатерина переоделась в гвардейский мундир и тайно уехала в Петербург. Еще ночью. Одна. Она прибыла в расположение Измайловского полка и повела солдат в Зимний дворец.
Там, в Петербурге, уже играли барабаны и поднимались в воздух все птицы.
В Петербурге императора Петра III уже не существовало.
В Петергоф пришли последние пять тысяч солдат императора.
В своем доме и собака хозяин. Свой дом — Ораниенбаум. Императрица заманила войска Петра из его дома в Петергоф. Она оставила в саду даже свои пушки, зная определенно, что у Петра нет артиллерийской прислуги.
Русские офицеры Петра уже сбрасывали голштинские мундиры и прятали их в тайники, и сами прятались.
Так что войска императора стояли в Зверинце попусту, — оплаченные статисты.
Петр III сам принес корзину вина, свечи. Занавесил окна. Он пил и посылал письма в Петербург. Он просил супругу объяснить, что происходит. Что она делает? Что, в таком случае, делать ему?
Вестовых императора беспрепятственно пропускали в столицу, но из Петербурга никого не выпускали.
Двадцать девятого июня 1762 года в двенадцать часов пополудни голштинские батальоны императора, его личные телохранители и гвардия, без единого выстрела сдали Петергоф.
Один бой — был.
Авангардный отряд гусар под предводительством Алексея Орлова первым вошел в Петергоф. Несколько сот голштинских рекрут занимались па плацу с деревянными мушкетами. Храбрым гусарам потребовалось несколько минут, чтобы опрокинуть противника, связать немецких мальчишек, переломать их игрушечные ружья и посадить их в сараи и конюшни.
За этот подвиг Алексей Орлов был возведен в графское достоинство.
Невыносимо слепило солнце.
Солдаты бывшего императора и настоящей императрицы перемешались. Для всех принесли миллионы бутылок, зарезали быков и коров, на угольях поджарили туши, в котлах сварили гречневую кашу, обильно облили расплавленным салом, заправили кашу гусиными шкварками, но бутылки были — только лимонад, вино пообещали к вечеру, пусть совсем выяснится обстановка, и солдаты с достоинством убеждали друг друга: очень это правильное решение, зачем же преждевременно напиваться, вот сделал дело — и гуляй смело, или же— пить пей, да дело разумей!
В пять часов пополудни Петр III подписал отречение от престола.
Император совсем не спал, он устал от вина, от неизвестности, от трусости собственных солдат, он был небрит, и небритое лицо стесняло его больше, чем пистолеты и шпаги.
В семь часов пополудни по Петергофу прогремела карета. В карету было запряжено двенадцать красных лошадей. Окна занавешаны красными гардинами. На запятках, на железных подножках и на козлах стояли гренадеры в красных камзолах. Они стояли с обнаженными саблями, с английскими мушкетами. За каретой скакало тысяча двести конвоиров в красных мундирах. В карете под охраной четырех братьев Орловых был Петр III.
Он был без чувств.
С него сорвали парик и били.
Когда перестали бить, увидели, что на висках у него залысины, а волосы совсем седые. Его туловище обмякло, голова болталась.
Над каретой крутилось красное солнце.
Для солдат сегодня был красный день — праздник.
В Петергофском парке, привязанный к алебастровому чудовищу, все еще стоял конь императора.
Через четыре дня, 6 июля 1762 года, Петр III умер — будто бы от нервной горячки. Скоропостижно.



3

Были белые ночи.
В пять часов утра Екатерина уехала из Петергофа в Петербург.
Об этом никто не знал. Не знали об этом и вельможи ее свиты: А. А. Нарышкин, князь М. М. Голицын, князь Н. М. Голицын, гофмедик Унгебауэр, граф Ягужинский и камер-юнкер Матюшкин.
Императрица увезла из Петергофа только своего любимца Алексея Григорьевича Орлова. Орлову было двадцать пять лет. Он был младше императрицы на восемь лет.
Остальные были оставлены.
Фигурки для маскировки: если оставлена свита — значит, это специальные заложники и никакой опасности нет.
Предусмотрительность: Екатерина подумала, что так подумает простодушный Петр. И он так подумал.
Но это не были заложники. Она всех бросила на произвол судьбы. Ее не интересовало, что с ними случится,— изменят ли они ей? Убьют ли их?
Не могла же она рассовать в кареты своих приближенных, получилось бы шествие, шумиха, но не таинственное восстание исторического значения.
Она уехала в Петербург по наитию, никак не подготовив ни себя, ни армию.
В последние дни Екатерина позабыла, что офицеры что-то задумали, а именно: сделать ее самодержавной императрицей. Об этом говорили в кабаках и па концертах, а мало ли какие интриги разгораются в молодых головах, когда музыка, фейерверки, застольные тосты.
Вечером были скачки, охота на оленя и большие бутылки. В эту ночь она ничего не хотела, только спать.
Императрица теперь по расписанию занималась гимнастикой и скачками. Пила поменьше. Ела только деликатесы, которые не обременяют желудок. Екатерина толстела. Она была маленького роста, при таком телосложении толстеть — значит превратиться в карлицу.
Екатерина поплутала по спальне, пощупала толстые занавески, ей хотелось красоты, но как непостоянна эта, господи, красота! На солнце занавески так и сверкали, как искры шампанского, а сейчас, в пять часов утра 29 июня 1762 года, в стеклянном свете восходящего солнца, восходящего за тучами, они утратили и живописные эффекты, и красоту.
Она пошла по спальне, босиком по приятному золотисто-зеленоватому паркету. Открыла ключиком потайную дверцу, пошла по саду.
В саду шумели деревья и фонтаны.
Пела простая птица. Или несколько птиц.
С каждой секундой небо становилось нежнее.
Клумбовые цветы распускались как живые.
Звучали комары.
Каменные чаши фонтанов белели. Главные фонтаны еще не включены.
Каменные статуи смотрели слепыми очами.
Около каменной конюшни ходила потихоньку беспризорная курица-пеструшка.
Воздух так тих, как будто окаменел.
По утрам, когда ее никто не видел, Екатерина носила очки. Днем — стеснялась.
Кое-где над заливом летали чайки. Над головой проносилось уже не мутноватое, как ночью, а настоящее небо.
Над заливом трепетали крошечные паруса рыбачьих лодок. Несколько десятков лодок рыбаки расставили по окружности. В каждой сидело два любителя. Со всех лодок опустили в воду сети. Все лодки плавали потихоньку туда и сюда, рыбаки изо всех сил колотили колотушками в днища. Получался страшный подводный гул, перепуганная рыба поднималась на поверхность и металась, попадая в сети. Такая рыбная ловля называется «колотом».
И ее осенило. Колотом! Колотушками по днищу! Вот и весь переворот. Как просто. Рыбу не нужно глушить порохом, не нужно бить острогой. Бескровно. Напугать многочисленностью лодочек и шумом. Постучать колотушками. И она сама — в сети! Золотая рыбка!
Охваченная своей идеей и счастливыми предчувствиями, Екатерина пошла в конюшню, чтобы посмотреть на свою любимую кобылу, — не от переизбытка сентиментальности, а так, от нечего делать.
Она открыла дверь конюшни, легкую, как воздух, открыла и упала, и ударилась о что-то нетвердое и тепловатое.
Напуганная, императрица вскочила и — увидела: ее Ромео, рыцарь Алехан, Алексей Орлов. Его тело валялось в конюшне, и краски рассвета освещали только лицо. Лицо любимца, — оно с похмелья было изумрудным, глиняные губы.
Расхохотавшись, выхватив лошадиный кнут, императрица стегнула Орлова.
Фаворит вскочил. Не соображая, пряча лицо в ладони, он схватил первого попавшегося коня и выбежал из конюшни. Животное протестующе ржало. Алехан поставил коня на четыре ноги, повернул, как игрушечного, вскочил — и ускакал прочь.
Приблудная курица-пеструшка, до сих пор описывающая бессмысленные круги в окрестностях конюшни, вспорхнула, села на круп коня.
Так и поскакал Орлов с курицей.
На крылатом коне, императрица — за Орловым, а конь тяжело и легко махал крыльями.
Они опомнились на — чьем? — огороде. Как в тридесятом царстве. На земле пестрели цветочки неизвестных овощей. На шесте шумело пугало — в мушкетерском плаще, на вершине шеста череп коровы, с рогами.
Возвращаться нельзя — ангелы для анекдотов: Орлов, голый по пояс, но в красных лакированных ботфортах, и кто же? Официальная невеста его брата в спальном пудермантеле, с напомаженными для завивки волосами, босиком и в очках.
Так появился план восстания.
Первый пункт: сбросить очки, не насмешить лейб-гвардию, у вождя должны быть очи орлицы. Екатерина выбросила очки.
Второй пункт: к ним шли два батрака, в белых рубахах, с граблями, оба кудрявые, у каждого в руке малосольный огурец. Переодеться. Орлов без лишних слов раздел парией, когда они подошли и остановились в недоумении. Орлов бросил им пудермантель и ботфорты, переоделся в батрацкую робу и переодел хохочущую императрицу, вручил коней парням, присовокупив, что передает копей в безраздельное и вечное пользование, а парни стояли в исподнем, кудрявые, в веснушках, с волосатыми ногами, держали дарственные уздечки.
Третий пункт: пройти через петербургские караулы, чтобы не узнали и пропустили. Не узнали и пропустили.
Так началось низвержение Петра III и восхождение Екатерины II.
Орлов носился по Петербургу, поднимая полки, его знали, все охотно поднимались.
Екатерина пудрилась в Зимнем дворце, мазала красной помадой свои и так красные губы, белила и так свое белое влюбленное лицо, делала всякие глаза перед зеркалом — то свирепость, то смиренье, — переодевалась. Гвардейский мундир теперь приобретал двойной смысл: символ восставшего офицерства и непринужденный корсет,— нужно быть пред простой толпой во всем обаянии храбрости и грации.
На эти репетиции ушло четырнадцать часов.
Солдаты восстанья — стояли.



