главная страница












Проза

ДОМ ДНЕЙ
(18 июля 1985 — 18 июля 1986)
 
 
I. у моря
 
 
В ЗАКАТ

Солнце ушло в шелках, как синее; загорается вода. Девушки с купанья идут по песку, как зеркала. Комары и куличики. Сети. Лодки.
Клюв у голубя похож на голубиное яичко, с острого конца, а клюв у утки - на гусиное. Утки не боятся людных дней, сразу шлепают лопастями к северу, а там берут в руки два крыла и на юг, - ну их! Одинокий рыбак, не тосклив, он из магазина везет в мешке рыбу размороженную - в море, и забросит ее на спиннинге к Кронштадту, а сам у Комарова, на резиновом ходу, на колесной лодке, морской, и тянет спиннинг за хвост, делая вид, что крутит катушку, как швея. Издали залюбуешься: Хемингуэй, и рыбка в мешке, и борода, и бутыль с алкоголизмом в лодке катается; нобелиат! Но рыбу (рыбацкую!) глотает утка, на спиннинге. И рыбак ее тянет, а утка идет вслед, думая, что рыба не в достаточной степени в животе.
Но рыба в животе в достаточной степени. В той, что рыбак доводит утку на леске до лодки, сворачивает ей в воде голову набок и вынимает свернутой, как пакетик, как не утку. Разве узнаешь, что он вдали делает, браконьер, уткоед с яблоками? Туман на море скользит как тень.
Цвета свергаются, от заката остается облачко в выси, волны, как пузатые девушки, едут к берегу, ногами.
- На помощь! - кричат чайки. Зажги спичку, и они слетятся. Не зажигай. Каждая чайка собьет с ног (своим весом!). У чайки вес и взмах - бронзового коня!
Вечером гости оставляют угли, суховетки жгут; те, кто приезжают в лимузинах, купаются бедрами, едят пакеты и уезжают, не подозревая, что тут погребальные костры - памяти...
Пары стариков на каблуках сливаются в ночи.
Мои глаза сливаются; спит организм.



ЛИРИЧЕСКИЕ ЖИВОТНЫЕ

Лирические растения не то, что животные. Растения - дубы и платаны, бобы и каштаны, а животное - это женщина. Скала - женщина, нога - женщина, и ночь, и медь; а море - это где тонут рисунки.
Тонут, да не тут-то было, со дна встают солдаты и колют их штыками в пятки. И мы выходим из морей, обтянутые солью.
Лирическое животное - это ветер.
А растения - это то, что растет; дом, день, люди. У них кругооборот.
А животные - только живут, в одну сторону. Как у женщины: расцвела - родила, дальше некуда.
Стихи - это сети братьев Зеведеевых; попался Христос, а думал, что завербовал их. Братьев-то завербовал, а сети поволок. Пока три Марии не сняли его с креста.
Три Марии, тоже мне подсчет.
Все они - чистые животные, не мужское. И поэмы Христа - это нагорные ритмы, на горе, на женщине стоя.
Море - оно, и яйцо - оно, оба рождение. Третье - солнце.
А то, что водит от луны до луны, это лиризм. Я видел ноги святых, лежащие на телеге, но я ж не плачу, как ч-к; рисую. Среди железобетонных игл современности я - один, жесток, животное, и раз в день, суров, рисую.
Господи, - говорю я, - неужели я видел напрасно? Неужели опять скажут - он основатель новой школы форм? Это я, кровавый?
Форм - чего?
Я - схоласт?
Ненавистник реальности, во имя жизни, я признаю одну форму - Золотого Маятника, и его колышет некий, созывая в переходный мир, - к жизни.
Но не собрать своих, не прийти к ним. Встречи наши - только на страницах, а они мокры от слез, золотых.