4

По канонам двух дворов обе свиты — Петра и Екатерины — обедали вместе. Объединенные обеды. Их обслуживали карлики финны и монументальные негры в золотых жилетах. Этих уродцев для пикантности разбавляли девушками — воспитанницами, обольстительными.
После обедов стреляли из пушек по воробьям. Не в переносном смысле — да, по воробьиным стаям. Стреляли в стеклянные английские графины — из пистолетов. Стреляли по коллекциям китайских статуэток — из мушкетов. Наклеивали на картон атласные карты и стреляли по жокерам — из луков.
Устраивали шутовские бои.
Самый веселый и трудный бой выдумал обаятельный балагур Алексей Орлов, майор Преображенского полка. Этот бой он назвал «щуки — гладиаторы».
В схватке участвовало пятеро бойцов. Они раздевались, оставляли, по олимпийскому обычаю, лишь набедренные повязки. Бросали жребий, и пять красавиц фрейлин приносили каждому по щуке. Щуки обязательно живые, плескались в оцинкованных лоханях. По условиям игры, вес щуки превышал пять килограммов. Борцы — на специально построенной площадке, мраморной. Музыканты — на ветвях окружающих деревьев, играли на волынках и валторнах.
Гладиатор брал щуку двумя руками за хвост и старался сбить с ног остальных четверых. Зрелище — самое смешное. Щуки вылетали из рук и летели в толпу вельмож и их любовниц. Все — смеялись. Старцы-сократы, маститые маршалы бросали ломбер и фаро, чтобы посмеяться от души. Щуки вспыхивали в воздухе, на солнце. Чтобы щучьи тела не так просто выскальзывали из рук, борцы предварительно отращивали ногти и закрепляли лаком.
В конце концов разбивали вдребезги всю рыбу, четыре окровавленных тела уносили к лейб-медикам, аплодировали. Из глаз у побежденных — слезы и слезы, но гладиаторы силились улыбаться и улыбались. Победителя, окровавленного не меньше остальных, но еще кое-как переставляющего свои две ноги, поднимали на руках двенадцать девушек, преподносили ему жезл — золотой трезубец Посейдона, надевали на его перемешанные с кровью кудри зубчатую корону морского царя.
На эту ночь он оставался королем пиршества, потому что к этому времени настоящий император Петр III, неумолимо буйный в пьянстве, уже, как и полагается, отмолился и отбуйствовал до потери сознания, спал в своей спальне под балдахином.
Этот бой Орлов выдумал для себя: он всегда был победителем. Если он останавливал колесницу, в которую запрягали шестерку скакунов, ухватив ее за заднее колесо,— что стоило ему размозжить пятикилограммовую рыбешку о гордые головы четырех гимнастов!
Победителю позволялось делать все что заблагорассудится. Он и делал. Разумеется, его посягательства не распространялись на императрицу. Разумеется, в большинстве случаев его вниманием овладевала именно она. Несмотря на завистливые протесты кандидатов в фавориты, мечтателей. Екатерина все-таки была обаятельна и хороша: один из последних фаворитов, граф Ланской, получил пуговицы для камзола, которые были оценены дворцовым бриллиантщиком Позье в 1 000 000 рублей, — пуговицы за любовь.
Но не всегда эквилибристика со щуками была благополучна. Случались и неприятности. Князь Петр Васильевич Гагарин, девятнадцатилетний претендент на фавор, прапорщик Измайловского полка, 1 июня 1762 года, из-за отсутствия Орлова, стал венценосцем. В ночь с первого на второе нюня он пожинал плоды своей победы в будуаре императрицы, а в девять часов утра, когда уже было солнечно, как днем, он как-то вдруг, никому ничего не сказав, — умер.
На такие игры и пиры приехал Петр III 28 июня.
Он не был в одиночестве, как это казалось. С императором была свита: граф Разумовский А. Г., гофмаршал Измайлов М. М., обер-егермейстер Нарышкин С. К., камергеры князь Гагарин и граф Головин, тайный кабинетский советник Олсуфьев, статский советник Штелин, голштинский тайный советник фон Румор, прусский министр барон Гольц, эстляндский депутат граф Штейнбок, принц Голштейн-Векский, фельдмаршал граф Миних, обер-гофмаршал Нарышкин А. А., шталмейстер Нарышкин Л. А., генерал-лейтенант Мельгунов, сенатор граф Воронцов Р. И., генерал-адъютант князь Голицын И. Ф., генерал-адъютант Гудович, генерал-майор Измайлов, голштинский егермейстер Вредаль, статский советник тайный секретарь Волков, вице-канцлер Голицын, начальник канцелярии от строений Бецкий И. И., а также их супруги, дочери, невесты, несколько свитских вдов и компаньонки этих женщин, а также адъютанты, лакеи, повара, парикмахеры, телохранители, медики.
Кареты, коляски, длинные линейки запрудили весь Петергоф.
Получалась внушительная государственная толпа. Собралось все правительство Российской империи, чтобы отвлечься, повеселиться по-человечески.
Не хватало только молодой императрицы и ее афоризмов. Императрицы-то, к несчастью, и не хватало.
Но в этом никто не был виноват. Ни она, ни они.
Она — потому что не могла же она предвидеть, что на рассвете затеется переворот.
Они — потому что не могли же они предвидеть, что Екатерина ни с того ни с сего уедет в Петербург и будет показывать в столице чудеса и фокусы (стратегия восстания!).
Никто ничего не знал. Что-либо узнать было не у кого.
Они приехали в два часа пополудни.
Жара. Барабаны. Флейты.
Золотые английские кареты, покрытые белым лаком. Форейторы в конюшнях кормили лошадей.
Столы в саду накрывали лакеи-ветераны в крашеных париках, в красных чулках, шерстяных и шелковых.
Но дворец был пуст.
По сравнению с древними маршалами правительства, императрица была еще дитя. Но не настолько, чтобы играть в кошки-мышки.
Солнце сияло во все небо.
Дамы в брюссельских чепчиках; в фонтанах бронзовые статуи греческой мифологии, а дамы дышали воздухом фонтанов. Они говорили, что эллины все-таки оригинальные творцы, а Рим — плагиат.
Фонтаны тяжело шевелились.
Играло четыре оркестра. Котильон, контраданс, кадриль фанданго.
Адъютанты в штиблетах для бальных танцев играли в детский триссет.
Бабушки играли в фараон краплеными картами. И пили кисель из ревеня — эстландский деликатес — от живота.
Фельдмаршал Миних, воевавший в войсках: ландграфа Гессенского, польского короля Августа II, уже собиравшийся перейти на службу к шведскому королю Карлу XII, но Карл XII был убит под Фридрихсгамом, а Миних уехал в Россию и честно и славно служил Петру I, был первым генералом при Екатерине I, президентом военной коллегии при Петре II, генерал-фельдмаршалом при Анне Иоанновне, в 1740 году был главою заговора в пользу правительницы Анны Леопольдовны, был при ней первым министром, Елизавета Петровна лишила его всех чинов и сослала, Петр III возвратил ему все чины и возвратил из ссылки, — Миних ценил Петра III и единственный из вельмож остался ему верен до последней минуты, а после его смерти отказался служить Екатерине, и она его не трогала. Но о нем — ниже.
Классический тип фельдмаршала — толст, губаст, мнителен, — Миних давал советы Петру III. Петр слушал его старческие советы и не следовал им. Так, когда судьба императора была уже решена, Миних посоветовал ему (когда пришли арестовывать Петра) арестовать императрицу и расстрелять ее на месте. Совет, безусловно, хорош, но несколько несвоевремен.
Петр III сейчас играл на скрипке. Императрицы не было — император ждал известий.
Так все шевелились кое-как до трех часов.
В три часа лакеи принесли еще подносы: ликеры, а также вафли, мороженое, фруктовое желе, конфеты, орехи. Подносы расставляли в интимных беседках.
Трубецкой, Воронцов, Шувалов попросились в Петербург. Разузнать обстановку.
Петр отпустил.
Они уехали. Разузнали обстановку. И предали своего императора.
Двое предали одинаково, один по-своему.
Фельдмаршал граф Александр Иванович Шувалов, вдовый фаворит императрицы Елизаветы, приехал в Петербург, полный энтузиазма: отвлечь гвардию, арестовать или убить Екатерину. Петр не приказывал ему ничего, только собрать сведения. Отвлечение, арест и убийство — инициатива Шувалова. Он прокрался в Зимний дворец и с пистолетом в руке вошел в приемную императрицы. Его знали и любили офицеры, беспрепятственно пропустили, по выстрела не последовало. Екатерина подвела фельдмаршала к окнам дворца и попросила: посмотрите на площадь, — там сплошной массой стояли солдаты. Фельдмаршал струсил и без сопротивления присягнул императрице. Так и присягал с пистолетом в руке. То же самое произошло и с фельдмаршалом князем Никитой Юрьевичем Трубецким. Только этот фельдмаршал, когда присягал, вспомнил про пистолет, спрятал за пазуху.
Канцлер Михаил Илларионович Воронцов приехал в Петербург и стал пламенно отговаривать Екатерину: не надо восстания, пускай развиваются мануфактуры и торговля. Императрица возразила. Он — тоже. Тогда Екатерина попросила своих офицеров на минутку выйти. Они вышли. Императрица, ни слова не говоря, дала Воронцову пощечину и пообещала виселицу, — как-никак, дружок, а ты — дядя любовницы Петра; после пощечины канцлер пошел присягать; после присяги Воронцов попросил, чтобы к нему приставили офицера — как будто повели присягать насильно; офицера дали. Так Воронцов обезопасил себя: и струсил — и остался чист.
В Петербурге было восстание. В Петергофе — шутки и анекдоты.
Петр III ходил большими шагами по тропинкам. Он уже напился и показывал дамам спектакли. Он привез с собой весь свой кукольный театр, декорации оставил в карете, а таскал из беседки в беседку охапки петрушек и матрешек, посмеивался, подмигивал, петушился, разыгрывал кукольный фарс: как сбежала в Петербург Екатерина и какие это сулит последствия для нее. Последствия он изображал: развешивал кукол на ветвях деревьев и стрелял в повешенные игрушки из мушкета.
В три часа десять минут все увидели: на Большом канале судорожно дергается лодочка — два гребца и крохотный парус. Из лодочки вылетел фейерверкер поручик Бернгорст и полетел к императору, и подлетел к нему и рассказал о суете и панике в столице.
Петр слушал Бернгорста, сидел на каменной тумбе, бросал в фонтан петрушек и матрешек; бросит, опустит голову, потом поднимет голову, плохо улыбнется, послушает и прищелкнет пальцами.
Бернгорст привез фейерверк. Восстание восстанием, а обязанности службы — в первую очередь. Женщины попросили запустить фейерверк, будь что будет, все равно сегодня праздник — тезоименитство Петра и Павла.
— Дамам нужен фейерверк, — сказал Петр пьяным голосом. — Женщины, уверяю вас, заслуживают счастья ничуть не меньше, чем мужчины. — Петр подмигнул Бернгорсту и зло захохотал.
Бернгорст запустил фейерверк. Все рукоплескали. Ракеты были хороши.
Петр бросал в воздух картуз с голштинским козырьком.
Он рассказал, гримасничая, страшные слухи. Слухи были только для императора и касались только его, но никак не женщин. Петр знал, что три четверти дам его свиты — заговорщицы. Он собрал свиту и болтал напропалую, и больное лицо его горело. Он смачивал платок одеколоном и демонстративно растирал лицо. Петр пьянел и расслаблялся.
Император был простодушен, но не настолько, чтобы не предчувствовать предательства. Дамы думали, что он не знает о их заушательстве, играли в тайну, а он — знал и паясничал. У него были достоверные списки, но ему доставляло удовольствие прикидываться комиком в эксцентричном картузе.
Сопротивляться этой своей своре, холуям-хитрецам — немыслимо! Бессмысленно! — у него не было ни войска, ни товарищей.
И он не отчаивался — отшучивался: что ему не нужны никакие войска, ничья драгоценная дружба, что наши дивные дамы, райские розы — сами крестоносцы, хранители его тела и — да здравствует небо!
Когда белые ночи, не поймешь, когда вечер.
Лишь листья на деревьях становятся темнее, вода в заливе блекнет и становится матовой.
И солнца совсем нет. Нигде.
Свита лицемерно уговаривает Петра: нужно ехать в Кронштадт. Не ехать, а плыть, а правильнее — идти на морских судах, — поправляет Петр и смеется: в Кронштадте заседает комиссия по контрабанде, что же нам там делать? Перебирать контрабанду? Дамы вдохновлены: нужно ехать в Кронштадт, нужно всеми своими силами и мускулами матросов защищать государя от посягательств Екатерины.
Петр знал: если в Петербурге мятеж, то глупо ехать в Кронштадт, успели предупредить и там.
Свиту охватил энтузиазм: в Кронштадт! Сами снарядили галеру и яхту, посадили матросов и гребцов.
Отчалили. Заиграли паруса, и заплескались весла. Солнце уже зашло, но в воздухе еще не остыл солнечный свет. Запели. Каждый свою песню. За борт полетели бутылки. Чайки сидели на воде, и в них — стреляли.
Сказали совсем пьяному Петру, что в морской крепости — его спасение. Они сказали, он выслушал и уснул. Потом он просыпался, дремал, опустив голову на грудь, потом выбросил за борт перепутанный парик и ел апельсины. Очищал апельсины от кожуры, ел кожуру с гримасами омерзения, а дольки выбрасывал, бросался дольками в девушек-камеристок, а они подходили поближе к его плетеному креслу-качалке, чтобы император получше рассмотрел их прелестные лица. Он раскачивался в кресле, бубнил какие-то католические песни, размахивая длинными ногами.
В это время Екатерина вышла из Петербурга. Она поскакала во главе войск на белом коне, в мундире лейб-гвардии Семеновского полка. Мундир ей ссудил офицер этого полка Александр Федорович Талызин. Ему было семнадцать лет. Он отдал ей свой мундир, другого у него не было, и мальчик все замечательное событие просидел в своей комнате — без мундира его все равно арестовали бы. Он сидел и пил пиво, и заедал пиво воблой, и плакал, тяжело, по-мальчишески. Его слезы впоследствии были вознаграждены. Екатерина любила его один день. Он был младше императрицы на шестнадцать лет. Он был пожалован еще и камер-юнкером. И мундир Екатерина ему возвратила, с приколотой к пуговицам Андреевской лентой. Этой лептой императрица наградила сама себя за успехи 28 июня 1762 года. Как фамильная драгоценность, мундир хранился еще сто пятьдесят пять лет в семье Талызиных в подмосковном селе Ольговке, Дмитровского уезда.
. . .Какой Кронштадт!
Караульный на бастионе, мичман Михаил Кожухов, пообещал стрелять, если фарсовый флот императора приблизится еще хоть на узел.
— Они не посмеют! — с кокетливым страхом восклицали дамы и их компаньонки.
— Посмеют, — сказал Петр трезво. Он перестал прикидываться, пристально посмотрел на небо, на залив, на пушки в гавани, на неясные и хмельные лица спутниц. Никого не слушая, пропуская мимо ушей все страстные советы, император встал: плыть в Ораниенбаум, домой; лихорадило, с похмелья он опять пил.
Он шел на галере.
На яхте были гофмаршалы, министры, депутаты, его приближенные, любимая компания по картам, но девкам, — его двор.
И вот сначала яхта отстала.
Потом на почтительном расстоянии описала круг и обогнула галеру.
Им было проще — у них паруса, галера — на веслах.
Потом яхта взяла курс на Ораниенбаум. Потом на глазах у изумленной галеры яхта изменила курс и пошла на Петергоф.
Император пристально смотрел на паруса предательницы-яхты. Так получилось: последний оплот государя — Кронштадт — уже развращен восстанием. Так яхта, на почтительном расстоянии, без истерики и кровопролития, предала: все гофмаршалы, канцлеры, министры, свита.
Он пристально смотрел на паруса (они все уменьшались и уменьшались, последние крылышки надежды), он был близорук.
Заиграли на мандолинах.
Три часа плыли, пели, играли. Петр три часа пил безвкусное вино. И ничего не ел.
В три часа ночи галера пришвартовалась к ораниенбаумскому причалу.
Офицеры и солдаты императорского гарнизона попрятались.
Дамы засыпали.
Когда что-то праздновали, как сегодня, гарнизон по ночам устраивал гульбища. Петр — позволял. Сейчас праздник был не в праздник, но дамы побоялись постороннего шума, связанного с событиями, и не без хитрости попросили государя распустить гарнизон (чтобы в случае чего императора полегче было бы схватить).
С брезгливой гримасой Петр III приказал своему библиотекарю Штелину: распустить гарнизон.
Утром, хорошо выбритый и простоволосый, в застегнутом на все пуговицы голштинском голубом мундире, император сдал все ордена и сломал свою шпагу. Никто этого не требовал. Но Петр обстоятельно и высокопарно объяснил, что он никогда не чувствовал себя императором этой страны, а только голштинским офицером. Его победили — он сдается как офицер. Еще он сделал официальное заявление: он отрекается от престола только в том случае, если будет иметь на руках бумагу, которая гарантировала бы два условия: женитьбу его на Елизавете Воронцовой и беспрепятственный их отъезд в Голштинию. Екатерина написала такую бумагу. Петр III, даже не читая текст, составленный Екатериной II, подписал отречение. Он повторил посредникам еще раз свои два пункта. Пообещали выполнить честно и в кратчайшие сроки. Обещания еще раз подтвердила Екатерина. Письменными обязательствами.
Не было ни стрельбы, ни бряцания оружием.
В прекрасном настроении Петр пообедал. На обеде присутствовали со стороны Екатерины — братья Орловы, со стороны Петра — Елизавета Воронцова и Гудович. Обедали в отдельном, саком лучшем павильоне Петергофского дворца.
Последний официальный обед: вокруг дворца, чтобы пленнику не позволили убежать, расставили триста гренадер с гранатами, привезли пятнадцать пушек с прислугой и запас фитилей.
Петр прогуливался по галерее и с серьезным и пьяным лицом расспрашивал графа Алексея Григорьевича Орлова, и кланялся гренадерам с веранды:
— Триста гренадер и пятнадцать пушек — на одного! Не страшно вам, войско? Может быть, маловато пороху? Или позвать кавалерию и казаков, — пусть скачут вокруг, все — веселее! Пусть меня увезут в Ропшу, в мой маленький охотничий домик. Клянусь, я — не испарюсь! О, где вы, дети мои? Где, спрашиваю, мой негр Нарцисс? Мой пес Мопс? Мой доктор-дурак по кличке Лидерс? Где моя скрипка-скрипучка? Буйное бургонское? Табак мой сюперфинкнастер? Мой Стерн — «Тристрам Шенди»? Моя девка Элизабет Воронцова?
Алексей Орлов сказал Петру, что Елизавета Воронцова поехала к императрице попросить у нее прощения за то, что Петр, когда еще был под номером III, ее любил, а она ему поддавалась. Екатерина быстренько выдала Елизавету замуж за какого-то дипломата Александра Ивановича Полянского и каждый день оказывает молодоженам самые лучшие милости. Теперь не время думать о бабах — время молиться по Библии в переводе Болховитинова.
Петр сказал, что Орлов еще маменькин молокосос в красных ботфортах, если он до сих пор не понял, что Библия для Петра — блеф, как и любовь.
— Расскажите вашей матушке-императрице вот какую историю, — вдруг опомнился Петр. Спросил гневно: — Почему русских офицеров из моих полков отпустили с триумфом, а голштинских отправили в Кронштадт, в гарнизонную тюрьму?
Орлов объяснил:
— Чтобы никогда больше не были голштинцами.
Петр сказал:
— Объяснение.
Вот что он рассказал.
Когда-то, пятнадцать лет назад, Петр III, как и его дедушка Петр I, играл в солдатики. Ничего предосудительного нет в этой игре. Она развивает у полководцев стратегические способности. Картонные репетиции. И вот Екатерина, как всегда без предупреждения, чтобы захватить его врасплох, вошла в комнату. Он только-только повесил крысу и со страхом смотрел, как животное конвульсирует. Правда, грустное мальчишеское любопытство. Екатерина спросила с хитренькой непосредственностью — это она хорошо умела, так спрашивать: какой смысл имеет и что за символ сей сентиментальный спектакль — казнь крысы? Затаив дыхание, чтобы не расплакаться или не ударить девицу, юноша мужественно признался: эта зверюга, пользуясь темнотой, пробралась в крепость, которую он сам склеил из картона, и совершила непростительную диверсию — съела всех часовых, которых он с такой любовью сам вылепил из крахмала. Это он расценивает как военное преступление. Легавая собака поймала крысу, и вот полюбуйтесь, любовь моя, тварь повешена по заслугам. Петр отошел и уже бравировал. Тогда Екатерина расхохоталась, а Петр взбесился. Вся эта история случилась не просто так. Своего рода предсказание. Все получилось, как предсказывалось.
КОМЕНДАНТ построил себе КАРТОННУЮ КРЕПОСТЬ. И сделал ЧАСОВЫХ ИЗ КРАХМАЛА. И КРЫСА, воспользовавшись темнотой, съела ЧАСОВЫХ и захватила бастионы. А ЛЕГАВАЯ СОБАКА побежала не за крысой, а за КОМЕНДАНТОМ. Для счастливого финала сказки не хватает, чтобы КОМЕНДАНТ был повешен.
— Туманные аллегории! — сказал Орлов.
Император сказал:
— Ну, нет. Не аллегории. КОМЕНДАНТ — я, КРЕПОСТЬ ИЗ КАРТОНА — моя империя, КРЫСА — императрица, ЛЕГАВАЯ СОБАКА — ты. Просто, не так ли?
Петра III увезли в Ропшу, кое-кто видел его карету и конвой. Кучером была сама Екатерина II. Одной рукой она держала вожжи, в другой держала кнут, хлестала лошадей. Солдаты кричали «ура». Маленькая победительница с голубыми глазами и с влюбленным лицом всех приветствовала, размахивая кнутовищем, и — плакала!
Четвертого июля 1762 года к Петру III был вызван его врач Лидерс. Диагноз: состояние удовлетворительное, ни улучшений, ни ухудшений.
Пятого июля к Петру III был вызван штаб-лекарь лейб-гвардии конного полка Христиан Паульсен. Диагноз: состояние тяжелое, предсмертное.
И четвертого и пятого июля Петр III не просил вызывать ему врача. Он и не знал, что их специально вызывали. Он думал: это соблюдение этикета.
Шестого июля в четыре часа пополудни император Петр III скоропостижно скончался в Ропше. Ропша — местечко между Петергофом и Гостилицами.
Указом от 6 июля 1762 года штаб-лекарь лейб-гвардии конного полка Христиан Паульсен был произведен в надворные советники...

Впоследствии в Европу проникли слухи, что государственный переворот 28 июня 1762 года был совершен солдатами, которые находились в состоянии некоторого опьянения.
Короли и философы спросили Екатерину: правда ли это?
Екатерина ответила: неправда.
Она возмущенно возражала.
Потом, в сентябре, когда ее короновали, она сама поощряла употребление алкогольных напитков, потому что ведь коронация — праздник, всенародный! Но тогда, когда происходил переворот, ничего подобного не было и быть не могло, потому что перепорот был продуман и все офицеры, да и, нельзя отрицать, и солдаты имели превосходные организаторские способности.
Попробуем просмотреть цифры.
В августе 1762 года, через полтора месяца после переворота, содержатели вольных кабаков докладывали Сенату, что за три дня восстания, с 28 июня но 1 июля, в Петербурге было выпито водки на сумму:
у Генриха Гейтмана                    6986 руб. 03 коп.
у Рудольфа Вальмана                 2957 руб. 00 коп.
у Федора Ахматова                     6585 руб. 20 коп.
у Алексея Питечкина                 3097 руб. 30 коп.
у Ивана Дьяконова                     4044 руб. 00 коп.
у Богдана Медера                        4760 руб. 00 коп.
Общая сумма                            28 429 руб. 53 коп.

Кабацкие откупщики докладывали непосредственно Екатерине, что за три дня переворота у них было выпито водки на сумму — 77 133 рубля 60,05 копейки.
Итак, во время восшествия Екатерины на престол всего было выпито водки на сумму:

28 429 рублей 53 копейки
+ 77 133 рубля 60,05 копейки
——————————————
105 563 рубля 13,05 копейки.

Если учесть, что наивысшая цена за ведро водки была — 3 рубля, а что в одном ведре — 12 литров, то за три дня восстания населением Петербурга было выпито 422 252,54 литра водки. Водкой называли самогонный спирт, который имел не меньше 70 градусов.
Россия никогда не имела статистики, а при таких катастрофических пространствах любая цифра кажется обыкновенной.



5

Страсть к самоописанию вообще подозрительна.
Первые воспоминания о самой себе Екатерина озаглавила «Записки, начатые 21 апреля 1771 года».
Эти «Записки» начинаются такими словами:
«Я родилась 21 апреля (2 мая по новому стилю) 1729 года в Штеттине, в Померании...»
Три тома.
Потом Екатерина пишет «Собственноручные записки императрицы Екатерины II».
Эти «Записки» начинаются такими словами:
«Счастье не так слепо, как его себе представляют».
Но напрасно читатель будет искать в тексте обстоятельных объяснений концепции счастья. Это, как и предыдущие воспоминания, — сага о самой себе. Два тома.
Потом Екатерина пишет еще «Записки».
Эти «Записки» начинаются такими словами:
«Я родилась в Штеттине в Померании 2 мая нового стиля 1729 года».
Очерк.
Потом Екатерина пишет еще «Записки», которые начинаются так:
«Я родилась 2 мая нового стиля 1729 года в Штеттине, в Померании, где мой отец, Христиан-Август, принц Ангальт-Цербстский, был тогда комендантом Прусской крепости...»
Эпическое начало. Но это — лишь первая фраза. Все остальное — пересказ предыдущих признаний.
Потом она педантично записывает все доброжелательные анекдоты о себе. Потом пишет еще и еще «Записки».
Государыня говорила своему секретарю А. М. Грибовскому:
— Не написавши, нельзя и одного дня прожить.
«Записки»...
Знаменательно, что все воспоминания Екатерина заканчивает задолго до 1762 года. И не без умысла.
Тысяча семьсот шестьдесят второй год положил конец выдумкам — началось царствование.
После 1762 года нужно было писать о своем непосредственном участии в казнях, ссылках, убийствах. Сентиментальное детство, сомнительная юность — прошли.
Началась история, а такую историю уже не напишешь девической акварелькой.
Как описать переворот 1762 года? Как преподнести потомству смерть Петра III?
Екатерина понимает, что факты, которые она может еще кое-как замаскировать в переписке, для мемуаров — лживы, мемуары требуют объяснений, подробностей. Мемуары будут исследовать как судебные документы. Все тайное станет явным. Если есть расплата за радость, то есть расплата и за ложь.
Державин писал:
«Я дерзал говорить Екатерине, что она за всякую слезу и каплю крови народа ее, пролитые ею, Всевышнему ответствовать должна».
За всякую слезу и каплю крови.
Вот почему императрица, со свойственной ей в таких случаях скромностью, не пишет ни о чем, что произошло в 1762 году и после.
Но суд все равно состоится, она это знает.
Поэтому исподволь, как будто объективно, репликами и ремарками, она подготавливает будущих судей: чтобы они были снисходительны к ней и осудили ее супруга.
Реплики и ремарки — они настолько специальны, продуманы, что не остается ни малейшего сомнения в том, что ее алиби — несостоятельное.
Вот как, думая перехитрить читателя, государыня пишет о себе и о Петре III.
О Петре.
Даже отец Петра III, Карл-Фридрих, герцог Голштинский, племянник Карла XII, короля шведского, был принц слабый, неказистый, малорослый, хилый и бледный. Петр III ненавидел Брюммера (воспитателя) и презирал Бергхольца (воспитателя). Кого он любил более всего в детстве, так это Румберга, старого камердинера, шведа. Румберг был ему особенно дорог. Это был человек довольно грубый и жестокий, из драгунов Карла XII. В раннем детстве у Петра III начали проявляться отрицательные черты характера. С десятилетнего возраста он пристрастился к пьянству. Его приближенные с трудом препятствовали ему напиваться за столом. Он был упрям и вспыльчив, был слабого и хилого сложения. С детства он был неподатлив ко всякому назиданию. Время он проводил в ребячествах неслыханных, то есть играл в куклы.
О себе.
Даже ее родители оба пользовались большой популярностью, были непоколебимо религиозны и любили справедливость. «Отец считал меня ангелом. Меня поручили Елизавете Кардель (воспитательнице) — образцу добродетели и благоразумия. Она имела возвышенную душу, развитой ум, превосходное сердце. Я родилась, будучи при этом одарена очень большой чувствительностью и внешностью очень интересной, которая без помощи искусственных прикрас и средств нравилась с первого взгляда. С ранних лет за мной признали хорошую память. У меня отняли все куклы и другие игрушки, сказав, что я большая девочка. Белоградский меня уверял и внушал всем, что у меня отличное контральто. Граф Гюлленборг сказал, что у меня философский склад ума».
О Петре.
«Стоило величайшего труда посылать его в церковь. Он большей частью проявлял неверие. Он не раз давал почувствовать, что предпочел бы уехать в Швецию, чем оставаться в России. Я поняла, что он не очень ценит народ, над которым ему суждено было царствовать. Он сказал, что ему больше всего во мне нравится то, что я его троюродная сестра. Что, в таком случае, в качестве родственника, он может со мной говорить по душе: что ему хотелось бы жениться на Лопухиной, но что он покоряется необходимости жениться на мне. Я слушала, краснея, эти родственные разговоры».
Она — краснела.
Как будто бы до этого признания Петра и после к этому браку стремился он, а не — она!
Ему «хотелось бы жениться на Лопухиной». Конечно же, для двора это достаточно недалекое и легковесное признание, — накануне женитьбы на Екатерине! — но, так или иначе, оно доказывает юношеское чистосердечие.
Первая мысль о короне появилась в ее мозгу еще в семилетнем возрасте. О чем она, со свойственным ей задором, и пишет:
«Мысль о короне начала тогда бродить у меня в голове».
«Тогда» — 1736 год.
В пятнадцать лет она уже пишет сама себе пророческую записку:
«Предвещаю по всему, что Петр III будет твоим супругом».
Это тот-то, по ее словам, пьяница, который с десятилетнего возраста и вот уже шесть лет как спивается (ему было шестнадцать лет, он родился в 1728 году).
Нет, это не девичьи грезы о любимом человеке. Она уже и тогда его ненавидела.
На какие жертвы только не пошла юная ангальтцербстская фея!
Всю свою судьбу она подчинила трем пунктам и прокомментировала достаточно точно все эти три пункта — три своих заветных заповеди.
1. Нравиться великому князю.
И Петр, и Екатерина воспитывались при русском дворе Елизаветы Петровны. Петр был наследником престола, а потому — цесаревич, пли великий князь; высочество, но еще не величество. Он ее ненавидел и объявлял об этом открыто и ей, и всем. Она его ненавидела, но изо всех сил старалась нравиться. Невеста — лицемерка.
2. Нравиться императрице.
Елизавета Петровна любила Петра, племянника, и не любила Екатерину, постороннюю в России принцессу. Впоследствии Екатерина лгала, что Елизавета перед смертью стала относиться к ней лучше, даже любовней, чем к Петру. Незадолго до смерти Елизаветы Петр заболел оспой. Это было, кажется, где-то на Валдае, во время совместного путешествия с Екатериной и ее тайным любовником Станиславом Понятовским, поляком. Путешествовали в отдельных каретах, и все было как всегда, сообщает Екатерина; они интересовались обычаями и бытом туземцев, расспрашивали простых пахарей, и те раскрывали перед ними русскую душу. А Петр — пил. Пил и заболел. Екатерина струсила: оспа — заразна. Она пересчитала хорошенько все свои вещи, упаковала и увязала, и, не предупредив даже любовника, поскакала в Петербург. Понятовский нечаянно проснулся, подумал спросонья и тоже — поскакал с большой скоростью. Петр остался один. В какой-то безвестной избе, в которой, как пчелы, гудело множество детишек над одним черным чугунком с овсяной болтушкой, в той, как он потом говорил, затаив смертельную обиду, избушке на курьих ножках, единственным украшением которой была икона в уголке, засиженная мухами и спеленутая паутиной. Принцесса даже не попрощалась, даже не оставила ему его же денег. Она и Елизавете сказала не сразу, а подождала несколько дней и сказала, что Петр там умер. Он и умер бы от клопов и от грязной похлебки. Елизавета вообще-то не прославилась добросердечием, но чувствовала честь семьи. Узнав о болезни племянника, она бросила империю и примчалась, загнав несколько десятков лошадей, на Валдай. Она прислуживала Петру, как обыкновенная сиделка, две недели. А уже тогда она была больна, тяжела и только сидела в своей полутемной спальне, завивала и развивала когда-то роскошные, а теперь полуседые и слабые волосы... После излечения Петра Елизавета совсем слегла. Она никому ничего не прощала — не простила она и предательства Екатерине. Императрица не допустила ее к своему смертному ложу, по придворному этикету — акт непризнания и ненависти.
3. Нравиться пароду.
Поскольку дело происходило в России, то, конечно же, — нравиться русскому народу. Она мечтала нравиться, но каким образом осуществляла свою мечту — трудно предположить. Вероятнее всего — десятками тысяч виселиц в Киргиз-Кайсацкой орде.
«Поистине, я ничем не пренебрегала, чтобы этого достичь (она комментирует три пункта): угодливость, покорность, уважение, желание нравиться, желание поступать как следует, — все с моей стороны постоянно к тому употребляемо было с 1744 по 1761 год, то есть в продолжение семнадцати лет. Этот план сложился в моей голове в пятнадцатилетнем возрасте без чьего-либо участия, самостоятельный план. Я смотрю на него, как на плод моего ума и моей души. Вся моя жизнь была изысканием средства, как этого достигнуть. Я, ставившая себе за правило нравиться людям, с которыми мне приходится жить, усваивать их образ действий, их манеру. Я хотела быть русской, чтобы русские меня любили».
Жажда любви: она хотела быть русской, чтобы русские ее любили.
Петр III был уже объявленным наследником престола. Конечно же, этот полурусский принц не упал с небес, как драгоценный подарок для тогдашней империи, но был, в общем-то, законным наследником русского престола.
Екатерина была — никто.
Нищая полупринцесса карликовой области Германии, — она имела три-четыре платья, дюжину рубашек из простейшей материи, она пользовалась простынями матери и сочиняла скучные стихотворения.
Поэтому с маниакальной последовательностью Екатерина разрабатывала и осуществляла планы своего восхождения. В том числе и планы супружества. Она писала:
«Что меня касается, то Петр III мне был безразличен, но не безразлична была для меня царственная корона».
Царственный цинизм.
Она упрекает Петра III в неверии, что по канонам того времени — большой, главный недостаток. Она подчеркивает, что сама она переменила веру (лютеранскую на православную) без колебаний. Конечно. Решение было принято: остаться в России. Со своим уставом в чужой монастырь не суйся. Если бы она попала на таких же условиях в Турцию или в Индию, то с не меньшим успехом приняла бы магометанство или буддизм.
Секретари и вельможи Екатерины старательно искали примеры ее человеколюбия и всепрощения.
Но эти примеры — смехотворны.
Пишет полковник Адриан Моисеевич Грибовский, состоящий при ЕЯ особе статс-секретарем:
«Черты ее человеколюбия были ежедневны. Однажды она мне сказала: «Чтобы не разбудить людей слишком рано, я зажгла сама дрова в камине. Мальчик-трубочист, думая, что я встану не раньше шести часов, был тогда в трубе и, как чертенок, начал кричать. Я тотчас погасила камин и усердно просила у него прощенья».
Грибовский написал о Екатерине книгу. Он пишет о ежедневных чертах человеколюбия, но приводит лишь один пример. Больше он не вспомнил. А ведь он был ЕЯ секретарем много лет.
Несчастные секретари. С какими муками они отыскивали в своей верноподанной памяти прекрасные случаи. Секретарь Державин вспоминает о том, как императрица раздавала деньги заблуждающимся девушкам, Грибовский вспоминает о том, как императрица не зажарила мальчика живьем, как поросенка.
Екатерина любила легенды.
Случайно получив империю, она приписывала себе родство с Елизаветой Петровной, чтобы внушить русским, что она — русская, и — понравиться. Во все манифесты она вставляла такие безошибочно действующие на русское воображение фразы:
«...и наследственный скипетр перешел дочери Петра Великого, возлюбленной тетке нашей, в бозе почивающей императрице Елизавете Петровне».
«Возлюбленной тетке нашей».
Елизавета, к сожалению, не была ни «возлюбленной», ни тем более «теткой нашей» Екатерине. Она была теткой Петра III. Никакая генеалогия Елизаветы не перекрещивается с ангальт-цербстским родом.
О «возлюбленности». Неприязнь была постоянной и взаимной. Елизавета говорила Екатерине:
— Вы воображаете, что никого нет умнее вас. Вы вмешиваетесь во многие вещи, которые вас не касаются.
Как же реагировала на эти унизительные выговоры независимая и гордая Екатерина Великая?
Она писала:
«Я сказала де ла Шетарди, что в угоду императрице буду причесываться на все фасоны, какие могут ей понравиться».
Она пишет о себе:
«Я была честным и благородным рыцарем, мои советы были всегда самыми лучшими».
О Петре:
«Он приходил в отчаянье. Это с ним часто случалось. Он был труслив сердцем и слаб головою. Он любил устриц. Гулял и стрелял».
Отчаянье для нее — непростительная слабость, отрицательное свойство. Отчаянье — трусость сердца и слабость ума. Она вменяет ему в вину даже любовь к устрицам и стрельбе.
Какие же «самые лучшие советы» Екатерины?
«Его ум был ребяческий. Я была поверенной его ребячеств (он играл со своими слугами в живых солдатиков, как и его дедушка Петр I). Я не мешала ему ни говорить, ни действовать».
То есть она не мешала ему компрометировать себя.
Она писала о своем образовании:
«Я любила читать. Он тоже читал, но что читал он? Рассказы про разбойников, которые мне были не по вкусу».
Она полагала, что ее вкус — самый безошибочный.
Что же, в таком случае, читала она?
Как она читала, просвещенная монархиня Просвещенного Века?
Она проговаривается:
«Я нашла на немецком языке «Жизнь Цицерона», из которой прочла пару страниц, потом мне принесли «Причины величия и упадка Римской республики». Я начала читать, но не могла читать последовательно, это заставило меня зевать. Но я сказала: «Вот хорошая книга!» — и бросила ее, чтобы возвратиться к нарядам. «Жизнь знаменитых мужей» Плутарха я не могла найти. Я прочла ее лишь два года спустя».
Грибовский писал:
«Она знала почти наизусть: Перикла, Ликурга, Солона, Монтескье, Локка, и славные времена Афин, Спарты, Рима, Новой Италии и Франции, и историю всех государств».
Но Грибовский пишет и вот какие штучки:
«Известно, что она никогда не ссылала в Сибирь, никогда не осуждала на смерть».
Оставим на совести полковника первое утверждение, — он мог заблуждаться, как и все, принимая поверхностные цитаты императрицы из словарей и разумных сочинений за следствие глубочайшего образования.
Утверждение второе — сознательная и гнусная ложь.
Никогда — за всю историю государства Российского — даже в свирепые времена Иоанна Грозного и Петра I, даже в мистические, умалишенные времена Анны Иоанновны, — никогда — не было — в России — такого количества заговоров, казней, ссыльных, судебных процессов, преследований и произвола.
По свидетельству самой императрицы, только за одни год, предшествующий казни Мировича (подпоручик, он попытался в одиночку освободить из Шлиссельбургской крепости законного императора Иоанна Антоновича), было раскрыто четырнадцать заговоров! Самый серьезный из них — заговор Хрущева (тоже в пользу Иоанна Антоновича) — имел более тысячи сторонников. И эта тысяча не была темной, нерассуждающей массой, — дворяне, офицеры.
Но пропустим эти пустяки (пусть — пустяки!).
Какое кровавое восстание Железняка и Гонты!
Крестьянская война Пугачева!
Польское восстание Тадеуша Костюшко!

А просвещенные, энциклопедические методы расправы! Мировичу публично отрубили голову, чего не случалось в России вот уже двадцать лет. Полководец Суворов привез самозванца Пугачева в клетке, и его четвертовали. Сотни четвертованных и подвешенных за ребро сторонников Пугачева. Тысячи и тысячи виселиц в калмыцких, башкирских, киргизских степях. Тысячи солдат, умерших под палками. Миллионы и миллионы кнутов для солдат и крестьян. Сотни и сотни колесованных уральских работных людей. Треть населения восточных и южных областей империи — с клеймами, как собственный скот, чтобы не эмигрировали.
Но Екатерина поняла механику и демагогию управления.
Она оградила свою персону пресловутым «Наказом», своего рода республиканской крестьянской конституцией, где каждый пункт — счастье и справедливость, где каждый пункт — демагогия и ложь, где каждый пункт — маска, надетая для наивного потомства и для общественного мнения, а также для интеллигенции Запада.
Потому что, облегчив кое-как положение крестьян, Екатерина дала помещикам неслыханные в истории государства права: по своему усмотрению наказывать крестьян и ссылать их «в каторгу». Лишь этот один только пункт «Наказа» практически перечеркивал, исключал все остальные поблажки.
«Наказ» имел и еще одно название.
Екатерина называла его «философией освобождения личности».
Век Просвещения.
Но все вожди русского Просвещения, а и было-то их всего двое, — сидели в тюрьмах. Новиков и Радищев.
Новиков издавал свой журнал, в котором робко и доброжелательно полемизировал с Екатериной в вопросах нравственности государственной. Екатерина тоже издавала свой журнал. Спор двух журналистов закончился Шлиссельбургской крепостью — самым веским и многозначительным аргументом в серии философских доказательств Екатерины. Радищева приговорили сначала даже к смертной казни.
Просвещенный абсолютизм.
Но при дворе не было ни одного просветителя.
Не было мало-мальски грамотного человека.
Просвещенный век и просвещенный абсолютизм. Так называла свое время и собственную особу Екатерина.
Вот что пишет по поводу просвещенного кабинета императрицы тот же Грибовский. Он глуп и постоянно противоречит самому себе. Думая, что пишет правду, он выдает смешные тайны двора.
О Безбородко. При острой памяти и некотором знании латинского и русского языков, ему нетрудно было отличиться легким сочинением указов там, где бывшие при государыне вельможи (да и сама государыня) не знали русского правописания. Благодаря этой относительной грамотности Безбородко достиг первейших чинов (он стал канцлером), приобрел богатейшее состояние и несметные сокровища в вещах и деньгах. Начиная ни с чем, перед смертью императрицы он имел 16 000 душ крестьян, соляные озера в Крыму и рыбные ловли на Каспийском море. За правописание Павел подарил ему 12 000 крестьян. Итальянской певице Давии он платил 8000 рублей в месяц (годовая пенсия Державина, министра юстиции, — 10000 рублей. В год — не в месяц). А когда отпустил ее в Италию, подарил ей деньгами и бриллиантами 500 000 рублей (пятьдесят лет пенсии министра).
И все эти блага — только и только за то, что Безбородко знал русское правописание, единственный во всем просвещенном кабинете императрицы он умел правильным русским языком изложить все ее всемирно-исторические указы, приказы и наказы.
Нелепо и пошло было бы касаться амурных дел Екатерины. Они анекдотичны и общеизвестны. Они — материал для медицинского исследования, а не для литературы. Они не принесли ей счастья.
Все до единого ее, романтически выражаясь, фавориты были авантюристы.
Были ли вообще это «амурные дела»?
Это были — контракты.
Она была нужна им.
Они были нужны ей.
Она им — по причинам продвижения по службе.
Они ей — по причинам ее бессемейности, императорского одиночества, духовной пустоты и бессилия.
Любовь к императрице — к любой! — всегда имеет подозрительный и скандальный характер.
Любовь к незамужней императрице не только подозрительна, но и двусмысленна. Ведь она была старше чуть ли не всех своих любовников по меньшей мере на пять лет (Орлов), по большей — на сорок (Платон Зубов).
Эта любовь далеко не бескорыстна.
Никто, в конце концов, не имеет никакого морального права ни исследовать эту вереницу любовников, ни осуждать ни их, ни ее.
Но вот как сама Екатерина пишет о своем муже. Вот чего она от него хотела бы. Вот что произошло после свадьбы.
«Его императорское высочество Петр III, хорошо поужинав, пошел спать. Он заснул и проспал очень спокойно до следующего дня. Простыни из каммердука, на которых я лежала, показались мне столь неудобны, что я очень плохо спала. Когда рассвело, дневной свет показался мне очень неприятным. И в этом положении дело оставалось в течение девяти лет без малейших изменений».
Жуткие жалобы.
Конечно же, не простыни из каммердука виновницы ее плохого сна.
Виновница одна — ее немецкая нравственность.
Она ненавидела мужа, имела одновременно трех постоянных любовников (Чернышев, Салтыков и Понятовский), но хотела бы, чтобы муж был мужем.
Для Петра было естественно, уж если его насильно женили, спать с женой по королевскому ритуалу, то есть лежать около, и только. Для остального у него были женщины, которых он любил.
Она — оскорблена. Даже дневной свет показался ей неприятным. Она с пренебрежением, с презрением перечисляет «страстишки» и «шашни» Петра с фрейлиной Карр, с Лопухиной, с Тепловой, с горбатой дочерью герцога Бирона принцессой Курляндской (причем она постоянно и злорадно акцентирует «горбатой»), с Цедерспарр, с Воронцовой.
У него — «страстишки» и «шашни».
У нее —«страсть» и «роковая любовь» с графами Салтыковым, Чернышевым и Понятовским, который в результате этой любви стал королем Польши.
Ее приключения в любовной области настолько нескромны, что описывать их — дурной тон. Она же с чистой совестью пишет о разврате Петра. Шесть женщин у императора! За всю жизнь. И с одной из них, с Елизаветой Воронцовой, он уже несколько лет живет совершенно официально и мечтает на ней жениться. Он и женился бы, но Елизавета Воронцова была слишком молода, чересчур труслива, совсем безлика, — лишь любовница, и только, и ничего больше.
И вот, по мнению Екатерины, Петр — безнравствен.
У нее даже начинается истерика, когда Петр рассвирепел, узнав, что она — беременна, выхватил шпагу и бросился по ступенькам лестницы вверх, в спальню, чтобы заколоть ее, как он выражался, как «блудливую свинью», а потом расхохотался, ушел к себе, напился и пил четверо суток и ни с кем не разговаривал. Когда же он вышел в сад, где было все общество и лакеи наливали в бокалы ликеры, обернув горлышки бутылок батистовыми салфетками, Петр скакал в своем голштинском картузе с козырьком, он пил ликер из всех бокалов, выхватывал бокалы у франтоватых фельдмаршалов и у флиртующих фрейлин, выпивал залпом, запрокинув больное горящее лицо, и хохотал, а когда кто-то случайный, безымянный холуй, кажется, камергерского звания, заискивая, поздравил Петра с беременностью супруги, цесаревны Екатерины (поздравил — некстати! глупо!), Петр махнул легкомысленно рукой и сказал вслух, всем, как-то захлебываясь, чувствуя, что сам в данный момент— пошл, но не сказать был не в силах:
— Бог знает, откуда моя жена берет свою беременность! Я не слишком-то знаю, мой ли это ребенок!
Она потрясена — такая несправедливость! Все эти отношения с мужем Екатерина называет «нежностью к супругу».
Она сетует и произносит горькие сентенции:
— Обуздывай себя, пожалуйста, насчет нежностей к этому господину. Думай о самой себе, сударыня.
«Насчет нежностей к этому господину».
Вот с какой нежностью был убит Петр III.
Екатерина сообщает в письме к Станиславу Понятовскому в Польшу:
«Я послала под начальством Алексея Орлова, в сопровождении четырех офицеров и отряда смирных и избранных людей, низложенного императора за 25 верст от Петергофа в местечко, называемое Ропша, очень уединенное и очень приятное, на то время, пока готовили хорошие и приличные комнаты в Шлиссельбурге. Но Господь Бог расположил иначе. Страх вызвал у него понос, который продолжался три дня и прошел на четвертый. Он чрезмерно напился в этот день, так как имел все, что хотел, кроме свободы. Его схватил приступ геморроидальных колик вместе с приливами крови в мозгу. Он был два дня в этом состоянии, за которым последовала страшная слабость, и, несмотря на усиленную помощь докторов, он испустил дух. Я опасалась, не отравили ли его офицеры. Я велела его вскрыть. Но вполне удостоверено, что не нашли ни малейшего следа отравы. Он имел совершенно здоровый желудок, но умер от воспаления в кишках и апоплексического удара. Его сердце было необычайно мало и совсем сморщено».
Ее сын, император Павел, тоже умер от апоплексического удара. Этот пресловутый удар — традиционная причина смерти русских императоров. Это довольно распространенный эвфемизм для яда, кинжала, пули, петли и других не менее популярных инструментов насильственной смерти, — этот испытанный апоплексический.
Все ее оправдания — только еще одно доказательство абсурда, по народной поговорке:

«Мы собаку покормили,
А потом похоронили».