ПОСВЯЩЕНИЕ

Был ливень; весь взмок.
Или вымок, - как хочется.
Сушу на окне красную рубашку, туфли и штаны, цвет жженой охры. Коллаж. Под окном жасмин и дуб, букетами. Мокрые сосны не золотятся, а с краснотцой.
Объявилось!..
Что ж, ливень был 2 час.40 мин. назад, оглушительный, в 10 утра, из тьмы, широкий, как роща бесшумный.
Значит, сосны золотятся в сухом виде.
Дети из-за заборов, из щелей лезут в белых панамках. Много хороших, заливистых, с чистыми волосами. А много детей дутых, надутых салом. Их жалко, они с неоновой кожей, солнце их не любит и не красит, а белит.
Бледно-белая девочка вышла из калитки от Николая Васильевича и идет к дому с банькой, к Федору Михайловичу. В правой руке у нее левая рука, и она ею бьет по жасмину, как клюшкой.
Ливень шел, высоковольтный, капли падали на голову, как лампы, электрические лучи бились в лужах, чешуйчатокрылые. Воды хоть отбавляй. А вот и воды нет, она у моря.
Красная рубашка стоит стойко. Штаны висят прямо. Туфли в серенькую клеточку и выпуклые. Скоро высохнут эти трое. Асфальт сохнет. Громадные ливни висят на каштанах. А на дубе капли одноцветные. А сосны? Кто из них, кто вышел один из гнезда, почему растут по три? Птиц не видать, жаль. Птичку б описать. Нечто чирикает, но в выси, а не в кругозоре. Это ласточки, их сделали китайцы из иероглифов: остренькие, с нажимом.
Нельзя пугать перышком день и ночь. Сидят некто на дубах: Рипид, Фокл, Эдгар, Василий, Леонид, Сальвадор вышел из-под ливня, рисует пред зеркалом крест-накрест, как "скорую помощь". Пугает. Не пугай, сдохнешь.
Как радостен ливень, как редок! Дождь да дождь.
Я час шел, не клоня головы, и меня било. И я шел в красной рубахе и оранжевых штанах, неустрашим, по потокам, у сосен, одетых в золото игл наперевес.
А я с головою наперевес, не наклоняясь, как ребро Адама, из коего сделают кость и оживят ее. Я чужд натурфилософии. Я знаю, из чего состою, резали в 12 больницах, да и на 2-х войнах.
Но ливень - как мечтается о чем-то!
Длинные ноги у далеких людей обрастают мехами, обе. Да и деревья в воде обращаются в женщин. Вода сводит с ума чувственность тел. В морях реют вниз эмбрионы; и их ливни! Писать спелые фразы - счастье ль это? Как воздух, пропитанный звоном душ? Как солнце в трезвом взоре, когда идешь без дождя, без всякой связи с жизнью? Как та русская фреска горя у Феофана, Андрея, Казимира; у Николая, у Павла; и у Николая; у Николая, у Марка, Михаила и у Владимира; у Анатолия; как та тризна маятника за тех русских родом, униженных, убитых и оклеветанных - Петра и Иоанна; Иоанна, Иоанна; и Петра, и Иоанна, Александра и еще Александра; Михаила, Константина и Александра; Федора; Вацлава; двух Андреев, Виктора, Владимира, Василия, Сергея, Алексея, Михаила, Осипа и Марины; Анны; Бориса и Максимилиана; Анны; Марии; и еще Василия, Виктора, Иосифа, Бориса, Григория, Виктора, Юлии и ее трех Юлий; Марии, Катерины, Темпа, Игоря, Пауля, Эллы; и еще Николая; и Лили; Ульяны, Егора, Ивана, Вульфа и Гейбы; Александра; и Марины; и Хавы; и Виктора.
На всей земле, от края до края, от моря и до моря - след кованого солдатского сапога, двух ног, вставленных в голенища и выставленных, как знак черного размножения. Как смысл множественности. Как стук механизма в шаре грудном - Земли. Но не Он это.