Какое обилие полуласкательных прилагательных!
Оказывается, Орлов не был беспринципным и бездушным легионером, убивающим кого попало. Он был «смирный» и «избранный» представитель России.
Оказывается, тюрьма Ропши совсем и не тюрьма, а «местечко уединенное и очень приятное».
Оказывается, в цитадели зверства, в Шлиссельбурге, Тайная канцелярия готовила для Петра не камеру-одиночку с железными ошейниками, с одним зарешеченным окошком и с одним люком для стока нечистот, а — «хорошие и приличные комнаты».
Оказывается, Петр «чрезмерно напился».
Оказывается, в Ропше Петр имел «все, что хотел». Он хотел, чтобы с ним была Воронцова. Но Воронцову Екатерина не послала в Ропшу. Послать Воронцову в Ропшу Екатерине не позволила нравственность.
Во всем виноват оказался лишь «Господь Бог».
Чего только не наслал господь за эти несколько дней на тридцатичетырехлетнего солдата своего!
Страх.
Понос.
Приступ геморроидальных колик.
Приливы крови к мозгу.
Отливы крови от мозга.
Страшную слабость.
Усиленную помощь докторов.
Опасения императрицы.
Воспаление в кишках.
Апоплексический удар.
И, наконец, счастливое избавление от всего этого немыслимого списка — смерть.
Сердце фехтовальщика, спортсмена, всадника, молодого человека, который ничем никогда не болел, кроме оспы, а оспой тогда болели все, как сейчас гриппом, — сердце солдата оказалось «необычайно мало и совсем сморщено».
Какими помоями она поливает своего мужа только за то, что убила его!
Не нужна никакая судебно-медицинская экспертиза, никакие расследования, чтобы установить, что автор описания смерти Петра — убийца Петра.
Как бы ни называла Екатерина мужа — разгильдяем или бездельником, — убивать его не было никакой насущной необходимости. Он с удовольствием отбыл бы в Голштинию из отвратительной ему России, он никогда бы не посягал ни на престол, ни на супругу. Петр III был взбалмошный, но честный офицер.
Но императрица была еще и труслива. Она боялась любого претендента и предпочитала убить его, чем отпустить с клятвами. Так она убила и юношу Иоанна Антоновича, троюродного брата Петра III, который только за то, что его десятинедельным ребенком короновала императрица Анна Иоанновна, просидел в тюрьмах и в шлиссельбургских казематах-одиночках двадцать три года, а на двадцать четвертом году был убит. Так она казнила и Пугачева. Вождь восстания присвоил себе имя Петра III, а это имя уже имело престол и претендовало на него. Так, только из-за трусости (посягнут на ее драгоценную корону, полученную такими трудами!) она отстранила одного за другим своих верноподданных фаворитов—от братьев Орловых до Потемкина, Зубовых, до последних мальчиков.
О своих умственных способностях она думала и писала в превосходной степени:
«В 1744 году в течение дня я набросала сочинение, которое озаглавила «Набросок начерно характера философа в пятнадцать лет». Я нашла эту бумагу в 1757 году. Признаюсь, я была поражена, что в пятнадцатилетнем возрасте я уже обладала таким большим знанием всех изгибов и тайников своей души».
Императрица писала, что ради русского языка она жертвовала жизнью. А стоило ли?
Ведь она прожила в России еще пятьдесят два года, но так и не знала русского языка.
Грибовский писал выше, что она знала историю всех государств.
Вот ее примечания на книгу аббата Денини:
«Великий избыток народов, разрушивших Римскую империю, о котором говорит автор, принадлежал вовсе не Швеции, а двинулся с Востока и с Юга России. Сами шведы признают, что Один был уроженец Дона. Один был славянин, как показывает самое его имя».
В такие знания истории может завести собственная фантазия и большая императорская любовь к своей России.
Вот примечание археолога Н. Барсукова, большого ученого, далекого от всякой иронии:
«Известно, что Екатерина увлекалась словопроизводствами. Она находила следы славянства даже в Южной Америке и утверждала, что Гватемала есть — гать малая. Но тогда сравнительное языкознание было еще в младенчестве и никто, кроме Екатерины, им не занимался».
Нет, занимались.
Ее поэт. Ее гений. Ее статс-секретарь Державин.
Державин писал:
«По истории известно, что Рюрик завоевал Нант, Бурдо, Тур, Лимузен, Орлеан и по Сене был под Парижем...»
Из всех названий французских городов Державин выбрал самые благозвучные. Удивительно, почему гений остановил воображаемые армии Рюрика под Парижем. При такой основательной стратегической ситуации почему бы не оккупировать и Париж и, музыкальным аллюром пробежав по Испании, почему бы не колонизировать... ну, к примеру, Гренландию?
Эти волшебные вымыслы о приключениях Рюрика и о несчастном Париже Державин без тени стеснения излагает в примечаниях к «Оде на победы французов Суворовым».
Прошло двенадцать лет с тех пор, как солдат Державин написал оду «Фелица», в которой с пылом-жаром непосвященного провинциала восхвалял Екатерину. Он видел ее в отдалении и мечтал служить ей, чтобы восторженно рассматривать этот идеал солдата вблизи.
Но фонтан прекрасен только на расстоянии. Когда голубой воздух и солнце. Если подойти поближе — это всего-навсего вода, которая под давлением выбрасывается вверх из отверстия в каменной чаше.
И вот самая заветная мечта автора «Фелицы» исполнена: он около фонтана. Она полюбила его услужливую и талантливую оду и сделала автора-солдата своим секретарем. Но на Державина ее прозорливости не хватало. Он осмотрелся. Он был умен и не позволил себе стать ни холопом, ни холуем от литературы.
Он искренне огорчен. Он с изумлением пишет:
«Она управляла государством и самим правосудием более по политике, пли по своим видам, нежели по святой правде».
Вот чего, оказывается, хотелось бы простодушному поэту и начинающему государственному деятелю: «СВЯТОЙ ПРАВДЫ»!
Оды «Фелица» ей было мало. Ей всего было мало.
Императрица постоянно и недвусмысленно намекала Державину, что если и впредь им не будет написано что-нибудь подобное, то его общественное положение сильно пошатнется.
Ей было мало короны и мантии.
Ей еще нужно было, чтобы весь мир, а Державин был уже всемирно известен, заучивал наизусть рифмы ее поэта, посвященные ее любви к правде, к философии, к народу и так далее и тому подобное.
Добросовестный, Державин давал Екатерине слово за словом, что он постарается, напишет. И он пытался. Он честно и трудолюбиво пытался.
Бедняга, пятидесятидвухлетний сановник с солдатским лицом, с тяжелым носом, с бровями, как у клоуна, страдающий от унизительных придворных интриг, от собственного напудренного парика, от которого все время чесалась голова, от постоянной, непрекращающейся зубной боли, он запирался в своем простом кабинете из соснового дерева, в своем полутемном петербургском доме на Фонтанке. И неделями, месяцами творил. Старался.
Но насилие, к счастью, не распространяется на творчество.
Ничего у него не получилось.
Получались не стихи, а захудалые, канцелярские фразы. Такую чепуху мог написать любой цеховой стихотворец.
И Державин — в бешенстве! Разрывает, выбрасывает из окна в Фонтанку бессмысленные бумажки. Он — в ярости! Одним росчерком пера сановник с солдатским лицом пишет четыре строки:

Поймали птичку голосисту
И ну сжимать ее рукой.
Пищит бедняжка вместо свисту,
А ей твердят: «Пой, птичка, пой!»

Своей службой он раздражал Екатерину двадцать лет.
Екатерина мучила его своими просьбами двадцать лет.
А чтобы написать это четверостишие, потребовалось четыре секунды.
Вот и все.
Все предельно точно, как в теореме.
Вот и афоризм века.
«Пой, птичка, пой!»
Ведь Екатерина сама написала энное количество произведений. Что автобиографии — это крохотные капельки в океане ее творчества!
Вот знаменитые. Золотой фонд. Пьесы:
«Расстроенная семья», «Обманщик», «Обольщенный», «Олег», «Льстец и льстивые», «Горе-богатырь», «Игорь», «Расточитель», «Рюрик», «Федул с детьми», «Шаман», «Путешествие мадам Бутан», «О время!».
Екатерина II тоже, оказывается, была недовольна современностью и вслед за всеми униженными-оскорбленными и она восклицала:
— О ВРЕМЯ!
Для всех этих пьес Екатерина использовала современные и исторические источники. Она вырезала статьи из газет, выписывала цитаты из трактатов, из справочников.
Она любила оперу, и ее оперы пользовались большим успехом среди офицеров. Ее оперы любили до самого последнего дня — до дня ее смерти. Екатерина сама не пропускала ни одного представления.
Между тем она признавалась:
— Музыка никогда не была ничем иным, как простым шумом для моего слуха.
Следовательно, и оперы — лишь неуемные поиски славы, окололитературный снобизм.
Много творческих сил и энергии Екатерина отдала эпистолярному жанру. Она писала замечания на разные книги. Она писала книги для детей. Она писала романтические повести и сказки в стихах, без стихов. Она писала философские трактаты и путевые очерки. Нет слов, она ведь писала и все законы и наставления всем государственным учреждениям в течение тридцати четырех лет ежедневно!
Екатерина Великая сильно преувеличивала свою роль в мировой истории.
Она говорила:
— Кто дал, как не я, почувствовать французам права человека?
Под этими словами она подразумевала, что она, единственная на свете, своими блистательными письмами указала светлый путь Вольтеру да и остальным писателям-энциклопедистам.
Она говорила:
— Я не умру без того, пока не выгоню турок из Европы и с Индией не осную торговли.
Она умерла, так и не выгнав турок из Европы, так и не основав торговлю с Индией. Она говорила:
— Ежели б я прожила двести лет, то бы, конечно, вся Европа подвержена была б российскому скипетру.
Ее фразы по своему объему, как мы видим, с годами приобретали все более космические масштабы. Она ужа считала себя пифией, способной предугадывать судьбы современной Европы, Европы двадцатого века.
Она говорила о Радищеве:
— Едет оплакивать плачевную судьбу крестьянского состояния, хотя и то неоспоримо, что лучше судьбы наших крестьян нет во всей вселенной.
Уже вселенная.
Пугачевское восстание, в котором участвовало около миллиона крестьян, немного лучше охарактеризовало их судьбу, чем их матушка-государыня.
Какими же всеобъемлющими государственными делами своего отечества была больна Екатерина в течение этого дневникового, если так можно выразиться — инкубационного периода: с 1745 по 1762 год, или семнадцать лет?
На каждой странице своих автобиографий она заявляет, что Россия видела в ее лице СПАСИТЕЛЬНИЦУ.
Чтобы иметь право называть себя таким высоким библейским словом-символом, нужны авторитетные и веские доказательства.
Значит, семнадцать лет, день за днем, она совершала такие деяния, что вся страна затаив дыхание ожидала того замечательного и неповторимого момента, когда СПАСИТЕЛЬНИЦА сядет на престол и спасет ОТЕЧЕСТВО.
Да, она делала много. Вот веские доказательства. Вот какова государственная деятельность молодой претендентки на престол. Вот ее «Хронологические заметки», самые важные и ответственные пункты ее политической биографии.
1745 год.
Падение с лошади в Екатерингофе.
Кража карандаша, которую произвел Петр III в Эрмитаже.
1747 год.
Слезы в Петров день (ее слезы).
Слезы в день св. Александра Невского (ее слезы).
1749 год.
Обед в Тайнинском и пьянство...
Зубная боль (ее боль).
Страстишка великого князя к вдове Долгоруковой. Его пьянство 1 мая в лесу.
Страшная головная боль в Перове (ее боль).
Зуб, выдернутый в Царском Селе (ее зуб).
1750 год.
Шашни великого князя с принцессой Курляндской.
Начало меланхолии этим летом (ее меланхолии).
1751 год.
Маскарады и кокетничанья.
Вот, собственно говоря, и весь список, который она написала собственной рукой. Список важнейших и ответственнейших событий в ее деятельности за пять лет.
Остальные двенадцать лет с не меньшим основанием давали повод Российской империи, а особенно простонародью, видеть в ней, как она скромно признается, — СПАСИТЕЛЬНИЦУ.
Потом прошло еще тридцать пять лет. Она — царствовала. Она могла делать все что заблагорассудится — преобразования любые. Вот что писал о благотворительной деятельности Екатерины II писатель Г. С. Винский, сосланный, как и Радищев:
«Все переловлено, даже до наименований: губернии названы поместничествами, губернаторы правителями, воеводы городничими и пр. пр. Иная губерния, управляемая прежде 50 судьями, разделившись на четыре наместничества, имеет теперь в каждом до 80 судей (то есть вместо 50 — 320). Хлебопашец почувствовал перемены: вместо 3 баранов в год он должен сдавать 15».
«Совестные суды». Когда судят не по букве закона, а по совести. Славный Морсье сгоряча написал: «Заря благоденствия рода человеческого занялась на севере. Спешите к полуночной Семирамиде и, преклонив колена, поучайтесь: она первая учредила суд совести!» Но мы, россияне, для которых великая законодательница изобрела сии спасительные суды, мы скоро на свой счет узнали, что это была одна кукольная игра. Желание быть судимому по совести само собой уничтожалось, и ябедники безбоязненно продолжали угнетать беспомощных.
Важнейшим пожалованием можно было бы почесть права и преимущества, данные дворянству и городам. В другом европейском народе подобные узаконения произвели бы неминуемо полезные перемены, но Екатерина основательно знала своих россиян и была твердо уверена, что они не только не воспользуются даруемой свободой, но не поймут и содержания ее благоволения; а она, нисколько не умаляя силы своего самодержавия, бросит пыль в глаза Европе и обморочит потомство. Сие все в точности воспоследовало: во всех дворянских собраниях, кроме нелепостей, споров о пустяках и ссор, никогда ни одно дельное дело не было предлагаемо. Люди со знаниями и душой под различными предлогами устранялись правительством.
В марте 1775 года государыня пожаловала народу 47 милостей. Для увековечивания их внесенные в государственную хронологию, сии 47 милостей не стоили ни одной дельной.
С сего времени Екатерина перестала себя слишком утруждать и, высмотревши, что русский народ есть самый повадливый и нещекотливый, пустилась наслаждаться всем, без всяких оглядов.
Пушкин писал:
«...со временем история оценит влияние ее царствования на нравы, откроет жестокую деятельность ее деспотизма под личиной кротости и терпимости, народ, угнетенный наместниками, казну, расхищенную любовниками, покажет важные ошибки ее в политической экономии, ничтожность в законодательстве, отвратительное фиглярство в сношениях с философами ее столетия — и тогда голос обольщенного Вольтера не избавит ее славной памяти от проклятия России».