ОБУВЬ У МОРЯ

Кто у моря, тот встречает предметы для ног - ботинок, сандалетку, туфлю; я не видел их парами.
Это обувь утопленников.
Скажут: но ведь сапожок продырявил вихрь, туфельку сломала жизнь, башмак износился, и его пора убрать. И идут л. (люди) к морю, и бросают обувь в ночь. Просто!
Это лжелогика.
Редко, если один сапог сломался, а второй унесла буря. Таких видений раз-два и обчелся. Кто шьет обувь и ставит заплаты, чтоб сказать, что вторая туфля нужна про запас? Некоторые оставляют башмаки на память, но не один же! Два и оставляют. Бывает, что дама износит свои туфелькокожие, а не бросить, жаль, еще не издохли. Мужик, тот жалостливее, сносил, вынул револьвер, пристрелил в нос дважды и выбросил в мусоропровод. Правда, ну, ночью в подушку плачет. Это о них Тютчев писал - невидимые в ночи слезы. Видимые: под подушкой зеркальце, включит спичку, вынет зеркальце, смотрит, что морда старше со времен покупки башмаков, вот и их сносил, о время, друг! И плаксивые слезы льются, никто их не прячет в чулок. Но ч. (человек), идущий топиться, не может идти босиком. Он одевается, как есть, и идет в туго завязанных туфельных изделиях для ног. И входит в воду, пока не напьется, как хочет. Труп из вертикального становится горизонтальным, размокает, съедается рыбой и планктоном, спрутом, тюленем и т. д. Но башмаки плавают, и их выносит на берег, к моим ногам, так сказать, башмаки идут к башмакам. Но по одному!
Потому что течения морские разъединяют эти пары, да и от трупов они отделяются врозь, у кого узел слабее; один, а потом уж второй, м. б. и через месяц с кости сойдет.
И где им встретиться? Негде. У них того света нет.
Это их атомы и кварки уж потом идут на тот свет, а сами они по себе не могут, не тот тип кнопок.
О Боже, как несчастлива обувь утопленников!



ВОПРОСЫ

Львы-альбиносы идут из-за моря, влажнотелы, как буквы Ы; веет. Формотворцы. А вдали кубические бочонки церквей, грани, стальные корабли у мола. На веревках. Я и купол вижу - Кронштадт.
Качает, качает. ОтчегО? От бурнОгО времени?
Отмосфера.
Никуда я не уеду.
Если не удует в другой конец - земли.
Мениск моря, как в руке с рюмкой Бога, - двойное с содовой, вот и буря! А виды государств с музеями во главе - тоже на ободе рюмки?
О да, если он - горизонт. А если Он - это кварк? то что ему на горизонте? Да то же, что и всем, - взгляд.
Если длину Волги поднять в высоту, что с этой точки - Париж? Я видел - ничего, Париж не видать, сквозняк. А Волга - не пример реки, заболоченный водосток. А вот Миссисипи, Миссури, Янцидзян, Хирохито и Сено-Нево? - жилки на малахитовой шкатулке. Вот и попутешествовали.
Путешествовать - это шествовать в путь, то есть гордо.
Так идут верблюды, неся на себе солдат со сталью. А в глазах у солдат мениск - есть?
Ветр рождается и сдувает с краев земли Гео архитектуру.
Я видел у моря свыше миллиона молящихся с головами. Вдруг дунуло и сняло им головы и куда-то дело. А они ушли, воздев руки. Отчего?



ЛАМПОЧКИ

Лампочки на берегу, туман за пять шагов; старинно.
Где дом, из которого выходят дни в ночь? Вот вышел денек из дому, увидит ч., без шляпы, с рыбкой в руке, ему и в голову не войдет, что это на него с ножом бросятся. Эх ты, неизвестность, милость.
У дюны три ч., у них три мешка, высыпают лампочки под ноги. Яков, Тимофей и Антонина, поколение пятидесятилетних. Высыпают лампочки из мучных мешков, складывают мешки вчетверо и садятся на них. Что дальше-то? Гора лампочек, как муравейник.
Начинают жечь костер.
Все снимают с себя, плюют огненным ртом в это, загорается; горит.
Остатки золота - тоже в костер, пышет! И они, уже оставшиеся ни с чем, Яков, Тимофей и Антонина, берут по лампочке и бросают в огонь. Момент напряженный, затем взрывы - раз, два, три. Берут еще по лампочке, переговариваясь, Яков гладит ногу Антонине, Тимофей смотрит на руку и на ногу - рука красная, нога синяя, а и все ж он ревнует. Полустарик! До старика ему и не дожить, до ста. Чего ж ревновать, без толку?
Еще три лампочки взрываются тотчас, Антонина пододвигает вторую ногу, согнутую, как в молодости, и Яков гладит и эту. Тимофей смотрит свысока. Злобный огонек в глазах у Тимофея.
Взрываются еще три лампочки; две вместе, одна врозь. Тимофей уж хохочет не на шутку. Он спрашивает:
- А где ж третья нога? Две у Якова, а ты третью-то пододвинь, мне!
Антонина пододвигает Тимофею третью ногу. Тут уж Тимофей, выпучившись, смотрит и выворачивает ногу у Антонины. У той и третье бедро. Они и не знают, кто автор этого спектакля. Берут в руку еще по лампочке.
Не вмешаешься, это ход истории.
Яков и Тимофей чокаются лампочками, одна бьется, у Якова. Тимофей, победитель, сгребает ноги Антонины и тащит ее к себе на грудь, без всяких; лобзает.
Яков вынимает изо рта горло, приставляет к губам и наливается краской; трубит звук, мелодийный. И Антонина, изогнувшись дугой, кидается на грудь Якова с груди Тимофея. Но промахивается и летит в костер.
Не горит! Новость: Антонина не горит в костре, огонь ей нипочем. Долго смотрят на эту комедию Яков и Тимофей, потом берут по лампочке и бросают в Антонину, в тело, трехногобедрое, лежащее и раскаленное от огня. Лампочки вспыхивают, вмиг, без грома. Еще по одной. Та же картина: Антонина совсем нагая.
Желтеет. Это за море закатывается желток, желтый цвет, условность; и без солнца тепла не переводится, пример - Антонина; лежит на огне.
День опять ушел в ночь, а ночью войдет в дом, к другим дням, и скажет, что видел. Да, дня уже нет. Вечер, другие подробности. Вечер гонит с моря лодку любви. Прояснится, туман уйдет в ничто, у него дома нет. А у вечера - лодка.
Лодки на рейде, как галеры. Кронштадт в каске, Сестрорецк слева - игрушечный лубок геометрии, фольк-арт.
Яков и Тимофей встают и запрягают лодку на берегу, на ремне. Запрягли, выволакивают лодку, в гладь. Лодку качает.
О любви ль пою, как паук, купаясь в глади? Я с морским ромбом рожден! Самое интересное начнется сейчас. Два мужчины садятся в лодку и гребут вперед, уехали. Угли гудят, Антонина лежит, накаленная. Лампочки целые, не убавляясь. Не убывают и слова.
Ворона выходит на сцену, из роз и дубов, грудь с серым пером, лапы врозь, сидит и приседает, а я иду мимо, то взлетит, то не взлетает. Я что, я белый лист, а ворона подходит к лампочкам и клюет их, быстро, и глотает, как леденцы, цветные.
Ту гору тех лампочек, что вылавливали трое из моря, из лодки, с любви, от Сестрорецка до Зеленогорска, - это наша ворона съедает в два-три присеста, как будто ничего нет святого.