6

Екатерина Романовна Дашкова писала стихотворения на нескольких языках и приписывала себе командные роли как в заговоре 28 июня 1762 года, так и во всех последующих ответственных событиях, которые происходили в Российской империи.
Потом она писала прозу и оставила «Записки».
Екатерине Дашковой в 1762 году было восемнадцать лет. Девушка хотела хоть какой-нибудь славы — любой. Она поискала себя в поэзии. Стихотворения отослала Ломоносову. Академик-реформатор был оскорблен и попросил стихов ему больше не присылать.
Тогда княгиня попыталась прославиться среди гвардейских офицеров.
Прославилась.
Но ненадолго. Екатерина II не позволяла ни одной из своих фрейлин противоборствовать в этой области.
В насмешку над наперсницей-соперницей императрица назначила ее президентом Академии наук, а в память о ее несостоявшемся таланте (поэзии!) поручила Дашковой издавать правительственный журнал.
Дашкова долго ожидала поощрений. Кем она хотела стать — неизвестно, может быть, генерал-прокурором Синода или канцлером. Она жаждала реформации Российской империи, а получила от Екатерины только 24 000 рублей; всем давали деньги, ну и Дашковой. Прошло восемь лет. Дашкова возмутилась: почему она не у власти? Екатерина посоветовала статс-даме отправиться в заграничное путешествие. Полечить нервы. Дашкова поехала и полечилась. Прошло еще восемь лет. Дашкова опять взбунтовалась и опять отправилась в путешествие по разным государствам Европы. В своих воспоминаниях Дашкова постоянно подчеркивает, какая между ними (Екатериной и Дашковой) была дружба. Не было дружбы. Не могло быть никакой дружбы: Дашковой — девятнадцать лет, императрице — тридцать два. При такой разнице в годах, при общих фаворитах, что-то не слыхали еще на земле о дружбе двух девушек. Вот когда статс-даме исполнилось сорок лет, Екатерина оттаяла.
Дашкова стала: статс-дамой российского императорского двора, кавалером ордена святой Екатерины Великомученицы, директором императорской Академии наук, президентом Российской императорской академии, членом академий — Стокгольмской, Дублинской, Римско-императорско-эрлянгенской, членом Обществ — испытателей природы (Берлин), философического (Филадельфия), земледелия (Цельс). Дашковой показалось мало таких титулов, и она потребовала орден снятого Владимира II степени. Лучше бы не требовала. За пропаганду Радищева и Княжнина (не потому, что их любила Дашкова, а потому, что их не любила Екатерина) президент Академии и редактор правительственного журнала «Собеседник» была выслана из С.-Петербурга с предписанием никогда не являться ко двору.
У Дашковой все-таки остался определенный привкус горечи и разочарования. И она не без задумчивости вспоминала в своих записках одну фразу Петра III.
Это было 23 июня 1762 года.
Император напропалую пьянствовал. Дашкова с ненавистью и отвращением относилась к особе Петра. Причины этого отношения остаются невыясненными. Княгиня объясняла их своей любовью к Отечеству и болью за него (за Отечество). Современники объясняли по-другому: из двух сестер Петр предпочел старшую, что, естественно, больно ранило сердце младшей, самолюбивой и чувствительной к своей славе и к своему счастью.
Екатерина Дашкова, как сестра любовницы Петра III Елизаветы, была допущена ко двору.
Она описывает двор:
«Это общество принимало вид казармы, где табачный дым с его голштинскими генералами были любимым развлечением Петра. Эти офицеры были большею частью капралы и сержанты прусской армии, истинные дети немецких сапожников, самый нижний осадок народных слоев. И эта сволочь нищих генералов была по плечо такого государя. Вечера обыкновенно оканчивались ужинами, в зале, увешанной сосновыми ветвями».
Вот в таком зале, увешанном сосновыми ветвями с шишками, где пили бархатное баварское пиво, где голштинские пьяные генералы сбивали шишки вилками, где скатерти были залиты пивной пеной, а на полу валялись рыбные кости, чешуйки, соленые сухари и кожура от сосисок, где разноцветные свечи еле-еле мерцали в шарах табачного дыма, где стоял гвалт и все говорили на смеси из четырех языков: русского, немецкого, французского, венгерского — какой-то марсианский всеобщий язык, никто никого не понимал, — пьяный и подмигивающий Петр встал из-за карточного столика (он любил карты — «кампи») и, пошатываясь, подошел к Дашковой, которая сидела с горящими глазами на скамеечке черного дерева, демонстративно ела только мороженое — серебряной ложечкой с блюдечка — и любила и жалела императрицу, все права которой были попраны. Перед мысленным взором девушки разворачивались кровавые сцены предстоящего переворота, вождем которого она уже представляла саму себя на белом коне, с обнаженной шпагой; Петр что-то бессвязно бормотал, искательно заглядывал в глаза — все-таки родственники по сестре, он отговаривал Дашкову — не надо, девушка, присоединяться к партии императрицы, вы — клянусь вам! — раскаетесь; Дашкова почему-то преодолела отвращение к этому пьяному дыханию, к этому больному, запятнанному шрамами оспы лицу и прислушалась, Петр III сказал:
— ДИТЯ МОЕ, — сказал он, — ВАМ БЫ НЕ МЕШАЛО ПОМНИТЬ, ЧТО ВОДИТЬ ХЛЕБ-СОЛЬ С ЧЕСТНЫМИ ДУРАКАМИ, ПОДОБНЫМИ ВАШЕЙ СЕСТРЕ И МНЕ, ГОРАЗДО БЕЗОПАСНЕЕ, ЧЕМ С ТЕМИ ВЕЛИКИМИ УМНИКАМИ, КОТОРЫЕ ВЫЖМУТ ИЗ АПЕЛЬСИНА СОК, А КОРКИ БРОСЯТ ПОД НОГИ.
Потом не только Дашкова вспоминала неоднократно эту фразу. Дурак Петр оказался проницательнее многих умников офицеров, которые впоследствии, после активного участия в перевороте, ссылались в Сибирь.
О предстоящем перевороте знал уже весь Петербург.
Переворот не был тайной для императора. Было достаточно добровольных доносчиков. Доносили и сомнительные секретари иностранных миссий, аккредитованных в Петербурге, доносили и без сомнений преданные Петру генерал-адъютант граф Андрей Васильевич Гудович, генерал-адъютант князь Иван Федорович Голицын и генерал-майор Иван Михайлович Измайлов.
Петру приносили и списки заговорщиков и называли их вождей.
Он ничего не делал для своей защиты. Он — смеялся. Будь что будет! Он попросил предоставить его судьбу — ему самому. Он смеялся все больше день ото дня, — он отчаивался! — он делал большие успехи, самоубийца, он большими шагами шел к своей неминуемой гибели. Он считал контрдействия ниже собственного достоинства.
Двадцать четвертого июня 1762 года в 10 часов утра, в понедельник, император Петр III приказал Панину явиться в Ораниенбаум.
Действительный тайный советник и кавалер, камергер и сенатор, воспитатель сына Петра III цесаревича Павла Петровича, которому было сейчас восемь лет, Никита Иванович Панин явился.
Высокий, какой-то весь качающийся на длинных ногах, как австралийская птица, с болезненно-бледным и хищным лицом, в идеальных чулках, в башмаках с идеальными бриллиантовыми пряжками, в несколько женственном камзоле с идеальными перламутровыми пуговицами, Панин представлял собой трагикомическую фигуру в роскошном парике с тремя распудренными и перевязанными ленточками косицами сзади, — типичный куртизан времен Людовика XIV.
Произошел следующий разговор:
Петр. Граф, вы делаете успехи.
Панин. Я прошу разъяснений, ваше величество.
Петр. Я говорил с наследником, цесаревичем Павлом, моим сыном и вашим воспитанником, я экзаменовал его. Этот плутишка знает все науки лучше, чем все мы, вместе взятые.
Панин. Благодарю вас, ваше величество.
Петр. Нет, это я позвал тебя, чтобы отблагодарить.
Петр сказал как-то слишком обыкновенно, каким-то неуловимо зловещим тоном, и Панин вздрогнул, потому что через несколько дней мятеж, а он — вождь Сената. Панин стоял и покачивался, растерянный, какой-то зеленоватый в утреннем свете, а Петр торжественным тоном, с официальной лаской заглядывая в глаза идеальному камергеру, прочитал все пункты подготовленного указа, перечисляя многочисленные заслуги графа как в России, так и на дипломатической службе в иностранных миссиях.
Вибрирующим голосом, пародируя самого себя, Петр прочитал последний пункт, из-за которого, собственно говоря, был составлен весь указ:
«За все сии неоценимые доселе заслуги император присваивает действительному тайному советнику, кавалеру, камергеру и сенатору графу Панину Н. И. настоящее высокое звание — капрала лейб-гвардии Измайловского полка».
Панин был ошарашен. Это было неслыханное оскорбление.
— За что... за что? — прошептал камергер, поправляя парик.
Петр объяснил:
— Полковник Измайловского полка — граф Кирилла Григорьевич Разумовский. Мне стало известно, что у вас — общие замыслы. Вы понимаете мою мысль? Я хочу, чтобы вы все действовали не поодиночке, а сообща. Так как всем подготовительным периодом руководит Разумовский, а вы, остальные, ходите у него в капралах, так я хочу, чтобы у вас был официальный капральский чин.
Трепещущий Папин заявил никаким голосом, что в таком случае он сбежит, эмигрирует, переселится в Швецию... и завтра же.
— Ну, только не завтра же! Ну, граф! — захохотал и подпрыгнул Петр. — Ведь у всех у вас замыслы! На этой скромненькой страничке — список всех вас, числом — сорок. Сегодня я арестую Пассека, он капитан и друг Орловых, и — распускает слухи! Слухач! Действуйте, дети! — сказал император. — Только посмотреть на ваши бабьи морды — какая красота! — Петр еще расхохотался, присел на табурет, закинул ногу на ногу и сказал в пространство: — Пошел вон!
Если Пассек подтвердит список, то все сорок офицеров лейб-гвардии, заговорщики и их вождь — Екатерина — уже мертвецы.
Император сказал: сегодня я арестую Пассека.
И Панин вышел вон, почти без сознания вскарабкался на подножку кареты, опустился на кожаное сиденье, наклоняясь всем корпусом вперед, чтобы не касаться затылком спинки сиденья, чтобы не растрепать парик и не уронить с него пудру.
Это впоследствии Панин приписывал себе командные роли в перевороте, на самом деле еще трое суток сенатора лихорадило. Сенат не знал, что делать, посылали посыльных, а он отмалчивался, никому ни слова не сказал про этот, как он впоследствии пышно выражался, «несколько неприятный разговор с ополоумевшим от страха государем». Только утром 28 июня лихорадка утряслась и Панин кое-как, втихомолку, окольными подстрекательствами, стал участвовать в перевороте.
Двадцать пятого июня в три часа дня, во вторник, император Петр явился собственной персоной на заседание Синода. Он не предупредил. Синод был занят обсуждением порядка церковной и ризничной описи Соловецкого монастыря.
Собрание Синода с некоторым неудовольствием следило за высокой фигурой Петра, который не соизволил даже снять головной убор — свою голштинскую треуголку, не соизволил даже снять свои желтые перчатки с крагами, так и шел предельно прусским шагом к кафедре, не оглядывался и не оглянулся на кресла, в которых разместилось тридцать четыре члена Синода; без всякого сопровождения, без секретарей, один, оставив около входа в здание Синода двух собак-волкодавов, которые все лаяли и лаяли, и лай был отчетливо слышен каждому, кто присутствовал в этом собрании, и каждый соображал по этому разноголосому лаю, что собак — две.
Петр не сказал никакого вступительного слова, ни к кому и никак не обратился, он все-таки снял одну перчатку и бросил ее на кафедру, потом из-за краги второй перчатки вынул листок, развернул, не поднимая лица, вчетверо сложенный листок гербовой государственной бумаги и сказал:
— Высочайший указ.
И прочитал высочайший указ, ни с кем не посоветовавшись, не улыбнувшись ни разу, не комментируя никак пункты, обыкновенным своим солдатским голосом:
— «Пункт первый: чтобы дать всем волю во всех законах, и, какое у кого ни появится желание, не совращать молитвой, или полицией. Пункт второй: принять вообще всех западных людей и всех своих инородцев, пусть они молятся, кому хотят, но — не иметь их в поругании и в проклятии. Пункт третий: уреченные посты прекратить по причинам всероссийского голода и почитать их не в закон, а в производство. Пункт четвертый: о грехе прелюбодейном не иметь никому осуждения, ибо и Христос не осуждал. Пункт пятый: всех ваших монастырских крестьян освободить и причислить моему державству, а вам вместо их мое собственное жалованье дам. Пункт шестой: чтоб дать волю во всех моих мерностях и, что ни будет от нас впредь представлено, не препятствовать. Император Российской империи Петр III. 25 июня 1762 года».
— Ну! — сказал Петр, поднимая злое лицо, посмотрел на всех, близоруко щурясь, исподлобья, барабаня пальцами по кафедре. — Все! — сказал  император.
Синод окаменел. Ни у кого не нашлось никакого слова. За несколько минут Петр лишил Синод диктата нравственности и всех доходов.
— Все! — сказал император и ушел большими шагами, в тяжелых сапогах для верховой езды, лишь простые железные шпоры позвякивали уже где-то на далеких ступеньках.
Вся система России держалась на афоризме Сократа: не важно, чем ты занимаешься, важно, как ты об этом говоришь. Занимались всем, что приносит пользу себе, но говорили о государственном. Петр III, первый из русских императоров (и последний), снял маскарадную маску с этой говорильни и сказал в лицо всей жрущей и обворовывающей все и вся системе, что она представляет собой на самом деле. Поэтому вся административная Россия возненавидела Петра III.
Петр III уничтожил Тайную канцелярию, то есть тайную полицию. Этот жест потряс всю Россию. Это угрожало безработицей тысячам осведомителей. Это сословие возненавидело Петра III.
Екатерина отменила этот указ, и никто из последующих императоров не возобновил его.
Почему раскольники России, а это были не волхвы-одиночки, а огромная мятежная армия, сотни тысяч, не после смерти Петра, что можно было бы приписать легенде, — при жизни его записали имя его в свои молитвенники? Почему имя его было для них — святая святых? Почему все инородцы России, а их были миллионы, от калмыков до евреев, еще двести лет поминали Петра III в своих храмах? Ни одного императора — только Петра III?
Петр III издал указ о веротерпимости, то есть все, даже самые малочисленные вероисповедания в России были приравнены к государственной религии — к православию. Православие лишилось исключительного ореола и командных постов. Духовенство возненавидело Петра III.
Екатерина II отменила этот указ, и никто из последующих императоров не возобновил его.
Петр III издал указ о желательности, но необязательности службы в армии.
Петр III отнял у духовенства управленье монастырскими и церковными имениями, подчинил имения гражданской коллегии экономии, обложил бывших монастырских крестьян лишь рублевым оброком, отдал им в вечное пользование всю пахотную землю. Этот указ Екатерина II отменила, и только через сто лет произошло освобождение крестьян, но без пахотной земли.
Не потому ли восстание Пугачева проходило от имени Петра III? Ведь крестьяне хотели видеть на троне Петра III, а не самозванца-казака. О самозванстве Пугачева знала только верхушка.
Петр III позволил дворянам беспрепятственный выезд за границу.
В России никогда не было гласного суда. «Не выносить сор из избы». Знаменитый реформатор государства Российского Петр I панически боялся гласного суда. Он махал железным кулаком в сторону Европы, но трепетал перед ее общественным мнением. Негласный суд — вообще не суд, а издевательство над юриспруденцией.
В России существовала система всеобщности: посредством подарков, или же взяток, даруемых правительством, все сословия были насильственно втянуты в общий круг беззакония, поощряемого сверху, — панибратство, круговая порука.
Петр III запретил Сенату преподносить подарки крестьянскими душами и государственными землями. Только ленты и ордена — символ поощрения. Никаких денежных наград. Суд — гласный. Никакой оглядки на западное мнение. Россия есть Россия, и ни от чьего мнения она не станет ни хуже, ни лучше.
Екатерина II отменила указ о бессребрености службы и о гласном суде.
Петр III запретил Синоду вмешиваться в дела морали и нравственности народа. Этим указом он освободил миллионы семей от унизительной системы исповедей священникам — постыдных доносов и признаний.
Петр III не делал тайны из своей ненависти к существующей России, ни перед кем не заискивал, сочинял идеалистические реформы и простодушно верил врагам: супруге, которая задумала убийство семнадцать лет назад; вельможам, которые смотрели на него как на карикатуру; армии, которая осатанела от его требований. На самом деле у Петра теперь оставалась только своя собачья свора и своя скрипка. 25 июня 1762 года публичное выступление в Синоде решило судьбу императора.
Для Екатерины II, которая своим хищным, предположительным умом во всем разобралась, Россия была такой, какой она была на самом деле: собственное домашнее хозяйство, домашнее животное, которое нужно пасти кнутом, чтобы оно давало молоко.
Почему двести лет апологеты самодержавия — историографы — вычеркивали имя Петра III из списков государственных деятелей? Петр III навеки заклеймен историей: голштинец и пьяница. Формулу придумала Екатерина, и формула хороша.
Что известно о Петре III? Только то, что он родился в 1728 году, а умер в 1762-м? Да и умер ли — уже легенда. Что он был голштинским принцем, сыном дочери Петра I Анны? Что он имел все права на российский престол, а Екатерина — ни малейших? Что Петр III был законным царем России, а Екатерина захватила престол силой, с Россией ее не связывала ни одна ниточка происхождения, она была чистокровная немка, как бы ни приписывали последующие историки ее личности панславизм. К панславизму в России имели особое пристрастие только инородцы.
Кто характеризовал Петра III?
Екатерина, Дашкова, Панины оставили о нем записки.
Кто судил Петра III?
Екатерина, его жена, которая его ненавидела и уничтожила. Дашкова, наперсница и сотрудница Екатерины. Панины — Никита Иванович, воспитатель Павла, дядя Дашковой, любимый администратор Тайной канцелярии в царствование Екатерины, и Петр Иванович, дядя Дашковой, герой Семилетней войны, последний усмиритель Пугачева.
Все — одна семья.
Все — обвинители.
Ни одного адвоката — нет.
Штелин, переводчик и поэт, библиотекарь Петра III, а впоследствии действительный член екатерининской Академии, которой командовала Дашкова, в своих записках тоже предает своего императора. Он достаточно умен, чтобы не писать откровенные мерзости, но и достаточно хитер, чтобы на них намекнуть.
Ни один историк не попытался поставить хотя бы элементарный опыт объективности.
Все перечисленные выше записки цитировали двести лет, не догадываясь, что свидетели — убийцы императора Петра III, что их показания, безусловно,— самооправдание, а потому, безусловно, — ложь.
Впоследствии Вольтер назвал переворот восхождением государственности, а Дидро — счастьем страны.
Эти мыслители — лишь писатели, они далеко зашли в своем снобизме, вмешиваясь в политику. Их политика — коллекционирование автографов королей.
Энциклопедисты обманулись и запутали потомков. Они повторяли вслед за Екатериной, что переворот 28—29 июня 1762 года — демократизация системы, что это — воля всей России.
Простодушный идеалист, Петр III не знал, на что он идет. Для него структура и география России — легко исправимый хаос. Но он предчувствовал свою недолговечность. Он обращался к Сенату, к Синоду, ко всем коллегиям.
ДАЙТЕ МНЕ ВОЛЮ ВО ВСЕХ МОИХ МЕРНОСТЯХ, И, ЧТО НИ БУДЕТ ОТ МЕНЯ ВПРЕДЬ ПРЕДСТАВЛЕНО, НЕ ПРЕПЯТСТВОВАТЬ.
Это — не приказ. Это — просьба. Это как молитва: господи, смилуйся!
Глас вопиющего в пустыне. Он успел только освободить монастырских крестьян и дать им землю.
Екатерина II и ее свита далеко зашли. Было убийство одного человека — Петра III — и попрание его имени, его деятельности, его личности. Народ в этой пресловутой «революции» не участвовал. Достаточно просмотреть списки руководителей восстания, чтобы определить, что действовала только одна семья.
Ближайшей помощницей Екатерины II по заговору была Екатерина Дашкова, в девичестве Воронцова. Ее родная сестра Елизавета была последней любовницей Петра III. Ее дядя М. И. Воронцов был канцлером. Его жена А. К. Воронцова — дочь К. С. Скавронского, родного брата Екатерины I. Дядья ее мужа — Н. И. Панин, воспитатель цесаревича Павла, П. И. Панин, генерал-аншеф, герой Семилетней войны. Семья К. Г. Разумовского, маршала, гетмана и полковника Измайловского полка, была в непосредственном родстве с императрицей Елизаветой Петровной, его жена — внучатая сестра Елизаветы, любовником которой был брат гетмана А. Г. Разумовский, Л. А. Нарышкин, обер-шталмейстер, двоюродный племянник Петра I, был женат на родной племяннице Разумовских. Капитан М. Ласунский собирался жениться на одной из дочерей Разумовского. А. В. Олсуфьев, сенатор, был женат на дочери В. Ф. Салтыкова, любовника Елизаветы Петровны, а брат жены Олсуфьева был любовником Екатерины II. Ф. А. Хитрово, секунд-ротмистр конногвардейского полка, был племянником маршалов Шуваловых, двух. Начальник петербургской полиции барон Н. Корф был родственником тетки Дашковой. Князь Репнин был племянником Паниных. Троюродный брат Дашковой граф Строганов был и родственником Екатерины. Братья Орловы, пятеро, — из которых один, Григорий, был любовником Екатерины, а Алексей и Владимир не исключено, что стали, — были в родстве с тремя братьями Всеволожскими, прапорщиками Измайловского полка. Князь М. Н. Волконский, полководец Семилетней войны и дипломат, был племянником графа Бестужева-Рюмина, пострадавшего при Елизавете Петровне за соглашательства с Екатериной. Капитан Бредихин был женат на А. Ф. Голицыной, родной сестре генерал-адъютанта Петра III. Секунд-ротмистр Ржевский был двоюродным братом Хитрово. Поручик Протасов был двоюродным братом камер-фрейлины А. С. Протасовой, родственницы Орловых. Поручик 3. Дубянский и секунд-ротмистр М. Дубянский были сыновьями духовника Елизаветы Петровны. Камер-юнкер Баскаков был сыном президента ревизион-коллегии. Генерал-майор Рославлев был женат на Е. Н. Чоглоковой, внучатой сестре Петра III. Остальные: поручик Чертков, поручик Ступишин, капитан Голицын, капитан Похвистнев, капитан-поручик Вырубов, капитан-поручик Обухов, секунд-ротмистр Несвицкий, капитан-поручик Пассек, поручик Ребиндер — все одна компания по картам, по приключениям, по вину — так или иначе родственники, — куртизаны Дашковой, которые мечтали стать любовниками Екатерины и почти все стали ими, как например поручик Талызин или вахмистр Потемкин.



7

Двадцать шестого июня усилилось пьянство среди солдат. Солдат спаивал Григорий Григорьевич Орлов, фаворит Екатерины. Григорию Орлову было 28 лет. Он ничего не представлял из себя как деятель и не заслуживает никакого описания как человек. Если и сравнивать его с кем-нибудь, то разве только с Елизаветой Воронцовой. Она — любовница, он — любовник. И больше ничего. Ни в чем и никак Григорий Орлов не участвовал.
Петр послал записку.
Он писал: достоверно известно, что Екатерина заняла 100 000 рублей у английского купца Фельтена. Императрица заняла деньги на бриллианты, но что-то не блещет бриллиантами. Существует непосредственная связь между этими деньгами и пьянством. Григорий Орлов причастен к этому пошлому подкупу. Император просит фаворита прекратить использовать не свои деньги в своих целях. Если ему так хочется напиваться, то император посылает ему двадцать ведер коньяка и прекрасного пьяницу Перфильева. Это — адъютант императора. Перфильев не станет следить за каждым шагом Григория, это ни к чему, он просто постарается повсюду сопровождать Орлова, чувствуя себя скорее лицом официальным, чем секретным. Ну, играть в карты будет он еще. Он знает все игры и не шулер.
Перфильев добросовестно пропьянствовал с Орловым и проиграл с ним в карты до самого утра 28 июня. Они переиграли во все современные игры, оба устали от коньяка, и скучали, и сосали лимоны, оба ожидали переворота и — дождались, и выбежали на улицу, как из темницы, и побежали в одну сторону — в сторону конногвардейского полка, которым командовал Григорий, и сели на хороших коней, и во все время мятежа их постоянно видели вместе, бок о бок, локоть к локтю, на конях с обнаженными шпагами, они стали неразлучны — недавний узник и его страж, товарищи по принудительному пьянству, они так сильно сблизились, что потом Перфильев пошел по государственной службе и стал сенатором и генералом от инфантерии.
Двадцать седьмого июня в девять часов утра, в четверг, в Ораниенбауме появилась белая английская коляска, лакированная, с новенькими гербами на двух дверцах, запряженная двумя скакунами — белый конь и красный, разукрашенные павлиньими перьями, дверцу откинул молодой человек в малиновом камзоле, расшитом серебряными вензелями, вельможа с совсем еще юношеским лицом, которое он неизвестно для чего украсил пышными и нафабренными усами.
Это был полковник Измайловского полка, президент Академии наук, гетман Малороссии, граф Кирилла Григорьевич Разумовский. Ему, как и Петру III, было тридцать четыре года.
Накануне вечером император приказал Разумовскому явиться в Ораниенбаум.
Явился.
Петр III принял гетмана в Каменном кабинете.
Не кабинет, а каземат: мебель, канделябры, бутылки, чернильницы — все каменное. Исключение — тряпичные куклы его императорского величества кукольного театра, куклы были выставлены для восхищения посетителей в каменном книжном шкафу, на каждой полке.
Петр демонстративно не держал в кабинете книг. Лишь единственная книга на английском языке Лоренса Стерна «Жизнь и мнения Тристрама Шенди», блестящая, безрелигиозная беллетристика. Книга лежала в кожаном переплете с золотыми замками на каменном столе, который и столом-то назвать было трудно — «большущий булыжник с плоской поверхностью». Когда император принимал архиепископов или кого-нибудь в этом роде, он пространно и проникновенно цитировал Стерна, вызывая у духовных особ глубоко затаенные вопли ужаса.
Император понемножку пил из каменного стакана, курил китайскую папироску, длинную, как камышинка.
Петр пристально рассматривал гетмана своими близорукими глазами, мутно-голубыми. Произошел следующий разговор.
Петр. Граф, я хочу вам, первому из первых, сообщить радостную весть.
Разумовский. Я слушаю вас, ваше величество.
Петр. Фридрих Второй, король Прусский, великий полководец, философ и поэт, произвел меня в генерал-майоры прусской службы.
Разумовский. Ваше величество, вы можете с лихвою отплатить ему. Произведите Фридриха в русские фельдмаршалы!
Петр пропустил мимо ушей эту остроту. Он все пристальней смотрел на гетмана и что-то соображал.
Петр. Граф, я назначаю вас главнокомандующим действующей армии.
Разумовский. Простите, я плохо понял или мне послышалось. У нас не существует действующей армии. Наша армия — бездействует.
Петр. Вы не правы. Действующая армия находится в походе на Данию.
Разумовский. В таком случае я убедительно прошу вас сформировать вторую армию, которая подгоняла бы эту, мою, главнокомандующим которой я столь милостиво назначен.
Петр. Вы, как мне кажется, недовольны?
Разумовский. Под таким простым предлогом вы удаляете меня из Петербурга. Это что, опала?
— Пусть так. Как хотите, — сказал Петр, запрокинул свое больное, горящее лицо, на лицо упал луч солнца, луч — как выпал из узенького окошка на лицо, и Петр стал по лучу выпускать старательно колечки дыма, не вставая, схватился за эфес шпаги и закричал на гетмана фальцетом, и побежал по кабинету с трясущимся от ярости лицом, выхватив шпагу и не зная, что с ней делать, размахивая шпагой в воздухе так, что в единственном солнечном луче блестел, блистал клинок, потом государь как-то остановился, отвернулся, повернулся лицом к лицу, не спуская глаз с затаившегося Разумовского, и старательным движением, судорожно вложил шпагу в ножны, не глядя, спросил гетмана в лицо, выдыхая остатки дыма, а папироса, сломанная, чуть-чуть дымилась на каменном тусклом столе, в каменной пепельнице в форме китайского дракона, Петр спросил и расхохотался в лицо:
— Граф! Зачем вы отрастили такие усы — торжественные?! Для популярности среди солдат? Вы достаточно популярны, вас называют вождем заговора. Что вас держит в Петербурге?
Разумовский — не Панин. Гетман собрался с силами и приготовил обстоятельное и лицемерное опровержение, он как-никак был подготовлен ко всякого рода императорским выходкам или, как впоследствии он гордо говорил, «вывихам». Разумовский набрал воздуха в легкие, чтобы произнести все свое продуманное и передуманное, но император подмигнул ему, взял под руку, шепнул на ухо:
— Пошел вон.
И Разумовский вышел вон.
Все растерялись.
Двадцать седьмого июня к одиннадцати часам вечера сорок офицеров, несколько тысяч солдат, один из вождей — Григорий Орлов в Петербурге, и еще один вождь, брат Алексей Орлов в Петергофе, — вдруг пропили последние деньги из ста тысяч, взятых взаймы у Фельтена. Перед вождями стояла угроза второго, может быть, и неоплатного займа. Все взгляды были обращены на Никиту Панина, это он больше всех остальных говорил о торжестве справедливости, но Панин был так перепуган, что болел и не знал, когда сумеет поправиться. Искали Дашкову со всеми ее родственниками, но ни Дашковой, ни родственников нигде не было. Видели Дашкову пять дней назад на ужине у императора, у статс-дамы горели глаза, и она говорила гадости голштинцам. Никто и не предполагал, что глаза-то у Дашковой горели и сейчас, но она лежала и молилась в своей спальне, в доме на Мойке, чтобы пронесло и этот вечер. Несколько свечей слабо поблескивали в ее спаленке, и она не знала, что делать, — суматоха и неразбериха, все пьянствуют, все перебегают из одного дома в другой, у всех — свежие слухи, на глаза показываться никому нельзя — заплюют, если признаться, что переворот обернулся полным ничегонеделаньем.
Действовал один Разумовский.
Двадцать седьмого июня после аудиенции у императора он понял, что намеки и бешенство Петра достаточно недвусмысленны, что нужна маленькая искорка, чтобы привести в совершенную ярость государя, и его долготерпение и самоистязания придут к закономерному финалу: Петербург отпразднует казни своих вчерашних вождей с не меньшим упоением, чем отпраздновал бы завтра казнь Петра III.
Разумовский не размышлял, — бессмысленно. Чем больше размышлений, тем больше колебаний и всяческих «но»; президент поскакал в Академию наук, поднялся в свой кабинет по мраморным лестницам, только позабыл про шпагу, не придерживал ее как надо, левой рукой, и шпага волочилась и стучала, пересчитывая ступеньки, Разумовский уселся в кабинете, развалился, откинулся в красном бархатном кресле и стал рассматривать коллекцию маленьких минералов, прикрепленных проволочками то ли серебряными, то ли стальными к небольшим фанерным щиткам, покрашенным белой масляной краской, и — проклятье! — президент предупреждал, что белую краску засидят мухи, мухи действительно испещрили все щиты точками так, что пестрило в глазах, какие уж тут научные интересы, ведь коллекцию месяц назад привезли с Урала, Разумовский судорожно подергал какой-то шнурок (сколько раз он выговаривал Тауберту, что шнурок, эту дурацкую веревочку, пора вырвать и выбросить к чертовой матери, а повесить золотой прут, что ли, чтобы было хоть за что подержаться), и, когда звонок зазвонил внизу и в кабинете появился дисциплинированный Тауберт (ну и фигура, вся в зеленом, как лягушка на задних лапах), Разумовский заулыбался содержателю академической типографии адъюнкту Тауберту, расчесал, распушил узорчатым гребнем пушистые усы, повертел в руках какие-то кристаллы, поднес их к свету, любуясь игрой огней и граней, и потому, что дело обстояло совсем не так блестяще, как сообщал адъютанту, импровизируя, Разумовский (уж кто-кто, а лягуха Тауберт был в курсе всех дел на свете), президент не объяснял, а приказывал, он лгал, но не допускал и мысли, что Тауберт осмелится обличить его во лжи.
Разумовский. Как вам известно, все войска петербургского гарнизона настолько подготовлены, что завтра будут в состоянии произвести переворот.
Тауберт помертвел. Он замахал руками и ногами, он — отмахивался от этих признаний.
Разумовский (как ни в чем не бывало). В подземельях нашего дома, моего и вашего — Академии — уже находятся наборщик и печатник с их инструментами для печатания ночью манифеста о перевороте или о восшествии на престол императрицы Екатерины Второй.
Тауберт (с отчаяньем). В подземельях никого нет! Вы — знаете!
Разумовский (с легкой укоризной, с облегченным лицом). Позвольте знать — мне, кто там есть, а кого не хватает. Вы сейчас же спускаетесь к ним, чтобы наблюдать за корректурой.
Тауберт, дергая лягушачьими ножками и ручками, восклицал:
— Вы провоцируете! Вы хотите, чтобы все сделал я своими руками, чтобы за все отвечал я. А не вы. Я не хочу! Преступление! Прошу избавить меня! Глупость!
Разумовский, — руки — обшлага — кружевные манжеты, в пригоршнях кристаллы, — как будто дирижируя оркестром восклицаний Тауберта:
— Посмотрите на себя, как вы еще дышите, но это уже дыхание мертвеца. Неужели вы не понимаете, что мне теперь остается только убить вас, потому что вам стала известна моя тайна, я приобщил вас к славе или к смерти. Вы знаете так много, что положение ваше — безвыходное. Тут дело идет не о детских игрушках, а о моей и вашей голове, вместе взятых. Будьте же благодарны, что свою голову я приравнял к вашей. Отправляйтесь.
Тауберт отправился, поминутно вздыхая. Трое солдат лейб-гвардии Измайловского полка сопроводили его в подземелье. Для пущей безопасности. И остались с ним. С заряженными ружьями.
Двадцать седьмого июня в десять часов вечера, в четверг, не переодеваясь и не перекусив, но и не позабыв захватить с собой несколько бутербродов и бутылок рейнвейнского, Кирилла Разумовский в многоместной карете для особых поручений, в простой почтовой карете без гербов, по петергофской дороге через Калинкин мост, без конного конвоя, на козлах — кучер, поскакал в Петергоф, а в Зверинце, чтобы не переполошить часовых, оставил и замаскировал карету и с черного крыльца прокрался в павильон Монплезир. Было четыре часа утра, белые ночи, рассвело, безлюден петергофский сад, двое часовых в припудренных париках поставили на ступеньки дворца одну бутылку — хитрость, чтобы никто не видел, ставили по одной бутылке, а уже выпитые выбрасывали, на газете лежали объедки курицы, часовые играли в карты и нет-нет поднимали кулаки, красные, чтобы побить друг друга за что-то, известное только им двоим, но не подрались, а рассмеялись, оглядываясь. Пусть смеются. Гетман снял сапоги, но не выбросил их, а отнес и бросил в карету, в шелковых фиолетовых чулках, в малиновом камзоле, который серебрился, на цыпочках, Разумовский прокрался к двери спальни императрицы. Он и шпагу оставил в карете, отстегнул, — излишние предосторожности, дворец спал, спали фрейлины и лакеи, проснулся только повар и позванивал металлической посудой в подвале, на кухне, и что-то спросонья бормотал, и бормотанье было слышно на втором этаже, где паркет сверкал как новенький и на стенах, на матерчатых обоях, позолоченных, в цветах, белели блики солнца. Разумовский, как за рукоять шпаги, схватился за ручку двери, серебряную, ледяную, распахнул и сказал вполголоса, в пустоту:
— Пора вставать. Все готово, чтобы провозгласить вас.
Окна были занавешены золотыми занавесками, кисейными, полумрак, дыхание, императрица спала чутко, а фрейлина Шаргородская за ширмой, в углу, где окно и ломберный столик. На ковре валялись бутылки после вчерашнего пиршества, туфли, лимонные корки, ковер тусклый, красные цветы ковра еще не расцвели, они расцветали только тогда, когда раскрывали золотые занавески и спальня приобретала вид торжественный, царский, — масса золотых вещей, гобелены, бархат, атлас, подносы, старинной работы кубки. Императрица проснулась и сказала:
— Кто вы? Отвечайте.
Он назвал себя.
— Подробности! — сказала императрица в постели. Она не любила импровизаций, она искала истину, суть дела и действия.
— Никаких подробностей! — отрезал Разумовский, — Вставайте! Все арестованы! Выхода нет! Или — или!
Ложь, арестован лишь Пассек, офицеры еще валялись, как овцы, со слипшимися ресницами, блеяли с похмелья, шампанское шумело, кудри петляли, а бунт уже продолжался, и малиновый камзол Разумовского да усы восходили над Невской перспективой, Петербург пировал, «ура» неизвестно кому-почему, вот и вожди, лейб-гвардии офицеры числом сорок, просыпаясь, догадались в оконце: толпы июньских мундиров, тиктаканье юношеской конницы, гул в гуще событий, — всем сейчас же присоединиться, возглавить полки-штыки-курки, — наитье неба, воздух вдохновенья!
Вставайте! Или — или! Безысходность, император недвусмысленно сказал: «Пошел вон!» — читай: Шлиссельбургская крепость, казнь или каторга, финал; «быть или не быть» фавору фамилии Разумовских? Алексей, брат старший, вдовец Елизаветы Петровны, уже опустился, облысел, спивался и жрал жутко, сжигал в семейном камине секретные документы времен своего фавора, недосягаем, — он, потому что трус и лакей, призадумался о своей свободе и ничуть не был унижен сим семейным самосожжением, а Кириллу, брату младшему, «пошел вон!» — гетману, академику! Никого не нужно посвящать в свои замыслы, захотят — запугают, запутают, пусть слава финала, счастья или смерти — ему одному, хорошая храбрость, самоупоенье бунтовщика-самоучки (как будто есть университеты бунта!), безоглядная отвага дилетанта сбили с толку Екатерину, все с ног — сбились.
Ему — спасенье фамильной чести, у нее — и фамилии никакой не было, ее еще никто не знал и себя она — не знала и знать не могла никак; лишь самодержавный скипетр проявил ее способности (всесторонние, как выяснилось!). Этот Разумовский, сверстник ее супруга, неумолимый мститель за пустяковые обиды, любитель-авантюрист, франт с развевающимися усами на юношеском, несколько вопросительном лице...
Ее лихорадило, она схватила бутылку с магнезией, думая, что вино, булькала бутыль, губы не вытираются, пудриться некогда, потом, завтра, когда-нибудь, а сейчас — быстрее, поумнее бы, но что на уме?! — действовать, любые движения, чтобы оглушить возбужденье, ее поташнивало от восторга, или это была та знаменитая тоска в ожиданье «конец — делу венец», или это была та, еще не исследованная, тупость начала, которую историки пытаются объяснить, всесторонне штудируя документы начала, но забывая, что помимо документов существовали еще и движения, конвульсии губ, обкусанный ноготок на мизинце, детали одежды — расстегнутая английская булавка или трудолюбиво застегнутые пять пуговиц (четыре керамические и одна оловянная), сморщенный в гримасе отчаянья чулок, тикающее на блюдечке бриллиантовое колечко, всхлип-междометие, вдруг объясняющее всю суть характера, — детали более показательные, чем тысяча лет объятий с каким-нибудь персонажем истории.
Так или иначе, все шло по правилам никем не изученного механизма начала, когда закрутилось крошечное колесико, оно притрагивается к шестеренке, а та к винтику, и вот уже напряжены все пружины и вихрь кружения, удары маятника, гири противовесов — механизм работает и никаких случайностей, а поверхностный глаз испытателя воспринимает это, в сущности, случайное движение как естественное, если испытатель повседневный механик, ремонтник, но не аналитик.
Так Разумовский разбудил-обманул Екатерину, Екатерина разбудила свою фрейлину-часового Шаргородскую, Шаргородская воспрянула и пошлепала в противоположную сторону будить камер-лакея Шкурина, все-таки отыскала его спальню, вложила в замок бронзовый ключ, а ключ клацал (еще не опомнилась ото сна), Шкурин сам проснулся, когда услыхал ключ, спрятался под одеяло, синее на солнце, боялся, страшные слухи не возникают без оснований, арест, как правило, касался и лакеев, тоже причастны к тайнам, пусть не государственным, но не менее важным — альковным; Шаргородская растормошила и жену Шкурина, и жена, проклиная все рассветы, в папильотках, в пудермантеле с кисточками по подолу, пошла, переставляя свое слоновье тело со ступеньки на ступеньку, тряся вялым лицом в слоновьих складках (очки — в железной оправе!), вот и флигелек, каменный, увитый снаружи-изнутри плющом по голому кирпичу, подхватила Алексея Орлова, как мумию, поставила на две ноги.
А капитан-поручик Василий Бибиков (впоследствии — полководец), который спал тоже во флигельке, хохотун со смешными усиками, второпях забыв позвать лакея, натянул ботфорты на босу ногу и с некоторой странностью, с сомненьем посматривал на ботфорты, которые — свои, но слишком свободны, и думал он: свои ли, чужие ли сапоги, чьи же? почему и Орлов остался ночевать в Петергофе? перепились или побоялись ехать в Петербург? Вот — остались, вот — первопричастны к событиям, и он, Бибиков Василий — звезда, счастливчик, баловень.
Они запыхались на ступеньках, а в спальне делать уже было нечего, да и не «уже», а вообще, Екатерина переоделась в простое платье с простым воротничком, безмолвен Разумовский, статуя с усами у дверей спальни, и в руке, право, не шпага, а — бутерброд с колбасой, который он сунул в сумку, чтобы в суматохе перекусить, но не до завтраков, так и держал в правой руке с опущенным и завянувшим кружевным манжетом — бутерброд с толстым красным куском колбасы, который совсем спрессовался между двумя дощечками хлеба. Бибиков взял бутерброд и передал почему-то Орлову, а Орлов, не думая об эстафете, — Екатерине. Она более внимательна, понюхала и выбросила, уронила в плетеную корзинку для бумаг (у двери), в корзинку, сплетенную из чугунных прутьев.
Шкурина и Шкурин на запятках, Орлов — с кучером, Бибиков — на подножке, Разумовский, Шаргородская, Екатерина — в карете, ехали, и не существовало времени, Алексей Орлов страстно порывался сказать, что позабыли взять оружие, хотя бы шпаги, мало ли что, а собственная шпага ой как не помешает для сохранения собственного достоинства, — так он думал, но раздумывал всякий раз, когда порывался сказать, потому что могут приписать и трусость; все молчали, и Орлов, перед ними в звездных нимбах мерцал престол или скалистая пропасть ничем не возместимого забвенья, потому что русский риск — «или грудь в крестах, пли голова в кустах», и это лучше всех понимал Разумовский, а понимать-то пока еще было и нечего, никаких выводов делать нельзя, предвидеть последствия еще не свершившихся фактов умеют только беллетристы, они конструируют свою посредственную философию по схемам «жизненного» чертежа и калькируют эти схемы, так получаются  «художественные произведения, которые имеют воспитательное, познавательное, историческое значение», а произведение не имеет никакого права иметь ни одно из этих пресловутых значений, оно имеет лишь значение произведения искусства, — живая жизнь самостоятельного и независимого организма земли. Беллетрист же — лишь инструмент для созданья таких живых организмов — произведений, но есть еще жалкие и самовлюбленные дилетанты, которые воображают, что в силах состязаться с природой, в силах перевоспитать род человеческий.
Не доезжая до Калинкиной деревни (слободы своего Измайловского полка!), Разумовский задержал карету, взял крайнего (красного!) коня, ускакал, а карета поехала помедленнее, готовая и ринуться вперед, и обратиться в бегство. Эта бешеная скачка Разумовского на красном развевающемся коне решала, решила судьбу Российской империи на тридцать четыре года вперед, ведь у солдат полковник пользовался наивысшим авторитетом. Он заявил: дело делается и пропадай все пропадом, «завяз коготок — всей птичке пропасть», что бы ни было — солдат есть солдат, а в ответе — он, полковник. Если же победа — о, обещанья, вот победим и посмотрим, но так уже не жить, хоть какие-то перемены, воюй, ребята, пируй, братцы. Разумовский знал, для чего ворвался на развевающемся коне — красном, в камзоле — малиновом, с усами — гетманскими; вольница! молодость! — о, объясненья! Солдаты ходили кое-как и кто куда, полковник бросал краткие и грозные команды: «Солдаты, стройся!», «В колонну по восемь становись!», «Трубач, тревогу!», «Барабаны, полный поход!».
Солнце уже светило вовсю, на западе затуманились белые влажные облака, солнце так разошлось, что неминуемо — быть дождю, и дождь был в этот день 28 июня, дождь разразился в два часа пополудни, но никому не помешал, впоследствии участники восстания писали: было солнечно, но это «солнечно» — аберрация памяти счастливых победителей, по сводкам газет — был самый настоящий дождь и холодновато, еще четыре дня дождь — не прекращался.
Солдаты организованы, трубачи, барабаны, звон знамен, локоть к локтю, к штыку штык, вставала солдатская Россия, в стволы ружей забивали пули — шомполами! эта мужественная музыка, это охватившее всех чувство часа! — Разумовский развевался, маршал из пастухов, хорошо, что он родился на восемнадцать лет позже брата, неизвестно, что бы он сейчас восклицал, в каких травах стриг овец, па каких плацах бил обухом свиней; когда Кирилл родился, его брат уже был в фаворе, хорошо, что Елизавета Петровна любила меланхолическую церковную музыку, а у Алексея Разумовского бас-баритон, чудесный, они полюбили друг друга в церкви, кажется, в Казанской, в первые дни царствования Елизаветы Меланхоличной, в Казанской же и повенчались тайно, как подростки, а и ему и ей было по тридцать пять лет, Кириллу Разумовскому тогда было семнадцать, он без всяких усилий стал тем, кем стал.
Разумовский воскликнул: «Да здравствует самодержавная императрица Екатерина Вторая!» — солдаты подхватили что есть силы; ведь в этот момент на полковой двор по желтому сыроватому песку, утреннему, вошла карета, с запяток свалилась жена гардеробмейстера Шкурина, просто так ей было не сойти, она была велика и массивна, и солдаты приняли ее за императрицу (Екатерину еще никто из солдат не видел), и это Шкуриной с ее железными очками солдаты воздали первое «ура», и Шаргородскую солдаты по ошибке приняли за императрицу, не виноваты они в своем неведении, никто не предупредил, а портреты ЕЕ еще не висели в каждой казарме, солдаты закричали с воодушевлением «ура», чтобы исправить свою первую ошибку, и, пожалуйста, ошиблись во второй раз, а уж в третий раз, чтобы не было какого-нибудь нежелательного инцидента, ведь солдаты могли замолчать от смущения и уже пристально приглядываться ко всем женщинам, выходящим из кареты, и, хотя больше в карете никаких женщин не было, все-таки, на всякий случай, Разумовский воскликнул: «Вот — ОНА!» — и солдаты в третий раз закричали «ура», а потом еще многократно, уже никакой ошибки быть не могло, поошибались и хватит, нужно исправляться, достаточно оплошностей, нужно кричать громогласно, пусть перепугается весь Петербург!
По всему Петербургу били барабаны.
Канонада колоколов!
В Казанской церкви провозглашали многая лета императрице всероссийской Екатерине II. Церковь была набита битком — «негде яблоку упасть». От человеческого дыхания заиндевела церковная утварь. Вода капала с потолка, как в бане.
Измайловский и Семеновский полки окружили Зимний дворец.
Преображенский и конный полки заняли внутренние караулы.
На остальных улицах центрального Петербурга были расположены остальные полки: артиллерийский, четыре армейских, составляющие весь петербургский гарнизон, полки — Ямбургский, Копорский, Невский, Петербургский. В двенадцать часов дня к мятежникам присоединились еще два полка: Астраханский и Ингерманландский.
Преосвященный Вениамин, архиепископ Петербургский, обходил полки и приводил их к присяге. Старец и епитрахили, как в латах, ходил возбужденно, без устали. Это его погубило. К вечеру он так устал, что слег и кашлял кровью. Ему хотели пустить кровь из ноги или из руки, но тело так иссохло, что ни о какой крови не могло быть и речи, тем более что кровь потом хлынула изо рта, и он скоропостижно скончался, если смерть можно считать скоропостижной в девяносто четыре года. Он умер. Его тело не вытянулось, а сникло, он лежал как пергаментный. В его лице Россия потеряла большого администратора церкви. Умер он как-то странно — не лихорадило, даже не дрожал, ему поставили пиявки, потом пиявки отпали и преосвященный преставился. Он приводил к присяге солдат восьми императоров и ни с кем из восьми не имел ни трений, ни пререканий. Вот — восемь: Петр I, Екатерина I, Петр II, Анна Иоанновна, Иоанн Антонович, Елизавета Петровна, Петр III и — Екатерина II.
Полки не распускали. Напряженно ожидали контрдействий со стороны Петра III.
Екатерина II так распланировала оборону на случай контрдействий. Батальоны стояли в боевом порядке вокруг старого деревянного Зимнего дворца, в окрестностях Летнего сада. Батальоны расставили по морским улицам до Коломны.
Так войска простояли до десяти часов вечера. Вокруг солдат кружились лакеи и простолюдины. Они хотели знать, что происходит. Но никто не знал.
Все были навеселе.
«Навеселе» — это историческая формула, все были пьяны до безобразия. Солдат поили кабатчики и офицеры, послы иностранных держав выкатывали бочонки вина и любовались живой историей, чтобы покрасочнее написать депеши своим государям, а следовательно, и потомкам. Они сами сидели у своих домов, на маленьких скамеечках у своих бочонков, и поили солдат из ковшика и кормили солдат леденцами — с руки, как голубков. Если бы у Петра III хватило сообразительности организовать оборону, то десяток пушек с хорошо обученной прислугой в два счета, в течение получаса, распугал и разогнал бы эту вдребезги пьяную орду, эти тучи, тысячи, у которых от пьянства уже онемели руки и окаменели головы.
Каптенармусы постарались: на особых фурах они привезли елизаветинские мундиры, и солдаты сбрасывали, выбрасывали в Неву, в Фонтанку и кто куда ненавистные им дисциплинированные каски и мундиры прусского образца и переодевались в старые елизаветинские мундиры, которые, оказывается, еще до сих пор хранились в полковых цейхгаузах.
Немцы-трактирщики выносили драгоценные бочонки и бутыли, оплетенные пыльной соломой. Греки-кабатчики выносили вишни, каракатиц, раков, лангустов, колбасы, маринованный виноград, фаршированный перец. Эти сутки оплачивала императрица.
Все было бесплатно. Женщины — осатанели. Солдатские невесты и девки с неистовым блеском очей, с противоестественной быстротой, бегом-бегом, побыстрей — побольше успеть и унести, поменьше упустить, — простоволосые, без башмаков, пьяные и непьяные, таскали пиво, мед, водку — кто что мог, кому что попалось под руку — графин, ушат, глиняный или стеклянный кувшин, медный таз, наспех ополоснутое помойное ведро, банный ковшик; они сливали это нечаянное счастье в кадушки, вываливая из кадушек на каменный пол казармы прошлогодние запасы — соленые огурцы и квашеную капусту, в которой квасились еще яблоки и арбузы; а сами солдаты, буйные и мощные мужи, основная сила восстания, валялись уже на исторических улицах, как окурки: сегодня простительно, они сделали дело и гуляли смело, их забирали и не наказывали.
В 10 часов вечера 28 июня 1762 года, в пятницу, Екатерина выступила в поход. Из Петербурга — в Петергоф.
Императрица отдала приказ — полки пошли. Церемониальным маршем — повзводно — с распущенными знаменами — с барабанами — по петергофской каменной дороге.
Ни обеда, ни отдыха.
Жены, у которых кибитки или одноколки, предусмотрительно поехали за войсками: подкармливать мужей-солдат и посматривать зоркими глазами за их поведением в Петергофе, окрестности которого прославились на всю Россию кабаками и постоянными посетительницами кабаков.
Солдаты шли невеселые, недоумевая: с какой целью они столько стояли на улицах, а теперь почему пошли? Солдаты плевались и нехорошо говорили о современниках.
И тогда! — в сиянии белой ночи, в нимбах беззвездного неба, на фоне лунного пространства (так сказать!), на белом большом коне, в офицерском мундире Семеновского полка, со свитой освободителей отечества — мальчиков-офицеров, — с обнаженной шпагой в правой руке, обольстительная амазонка с влюбленным лицом в брезжущем лунном свете (так сказать!) — императрица Екатерина II проскакала в факельных искрах во главе восставших войск!
Никакой опасности ниоткуда, всю ответственность за событие она взяла на себя.
Простодушные войска простили все сегодняшние обиды и бесновались от счастья. Солдаты бросали в воздух мушкеты, шапки, офицеров.
Факелы — пылали!
Офицеры-фавориты, их приятели по перевороту восклицали здравицы, позаимствованные из эллинской и римской мифологии. Офицеры попроще срывали отличительные знаки — бляхи Петра III, бросали их солдатам, солдаты привязывали знаменитые знаки к хвостам вездесущих собак, собаки бегали (веселились), золото звенело, смех, лай, стрельба, факелы, жестикуляция, ржанье!
Впоследствии солдаты разыскали бляхи, попытались воспользоваться ими, но в кабаках уже были (тут как тут!) предупредительные офицеры, они сами знали (сообразили!), сколько вина отпускают за бляшку золота.
Было холодно и светло от луны.
Солдаты не спали, и вороны не спали. Как во все времена, вороны летели за войском — инстинкт наживы: где войско — там трупы.
Не доходя до Стрельной, отдыхали. Есть расхотели, поташнивало (устали), костров не разводили.
Было совсем светло, туманно.
Раскатали и расстелили шинели. Упали и уснули, положили под усатые головы кто кулак, а кто кружку. Спали час двадцать минут и пошли. Шутили и матерились спросонья. Жаждали боя.
Вороны уже успокоились (какое карканье!) и спали со всеми. Солдаты встали — вороны расправили крылья, заговорили вороньими голосами, побежали по дорогам, кувыркаясь, а потом полетели, сутулясь в воздухе.
Уже одежда солдат завяла от росы, а ласточки свистали над войском.
Под Петергофом оживились.
В Зверинце стояли пушки. На маленьких возвышенностях в Петергофском парке, у фонтанов стояли пушки. Фитили горели. За пушками стояли голштинские батальоны и кое-какие полки.
Что затеял Петр III? Почему стояли солдаты и жгли декоративные фитили? Ведь по первому требованию императрицы они сдались в плен.
Сводный отряд казаков так перепился, что казаки не узнавали своих коней, поехали совсем не в ту сторону, не в поддержку императрице, а на помощь императору. Войсковой атаман Ефремов, командир отряда, слава богу, свалился с коня, так уж ему повезло, пришла, видно, и его очередь и заблистала и его звезда, он свалился в воду с Калинкина моста, его вытащили, и это-то и спасло отряд, потому что после купанья атаман Ефремов совсем осатанел и ошалел, отряд совсем закружился и возвратился в Петербург. Отряд состоял из казаков донского, яицкого, гребенского и терского войска. Почему они повернули — никто так и не мог ничего объяснить ни сейчас, ни впоследствии. Во всяком случае, за такой подвиг — они не пошли на помощь императору, а почему-то присоединились к императрице — войсковой атаман Степан Ефремов получил золотую саблю, старшины, атаманы и есаулы — золотые медали, а казаки — по десять рублей. И всем было хорошо.
В 10 часов вечера Екатерина возглавила войско. И вот, откуда ни возьмись, из какого-то простого переулка, на белом коне, в гвардейском мундире, вылетела Дашкова, она скакала во весь опор со всеми своими мечтами о славе и свершениях. Она подъехала (уже потише!) к Екатерине, стала поздравлять ее, трясти ее. Екатерина выдержала объятия, выслушала восклицания, взмахнула шпагой и отъехала, оставив Дашкову наедине с ее девичьими грезами о монархии. Впоследствии в списке награжденных за 28 июня фамилии Дашковой не оказалось. Нужно было ей прискакать чуть-чуть пораньше, что ли.
Петербург опустел.
Двадцать восьмого июня 1762 года день дождлив и тускл.
Не настоящий дождь, мутно моросило, дождик мелкий, желтоватый, какой-то пшенный дождик не усиливался и не ослабевал.
Парики промокли, мундиры провисли, солдаты караула, оставленные в столице на всякий случай, стояли, как толпа тряпичных кукол, виднелись лишь пуговицы из мутной меди.
На Невской перспективе, застекленной, за стеклами на мраморных подоконниках, в белых фаянсовых горшках производства завода Ломоносова — заросли, джунгли цветов и домашних деревьев. Вечером это хозяйство не поливали, завтра утром поливать не будут, и сегодня был дождь, и завтра ничего не предвидится, кроме дождя, окна уже можно держать открытыми, — все спокойно в спящем Петербурге. Все спокойно.
— ВЫ ВИДИТЕ, НЕ Я ДЕЙСТВУЮ: Я ТОЛЬКО ПОВИНУЮСЬ ЖЕЛАНИЮ НАРОДА, — сказала Екатерина II, Великая.
— ГОСПОДА СЕНАТОРЫ! Я ТЕПЕРЬ ВЫХОЖУ С ВОЙСКОМ, ЧТОБ УТВЕРДИТЬ И ОБНАДЕЖИТЬ ПРЕСТОЛ, ОСТАВЛЯЯ ВАМ, ЯКО ВЕРХОВНОМУ МОЕМУ ПРАВИТЕЛЬСТВУ, С ПОЛНОЮ ДОВЕРЕННОСТЬЮ ПОД СТРАЖУ: ОТЕЧЕСТВО И НАРОД, — еще и так сказала Екатерина II, Великая.



8

Император Российской империи Петр III играл на скрипке. Жест, достойный римского консула: с 10 часов утра и до 10 часов вечера, без передышки, Петр играл на скрипке, наутро следующего дня подписал отречение от престола.
Он повсюду с собой возил скрипку. Он не расставался с ней, иногда забывал шпагу, но скрипку — никогда. Он и спал со скрипкой. Неизвестно, как он играл: одни вспоминали — из рук вон плохо, другие — дивно.
Когда адъютанты его свиты сообщили, что императрицы нет во дворце, что они — обмануты, император ничего не сказал, он взял скрипку, ушел в сад, в беседку, сел, заиграл и играл не переставая до последней минуты, — в 10 часов вечера они уезжали в Кронштадт, чтобы спрятаться и защищаться.
В 11 часов утра, 28 июня 1762 года, в пятницу, в Петергоф прискакал генерал-майор Михаил Львович Измайлов. Он и не попытался разобраться в том, что происходило в столице, он бросил столицу и прискакал в Петергоф, чтобы «бороться до последней капли крови».
Болтливый, шумливый, крест-накрест перетянутый лакированными ремнями, толстобрюхий, — большой барабан в ботфортах! — Измайлов наболтал, нашумел, натряс брюхом, — набарабанил о событиях в Петербурге, о которых ничего не знал даже понаслышке, «предан императору беспредельно», и предложил (сию же секунду!) назначить командующим голштинскими личными войсками императора — кого же? а как же, его, Измайлова!
Петр попросил фельдмаршала Миниха «не надеяться на его, государя, мнение, а действовать, как действует».
Фельдмаршал граф Миних, усатый и суетный, в мундире, испачканном мелом (деревья белили, он нет-нет прислонялся к деревьям — не те силы, не тот возраст), в золотых толстых очках, рассердился сам на себя и пошел, чтобы отдавать самостоятельные распоряжения, Петр сказал — действуй. Миних действовал. Все получили противоположные распоряжения, бежали сломя голову в беседку, к Петру, там играла скрипка, и Елизавета Воронцова «не хотела оставить государя в тревожном состоянии духа, все вертелась и вертелась вокруг него».
На все, что ни спрашивали, Петр соглашался, — кивок головой, не выпуская скрипки. Теперь он ни к кому не присматривался: кто-то что-то попросил — хорошо! пускай!
Так генерал-майор Измайлов был назначен командующим императорской гвардией — голштинцами, — которые стояли сейчас в Ораниенбауме и их еще никто не вызывал в Петергоф. Измайлов поплутал по садам и огородам дворца, кое-как собрал десятка три совсем юных солдатиков, необученных, а поскольку они были голштинцами, то и приступил генерал-майор к исполнению своих обязанностей командующего. Гром его голоса — раздавался! Солдатики то строились, то бросались врассыпную, то выкатывали пушки и ядра из Зверинца, то закатывали пушки и ядра, то заряжали ружья, то, побросав ружья, ползали по песку и по клумбам, вскакивали, как будто выскакивали из-под земли и бежали невесть куда, на какие-то бастионы (фантазия генерал-майора!). В конце концов Измайлов был удовлетворен своими командами, накомандовался, отнаслаждался властью и попросился в Петербург, его мучила жажда действия, он сказал Миниху, а потом Петру, что настал час! Захлебываясь, потрясенный собственной энергией и инициативой, с большим чувством ответственности, он сказал, что «настала насущная необходимость, чтобы отправиться к императрице именно ему, Измайлову, а он, пользуясь своим влиянием, он попытается усовестить императрицу». «Постой, дурак, — подумал Петр, — пустая попытка». Но отпустил.
Генерал-барабан забрался в коляску с восторженным выражением на безволосом лице. Он ускакал в Петербург. Он прискакал в Петербург. Он добросовестно и бесстрашно призывал Екатерину «к прекращению действий», она и не смотрела на генерал-майора, она смотрела в окно Зимнего дворца на море солдатских голов — вдохновляющее и трогательное зрелище, — она только обернулась и ухмыльнулась: ну и генерал-барабан, в ботфортах! Потом отвернулась и сказала: хватит вращать языком, пора возвращаться в Петергоф и уговорить императора побыстрее отречься от престола, «пока не пролилось море человеческой крови». «Правильно!» — восхитился простодушный толстяк и с восхищенным выражением на безволосом лице — румянец во все лицо! — вскарабкался в экипаж и ускакал в Петергоф.
Ускакал и прискакал. Вспомнил, что он командующий. Но его войска, к сожалению, еще не вышли из Ораниенбаума, поэтому он написал депешу-молнию и отправил с вестовым своему войску, — дескать, «сопротивление бессмысленно, сдавайтесь, дети мои, вас помилуют и полюбят».
Потом Измайлов полетел (толстый ангел, красноликий, на невидимых мощных крыльях) к Миниху и посоветовал отречься от престола.
— Опомнитесь, вы не юноша, от какого такого престола мне отрекаться? — рассвирепел Миних.
Измайлов полетел по другому воздушному течению и опять возвратился к Миниху и попросил отречься. Миних всплеснул руками и плюнул ему вслед, когда барабан полетел к Петру.
— Будьте снисходительны, — болтал Измайлов чуть не плача. — Я хочу убедить вас непринужденно отречься от престола. Прошу вас!
Император взмахнул смычком, как хлыстом, и сказал: он ничего не расслышал, пропустил глупости мимо ушей, какой генерал счастливчик, что не умеет связывать хорошенько слова со словами. Петр сказал Измайлову: он вручает ему пакет (осторожно, сургучные печати), пусть генерал срочно отвезет пакет Екатерине, в пакете инструкция — как вести себя дальше, чтобы более успешно прошел переворот.
Измайлов поскакал в Петербург, возвратился в Петергоф и вручил Петру государственную бумагу — акт об отречении. Акт был написан на нескольких огромных страницах, пронумерованных, а составлен с таким количеством оговорок, что Петр не стал его и просматривать. Но и не подписал.
В беседке стоял мраморный столик, Воронцова вышла, на столике зеленые бутыли и два стакана. Петр не стал подписывать, а показал на стаканы, Измаилов понял, что надо выпить, ведь он с самого утра бегал — не ел, не пил. Он протянул жирную волосатую руку, но Петр взбесился:
— Не тебе, дурак! Это ее стакан!
Измайлов с обиженным лицом ускакал в Петербург.
Двадцать девятого июня за все свои подвиги генерал-майор Михаил Львович Измайлов получил от императрицы Александровскую ленту.
В 12 часов дня из Петербурга в крестьянской одежде пришел французский подданный, придворный парикмахер Брессан. Таких крестьян еще не знал восемнадцатый век — в прекрасном парике с бриллиантовым гребнем, ноготки наманикюрены. Кто его пропустил через екатерининские заставы — уму непостижимо.
Ничего положительного Брессан не сообщил, он пришел, чтобы присутствовать при особе его императорского величества, на всякий случай, если понадобятся его услуги, — кому же побрить императора, как не Брессану, и ногти у монарха запущены, и одеколон со вчерашнего вечера выдохся. Все время, пока происходил переворот, двое суток, не смыкая ни на минуту глаз, парикмахер ходил за императором и бдительно следил за состоянием его одежды и волос, ходил он с саквояжем, там — парикмахерские инструменты, щетки для волос и для одежды. Он ухитрялся подпилить Петру сломанный ноготь или подвить парик.
Еще римский образец слуги: беззаветные заботы за несколько часов до казни.
Петр был растроган. Француз Брессан оказался единственным человеком в России, который не предал императора России. Петр III пожаловал Брессана статским советником и президентом мануфактур-коллегии — чин, равный чину министра финансов. Эти титулы Брессан носил около двух суток. Императрица Екатерина разжаловала его и отправила в Париж.
В час дня к петергофскому причалу пристал баркас.
Поручик Преображенской бомбардирской роты Бернгорст привез из Петербурга фейерверк для Сансуси.
Миних сбросил золотые толстые очки, и очки повисли и заблестели с пуговицами фельдмаршальского мундира, Миних спросил встревоженно, когда поручик приблизился:
— Что — там?
Бернгорст. Я слышал шум, и барабаны били. Провозглашали императрицу.
Генералы свиты тоже увидели вестника из Петербурга, не стерпели, их душила ревность и зависть, как и Миних, они сбросили с носа толстые золотые очки и понеслись к причалу, очки болтались, блестели ослепительно. В старческом возрасте — такие бега, но генералы — стальные сердца, не касается их тела ни подагра, ни геморрой, они выбриваются так чисто, что блестят складки их лиц: как новенькие!
Генералы вибрируют, они расспрашивают бомбардирского поручика наперебой, с неослабевающим вдохновеньем.
Генералы. Кем же ее провозглашают?
Какой у генералов слух! Они находились на расстоянии четырехсот метров, а услышали первый вопрос Миниха и первый ответ Бернгорста.
Бернгорст. Как кем? Императрицей!
Миних (вмешиваясь). Ну и что?
Бернгорст. Ну и что? Императрицу провозглашают императрицей! Эка невидаль! Мое дело — не обращать внимания на пустяки, мое дело доставить фейерверк для Сансуси.
Генералы (перехватывая вопрос Миниха). Что же наши солдаты?
Миних (не отставая). Что же они, шумели?
Бернгорст. О да! Солдаты бегали по улицам с обнаженными тесаками!
Генералы. И это все, что вы имеете нам сообщить?
Миних. Вам небезызвестна, я думаю, сказка о козле и молоке? Генералы, дайте этому идиоту по морде, отпустите его на все четыре стороны, а сами отправляйтесь туда, откуда вы родом.
Миних потрогал эфес шпаги. И генералы — повторили этот жест.
Но всеобщую дуэль остановило общее дело. Пошли в беседку, сказали императору: «Там солдаты бегают с обнаженными тесаками, но прежде всего нужно обеспечить безопасность ВАМ, ОСОБЕ»,
Генералы:
— Ваше величество, вам нужно бежать, но — куда?
— Я знаю куда! В Нарву!
— О нет! На Украину! Там у меня — именья!
— Мы настаиваем — в Нарву! Там — войска! Там — действующая армия! Она идет на войну с Данией!
— Пусть так, но нельзя останавливаться в Нарве, нужно бежать в Финляндию.
— Сказал! Нужно — в Голштинию!
— Ха! Я вспомнил, куда ж лучше всего бежать, — в Москву!
— Не давайте дурацких советов!
— Теперь ты — тетерев!
— А ты — тарантул!
Миних был напряжен и нервен, так стар, некоторое время он шевелил толстыми губами, но вот его блеклые глаза вспыхнули, седые брови заходили ходуном, фельдмаршал демонстративно отвернулся от генералитета:
— Ваше величество! Лучше внимать наставленьям мудрого, чем советам безумцев и трусов. Никаких побегов! Мой мальчик! Скачи в Петербург! Сам! Бешеная скачка, прыжок с коня, в самую гущу восстания! Голос — гром! Вопрос: «Солдаты! Объясните причину вашего неудовольствия!» Солдаты — растерянность, испуг, мямлят невразумительное. И снопа голос — гром: «Солдаты, обещаю вам удовлетворение претензий!» Взмах шпагой! Вперед, хватай императрицу! Так поступил бы Петр Первый, твой дед!
Принесли блюда жареной телятины — натуральные котлеты с косточкой, овощи, бутылки бургонского.
Генералы, со свойственной им серьезностью, стали оспаривать советы Миниха, «находя, что исполнение его советов будет слишком опасно для лица монарха».
В 2 часа дня ординарцы, адъютанты, гусары его императорского величества были разосланы по дорогам в Петербург. «По дорогам» — приказ Миниха. На самом деле в Петербург была лишь одна дорога — через Калинкин мост. И вестовые поскакали друг за другом, и их выловили одного за другим.
В 3 часа дня Миних отдал ответственный приказ: флигель-адъютанту Рейзеру отобрать семь необученных рекрутов и отвезти их в Горелый Кабачок, пусть там останутся и защищают Петергоф от нашествия войск восстания. А Рейзер пускай возвратится и обучает остальных не доученных Измайловым солдат.
Миних сделал следующее примечание: голштинской семерке не только придерживать натиск нашествия, но и никого не выпускать из Петербурга. Пусть заставы Петербурга охраняет сеть регулярных полков, нам хватит и семи солдат!
Семеро ускакали.
Около Горелого Кабачка их увидел Воронежский полк. Полк был на марше.
— Куда вы в таком количестве? — спросил Воронежский полк.
Семеро чистосердечно признались: вот какую миссию возложил на них император!
— А вы? — спросили голштинцы, расхрабрившись донельзя.
— А мы вас сейчас немножко арестуем, как вы на это смотрите, мальчики? — воскликнул Воронежский полк.
— Нечего вам семерым заниматься таким боем, потому что: ваш Рейзер — не царь Леонид, вы — не триста спартанцев, а Горелый Кабачок — не Фермопилы. И мы все вместе отправимся в Петербург и примем присягу, — сказал полковник Воронежского полка Олсуфьев.
Согласились. Сказано — сделано.
В 4 часа дня птицы пели, вороны каркали, фонтаны били, деревья шумели деревянным шумом, собаки — лаяли, что-то чирикало в кустах, прекрасные иностранные цветы развивались на русской почве, какие клумбы!
Гудович и Голицын диктовали именные его императорского величества указы. Указы писали пять писцов на перилах шлюза.
Скрипка императора то удалялась, то приближалась, вернее, не сама скрипка, а ее звуки. Петра III осенила какая-то собственная мелодия. И он продолжал игру. Лакеи принесли в беседку блюда с бутербродами и вафлями.
В 5 часов вечера Миних посылает адъютанта в Ораниенбаум, за голштинскими войсками. «Прибыть в Петергоф и окопаться в Зверинце, чтобы выдержать первый натиск».
В 5 часов вечера Миних отправляет в Кронштадт полковника Неелова. Ему было приказано грозным голосом: сформировать команду из 3000 человек с запасом провизии и патронов на пять дней. Отправить эти вооруженные до зубов и снаряженные пишей тысячи в Петергоф. На ботах и шлюпках. Впоследствии Неелов никак не мог вспомнить, действительно ли Миних, фельдмаршал, отдавал ему этот приказ. Не исключено, что и не он. Многим генералам, тоже голштинским, было по семьдесят лет, многие носили золотые очки на цепочке, все говорили грозными голосами. Чья инициатива — осталось тайной.
Но в 6 часов вечера — это помнят все очевидцы — Миних отдал следующий приказ: генералу Девьеру, в сопровождении флигель-адъютанта князя И. Барятинского, отправиться — тоже! — в Кронштадт. Им поручается «поехать в Кронштадт, чтобы удержать за государем крепость».
Что же получается?
Неелов должен освободить Кронштадт от гарнизона и переправить матросов на шлюпках и ботах в Петергоф, а Девьер с Барятинским после этого стратегического маневра должны приехать в пустой Кронштадт и «удерживать за государем» эту морскую крепость собственными силами?!
Да, так получается. Да, действуйте так, и никак иначе, — сказали генералы грозными голосами. Неелов, Девьер и Барятинский уехали.



9

В 8 часов вечера генерал фон Левэн привел голштинцев, и они окопались в Зверинце, чтобы «отразить первый натиск».
Левэн пытается доложить о себе императору, но император совсем уединился с Воронцовой и никого не пускает. Левэн ищет Миниха или не Миниха. Их — увы! — уже нет. Они отдыхают, спят. А где — приказано не сообщать. Вот проснутся — тогда другое дело. Какие известия? Ниоткуда никаких известий.
Кто-то самостоятельно инспектирует артиллерию и докладывает кому-то, что у артиллерии мало ядер, а картечи совсем нет. Добавляют ядер от егермейстерской части, но калибр их «не соответствует орудиям». Ужас! — восклицание. Ну и пусть! — восклицание другое. Успокаиваются.
В 8 часов с минутами из Ораниенбаума в Петергоф прибывает кавалерия. Фон Шильд, командующий голштинской кавалерией, тоже ни к кому не допущен с докладом. Он перемещает эскадроны из одного конца парка в другой. «Кони, как свиньи, разрыли копытами клумбы!» — восклицание.
От нечего делать эскадроны галопируют по всему Петергофу, Петергоф переполнен войсками, но солдаты чувствуют себя никому не нужными, заброшенными, кавалеристы с большим искусством на всем скаку рубят ветви деревьев, привставая на стременах, лица у них мрачны.
— Как пушки? — спрашивают генерала фон Левэна.
— Пушки — прекрасны! — злобно хохочет Левэн. Уж куда прекраснее: пушки просто-напросто никак не могут стрелять «за неимением ядер». Куда и кто укатил ядра — неизвестно, ведь они когда-то были и калибр соответствовал.
В 9 часов вечера из Кронштадта прибывает князь Барятинский. Он — юн, возбужден, забрызган балтийской волной, он бежит к императору, приплясывая, хороший гонец, его наградят. Император не допускает князя. Но Барятинский — неугомонен. Он кричит в беседку:
— В Кронштадт! Все готово в Кронштадте! Там — спасение! Все готово в Кронштадте для приема государя! Организована оборона.
В Кронштадте, действительно, все готово. Гарнизон Кронштадта и его комендант Нуммерс ждут не дождутся, когда можно будет безнаказанно изменить императору. Но от Екатерины еще нет на это указа. Скоро будет и указ.
Вернее, он уже появился как раз в ту минуту, когда Барятинский сообщал о спасении.
В 9 часов вечера в Кронштадт прибыл вице-адмирал Талызин и предъявил Нуммерсу собственноручный указ Екатерины: «что адмирал прикажет, то и делать». Адмирал приказывает, Нуммерс исполняет. Приводят к присяге императрице гарнизон крепости, сухопутные и морские команды.
В Петергофе в это время собираются плыть в Кронштадт. Оружие решают не брать, слишком тяжелое. Решают взять императорскую кухню и погреб. Переносят на яхту кухню и погреб. На этой затее императорская свита потеряла около двух часов — как раз столько, чтобы (в случае немедленного отплытия) помешать распоряжаться в Кронштадте Талызину и захватить крепость.
Потом ищут Петра III. Его нет. Нигде. Пропал. Решают идти в Кронштадт. Поищут и найдут потом.
Яхта и галера отправляются. Запасы погреба и кухни — используются.
В 11 часов ночи галера и яхта на всех парусах, с поварами и музыкантами, идут в Кронштадт. Небо помутнело. Чайки сидят и, как на качелях, качаются на волнах. Мелкая рыбешка мутит воду. От заката на волнах золотые пятна. Настроение — воинственное.
В час ночи флотилия подходит к Кронштадту. Гавань заперта боном. Флотилия бросает якоря метрах в тридцати от стенки.
Все равно стемнело, никто ничего не рассмотрит, и какой-то героический голос кричит с галеры:
— Я — император Петр Третий! Я сам здесь, и чтоб меня впустили!
— Кто ты сам? — спрашивает в трубу караульный па бастионе.
— Я — император Петр Третий!
— Не ври! — говорит задумчивый караульный. — Петра Третьего нет! Был да убыл. Теперь у нас — Екатерина Вторая. Понял? Или повторить? — осведомляется караульный.
— Понял, — ответ с галеры. — Не нужно тревоги. Мы уходим. Не бей в колокол, не буди гарнизон. Пусть проспятся. Мы им сочувствуем. Не надо стрелять из пушек. Вы распугаете всех морских птиц.
Галера на веслах и яхта на парусах уходят в Ораниенбаум.
Впоследствии за свои отличные вопросы и ответы караульный на бастионе мичман Михаил Кожухов получил повышение и жалованье за два года.
На следующий день император Российской империи Петр III подписал отречение от престола. Он отказался подписывать диктант Екатерины и написал отречение сам.
«В краткое время моего самодержавного правительства Российским государством, на самом деле узнал я непосильную тягость и бремя, чтобы мне не только самодержавно, но и каким бы то ни было способом, владеть Российской империей — невозможно. Почему и почувствовал я внутреннюю его государственную перемену, которая приведет к падению целости и сохранности России, а меня приведет к вечному бесславию. По всему поэтому, подумав, посоветовавшись с самим собою, беспристрастно и непринужденно, объявляю не только Российскому государству, но и всему миру торжественно, что я от правления государством Российским на весь век мой отказываюсь, не желая во всю последующую жизнь мою ничем в Российском государстве не владеть, или же когда-либо или через кого-нибудь искать себе помощь. В чем клятву мою чистосердечную перед богом и всецелым светом приношу нелицемерно, все сие отрицание написав и подписав собственной рукой.
Июня 29 дня, 1762. Петр».

В Ропше был прекрасный сад с фонтанами. В саду ходили даже заморские птицы. Веранда разукрашена цветными стеклами: мозаика, школа Ломоносова. На террасе стояли статуи, мраморные и бронзовые. По саду бегали борзые, похожие на муравьедов.
Начало июля. Жара. Мухи. Одуряющий запах вечерних цветов. Большие бабочки украшают голубой воздух. На деревьях висят гусеницы, самые разноцветные, они висят на собственных паутинках, а пауки плетут паутину между ветвей, блестящие вертикальные сеточки.
Гвардейские гренадеры занавесили окна зелеными гардинами, чтобы императора кто-нибудь невзначай не увидел и не освободил. Выпускать его запрещено: ни в сад, ни на террасу, ни в комнаты дворца, — бдительно следят дежурные офицеры. В комнате императора — табачный дым и пьянство. Карты. Пиво. Веселье. Вот-вот императора освободят и отправят в Голштинию.
Его и освободили бы, но 6 июля Петр III скоропостижно скончался.
Через тридцать четыре года, 11 ноября 1796 года, через пять дней после смерти Екатерины, из ее личной, секретной шкатулки канцлер граф Безбородко вынул записку. Бумага подряхлела, чернила выцвели, почерк пьяный, разбросанный. Канцлер узнал руку Орлова, Алексея.
Текст:
«Матушка! Сам не знаю, как эта беда случилась. Матушка! Его, Петре Третьего, нет на свете! Государыня! Случилась беда! Свершилась беда! Он заспорил за столом с князь Федором (Барятинским). Не успели мы разнять, а его уже не стало. Сами не помним, что делали, но все до единого виноваты. Свет не мил: погубили души навек!»
Они его убили.
Этой запиской некоторые историки оправдывают, как это ни парадоксально, Екатерину. Орлов просит пощады и прощенья, раскаивается — следовательно, императрица ничего не знала, а они сами, по собственной инициативе, по пьянке убили Петра.
Как будто императрица должна была убить императора своей рукой. Никого она не убила своей рукой. Достаточно было написать инструкцию, или подмигнуть, пли промолчать.
Никто из убийц не был наказан. Наоборот, все сделали блестящую карьеру — каждый на своем поприще.
Обилие пьяных восклицательных знаков тоже ни о чем не говорит, во всяком случае о непреднамеренности убийства. Это могут быть знаки — совсем не раскаянья, а торжества!
Если отбросить сентиментальные междометия, смысл записки ясен: они напоили Петра, напились сами и зверски убили его, сообща. Они знали — это мечта матушки.
Орлов пишет: сами не помнили, что делали.
Помнили.
Императрица получила записку о смерти Истра в 6 часов вечера 6 июля.
А в 6 часов утра, 6-го же июля, когда Петр еще спал, его парикмахер Брессан, который с навязчивой трезвостью и подозрительностью оберегал особу его императорского величества, вышел в сад на свою ежедневную утреннюю прогулку. Алексей Орлов уже был в саду. Он ждал. Оба обменялись приветствиями, а когда Брессан прошел мимо, подальше, Орлов махнул рукой, и несколько гренадеров схватили и скрутили камердинера. Экипаж для Брессана был приготовлен еще с вечера. Кучер сидел на козлах всю ночь, он не просыпался и клевал носом, а двое солдат с заряженными ружьями уже несколько часов стояли на запятках, переминаясь с ноги на ногу, ноги отекли.
Брессана арестовали и увезли на гауптвахту в Петербург.
Императора спаивали в таком темпе, что он даже не спохватился: где Брессан? Весь день Орлов был нежен и находчив. Пьяный император проигрался в карты, Орлов одолжил ему несколько червонцев. Орлов уже был щедр и сострадал.
Потом и случилось. Тело Петра освидетельствовал лейб-медик Крузе.
Все виноваты, — вот кто там был:
лейб-медик К. Ф. Крузе, сержант гвардии Н. Н. Энгельгардт, капрал конной гвардии Г. А. Потемкин, Григорий Орлов, актер Ф. Г. Волков, лейб-компанец артиллерист А. Шванович, князь И. С. Барятинский (тот, из Кронштадта), князь Ф. С. Барятинский, Алексей Орлов, Г, Н. Теплов.
Все получили серебряные сервизы, а потом — посты.
Г. Н. Теплов стал знаменитым писателем. Тотчас же после убийства он сочинил «обстоятельный манифест» о том, как несчастный Петр III умер от геморроидальных колик. Он получил за манифест 20 000 рублей. Потом он стал членом комиссии о духовных имениях, потом — сенатором, почетным членом Академии наук и Академии художеств. Г. Н. Теплов женился на М. Г. Стрешенцовой, двоюродной племяннице К. Г. Разумовского. Таким образом, тоже вошел — в семью. Знаменитый писатель восемнадцатого века Г. Н. Теплов писал оды, речи, регламенты, о засеве в Малороссии разных иностранных табаков, наставления сыну, рассуждения о врачебной науке.
Петр III ненавидел канцелярии и церемонии.
Чуть ли не единственный из царей, он ни разу не надел короны.
Он не хотел короноваться, его умоляли поторопиться с коронацией, Петр снимал шляпу, подмигивал, раскланивался, произносил, размахивая шляпой — дурацким голштинским картузом:
— Моя шляпа, а ее марка — Голштиния, намного интереснее русской короны.
Фридрих II, политик и стратег, писал Петру поучительные письма такого содержания:
«Невозможный друг мой! Вы еще не представляете, как будет импонировать народу ваша коронация. Поторопитесь со священным венчаньем».
Петр веселился, подмигивал и писал:
«Импонирующий друг мой! Короноваться нахожу невозможным, потому что не готова корона. Ковать ее в моей империи некому, заказывать за границей — скучно и нелицеприятно. Будь что будет — как-нибудь!»
В понедельник 8 июля 1762 года гроб с телом императора привезли в Петербург, в Александро-Невскую лавру.
Император был в своей повседневной одежде. Светло-голубой мундир с белыми отворотами, руки сложены на груди, накрест, большие, с крагами замшевые перчатки времен Карла XII. Никаких орденов. Никаких значков.
Императрица Екатерина II мстила мертвецу: чтобы подчеркнуть непричастность Петра III к императорской династии, Екатерина приказала положить на гроб простой картуз Петра. Картуз — не корону.
С понедельника до среды на труп императора смотрел народ.
В среду 10 июля состоялись похороны.
Императрицу Елизавету Петровну показывали сорок два дня, Петра — два. Месть.
В Благовещенскую церковь гроб Петра внесли восемь могильщиков. Не особ императорской фамилии, как положено по придворному этикету. Екатерина — мстила.
Ничего особенного при погребении не произошло.
Присутствовали: 14 сенаторов, генерал-фельдмаршал Миних, генерал-полицмейстер Н. Корф, множество народа и весь (так сказать) простой Петербург. Императрица не присутствовала. Она говорила, что болела, но она — мстила. Мстила мужу за то, что убила его.
Она уже издавала манифесты.
В первом манифесте Екатерина II писала: «Я НЕ ИМЕЛА НИ НАМЕРЕНИЯ, НИ ЖЕЛАНИЯ СТАТЬ ИМПЕРАТРИЦЕЙ, ИЗБРАННЫЕ НАРОДОМ ВЕРНОПОДДАННЫЕ САМИ ВОЗВЕЛИ МЕНЯ НА ПРЕСТОЛ».
Народ избрал собственных вождей и возвел Екатерину на престол. Народ заслуживает благодарности.
И Екатерина публикует манифест: «ОБ ОБЛЕГЧЕНИИ НАРОДНОЙ ТЯГОСТИ».
Содержание манифеста: понизить цену на соль на десять копеек с пуда. Все.
То есть, по остроумному замечанию одного русского историка, нужно было в один присест сожрать шестнадцать килограммов соли, чтобы почувствовать собственным желудком это ОБЛЕГЧЕНИЕ НАРОДНОЙ ТЯГОСТИ.
Потом Екатерина отблагодарила вождей, которых избрал народ.
Выражаясь поэтическим языком Екатерины, народ избрал вождей 28 июня. Но только 9 августа, через полтора месяца, народ имел счастье узнать из очередного манифеста о наградах — кого он избрал. Их было сорок с небольшим, вождей.
Фельдмаршал К. Г. Разумовский, сенатор Н. И. Панин получили пожизненные пенсии по 5000 рублей.
Остальные получили единовременно от 24000 до 1000 рублей, а также крестьян. Всего сорок с небольшим гениев народа получили 526000 рублей и 18000 крестьянских душ. Иными словами: 18000 избирателей были подарены в пожизненную кабалу своим депутатам.
Екатерина знала, как делается история: она торопилась с коронацией.
В августе «для отправки в Москву было сделано 120 дубовых бочек с железными обручами по расчету на 5000 рублей серебряной монеты в каждую бочку», — 600 тысяч рублей.
600 тысяч рублей были нужны Екатерине на сюрпризы друзьям и «для бросания денег в народ».
Коронация Екатерины II состоялась 22 сентября в Москве, в воскресенье, в Кремле, на Красном крыльце, под звон колоколов, — салют! Шесть камергеров поддерживали императорскую мантию, конец мантии нес граф Шереметьев, обер-камергер, сенатор. 20 архиереев и 35 архимандритов пели псалом «Милость и суд воспою тебе, господи!». Началось священнодействие: К. Г. Разумовский поднес Екатерине II на золотой подушке золотую корону. Императрица взяла двумя руками корону и надела ее на свою голову. Произошла пушечная пальба. На Красной площади жарили быков. Били фонтаны рейнвейнского.
После коронации произошли подарки.
Все Орловы были возведены в графское достоинство. К. Г. Разумовский получил бриллиантовую шпагу. Все так называемые соучастники заговора получили серебряные сервизы.
Коронационные торжества продолжались еще три месяца, потом государственная деятельность Екатерины II, Великой, стала налаживаться и вошла постепенно в свою колею.
Вот выписка из камер-фурьерского журнала — перечисление характерных для царствования Екатерины событий, своеобразная летопись России со 2 января 1763 года по 2 февраля 1763 года:

2 января                                           маскарад у графа Шереметьева П. В.,
7 января                                           маскарад у графа Чернышева И. Г.,
9 января                                           маскарад для всего дворянства,
10 января                                         опера на российском диалекте,
12 января                                         куртаг (дворцовый прием с банкетом),
13 января                                         маскарад у Локателли,
16 января                                         маскарад публичный,
17 января                                         маскарад у князя Воронцова И. Л.,
18  января                                         маскарад у князя Гагарина С. В.,
19 января                                         трагедия на российском диалекте,
20 января                                         прием у графа Букингема, милорда, посла Англии,
22 января                                         прием у графа Гендрикова И. С., в селе Пруссы,
23 января                                         маскарад публичный, по пригласительным билетам,
24 января                                         венчание подпоручика конного полка Алексея Челищева с графиней Варварой Гендриковой (племянницей Петра III)
25 января                                         трагедия на российском диалекте, балет, нахт-комедия, вечернее кушанье у графа Орлова Г. Г.,
26 января                                         российская трагедия,
30 января                                         в барже, поставленной на полозья, и в фигурных санях, — к Бецкому И. И. смотреть маскарад, оттуда в Кусково, к Шереметьеву П. Б.,
31 января                                         русская опера,
1 февраля                                        публичный маскарад по пригласительным билетам, билеты были напечатаны тиражом 3000 экземпляров,
2 февраля                                        маскарад для малолетних детей генералов и дворян (от 8 до 12 лет).

Начало государственным долгам и выпускам бумажных денег было положено в царствование Екатерины II.
Царствование Екатерины II оставило в наследство потомству 280 000 000 рублей долгу.



10

Это лето выдало только четыре теплых дня, да каких там теплых, тепловатых, — проклятое лето.
Стояли традиционные петербургские холода: семь градусов в тени, а солнца все лето не было ни разу.
В это лето произошло еще четырнадцать заговоров и четырнадцать простых процессов над заговорщиками. Все заговоры были в пользу Иоанна Антоновича, двадцатитрехлетнего императора Российской империи, который вот уже двадцать два года сидел в Шлиссельбургской крепости, которого не видела еще ни одна живая душа. Его не видели — на него надеялись.
В это лето в дебрях Российской империи появилось четыре самозванца, четыре Петра III под простыми фамилиями: Кремнев, Чернышев, Богомолов и Асламбеков. Первые три — беглые солдаты и крестьяне. Последний, Асламбеков, — даже инородец. Призрак Петра III появлялся повсюду, и не только в России, но и в Сербии, в Черногории, в Польше, в Киргиз-Кайсацкой орде. Ходили по всей Европе и Азии, бунтовали под именем Петра III незамысловатые авантюристы.
В это лето в России появился и распространился в списках «плач холопов» — крестьянское произведение поэзии, безымянное, в котором автор восклицал: «О горе нам, холопам, от господ и бедство!»
Стояла плохая погода, петербургские тучи плыли на запад, петербургское небо не меняло своей повседневной окраски, — легкое, тяжелое, как ртуть, а время от времени в небе кто-нибудь видел (или оно ему мерещилось?) северное солнце, нарисованное детской кисточкой, петербургское светило, оно освещало кое-как улицы столицы, просачиваясь сквозь тяжелые тучи, но — никакого тепла. Моросило.
В то же лето в Петербурге появилось множество летучих мышей.
Сначала они жили незаметно, в Казанской церкви, потом разлетелись по всему городу, во все стороны. По ночам они кричали страшными голосами, бились в окна, устраивали шабаши на чердаках.
Петербург боялся летучих существ, с амвонов провозглашались проклятья им, суеверие нашептывало, что никакие это не мыши — вурдалаки, вампиры в образе таких тварей, мстители за убийство императора Петра III, вестники восшествия Иоанна Антоновича.
Действительно, в окрестностях Петербурга летучие мыши предпочитали Шлиссельбургскую крепость. Часовые стреляли в них из мушкетов, мыши толпились в вечернем воздухе над казематами, от их крика становилось не по себе, тошно и страшно, часовые стреляли и стреляли, ночами напролет, а наутро солдаты Шлиссельбургского гарнизона подбирали мышей и выбрасывали в Неву, твари плыли вверх лапками, их гигантские шерстяные крылья шевелились в жуткой бессолнечной воде, живые крылья мертвых тварей!
Император Иоанн Антонович, рыжеволосый и белолицый, как девушка, тоже боялся летучих мышей, прятался под одеяло, плакал в подушку и крестился при свечах (несколько малиновых огоньков за решетками в полутьме), — молился.

1968



Биография :  Библиография :  Стихи :  Проза :  Письма :  Публикации :  Галерея