ПЕРО

С кем живет воронье перо, отделяясь от туловища?
Вопрос вопросов.
Почему вороны, где б ни летали, а я шел, бросают мне, автору письменности, перо? В чем тут фокус? Это до того серьезно, что стоит скрестить руки на груди и ждать у моря, кто выйдет с ответом.
Швед? Пень, вынесенный из Новой Зеландии? Зерно роз Цезаря?
Я вижу ложку, она новенькая, как линкор, круглая, длинная и стальная, как птица. На ложке к нам едут м. и ж., жено-мужи. В ложке 10 детей с зеленым горошком на плечах. Если Ты есть, на какую тоску ты подсунул к брегу эту ложку с живностью, к моим ногам?
Я в белом.
На мне венец лучей.
А зеленоголовые лысые дети уж карабкаются по мне, спасаясь от силы земного тяготения, усеяли штаны, не отмыть. Жено-мужи идут тоже. Их хоть и двое, но они быстро размножаются методом деления. Они идут к дюне, где я, как солнце; ложка оставлена.
Она жизненная, на воде с блеском, и ноги гнутся, чтоб пойти на встречу с нею, осветить ее до дна, а там видно будет!
А дети ползут по штанам, а жено-мужи идут уж к подошвам; дюну прошли бегом, как в атаке, и подходят вплотную. Мы знакомимся, они люди, мне далеки. Что ж делать? Детей не стряхнешь со штанин, это еще никому не удавалось. Говорить придется о рельсах, о морском свете, о рыбах с лимфой для пития, об семитизме (анти). Но ложка приковывает мой взгляд. Если б я знал, что я рожусь, то я родился б в ложке, едущей по морю и живущей по-простому, с хвостом.
Для еды она тоже подойдет, но в ином мире, большом.
И тут из рощи, от шоссе, где море с краю, летит ворона, тоже жуткая, а дети уж рвут ремень и грызут зубами пряжку, молочными - американскую. От нее ничего не останется, будь она хоть из Байконура. По всему поясу моему висят дети, как гранаты.
И вдруг ворона бросает перо. Привет! Дети, видя, как летит перо, бросаются вслед, т. е. вверх, седлают перо и начинают мотаться над соснами, выше и выше - к грозам! Ничего они там не напишут, но наделают много. Их песнь слышна, они радостны в неведомом.
Не нужно было скрещивать руки на груди, может быть, эта семья поплыла б в другом направлении, жено-мужи стоят, как схлынувшие с волны, и побежали; и бегут вдоль моря, с дюны на дюну, биясь об сосны, катая камни и вспрыгивая, как-то одетые небрежно, в шелковых чулках и с пулями во рту, в касках, и бегом выплевывают пули. Не смейся, свист стоит.
Они хотят сбить детей огоньками свинца изо рта, сбить их с неправильного пути на правильный. Решение похвальное.
Я иду к ложке.
Она с граммофоном, на нем фрукты, груши; печенье и чашки. И светлый столб для сна, мачта, ведь мореплаватели спят у столба, один из них впередсмотрящий, вот он и высмотрел меня, или она, - кто-то ошибся во мне, и дети улетели.
А эти бегут ко мне, к ложке, и спрашивают, перебивая друг друга:
- А воронье перо возвращается?
- Летящее? - говорю я.
- А какое же?
- А дети вернутся, если перо такое?
- Если блудные, то вернутся, читайте книги.
- Наши - внеблудные! - кричат они как доказательство.
- Не блудные не вернутся, это - аксиома.
И родители опять бегут, уж вверх, по соснам, колют ноги, но не вернутся дети, не вернутся, хотя б потому, что их нет уж в видимом мире.
А ложка мне нравится. Наверху, на хвосте, у нее пушка на колесах, можно выстрелить.
Вместо того, чтобы взять ложку и ехать в другой мир и искать 10 детей, уж лучше б жено-мужи не стонали на ветвях, свесившись вниз лицами, плосконосые. Лучше б они выпили чашку с серебряной рукояткой и поехали б, буря взревывает, вот и выхватила б их молния, и отправила б в пучину, и воссоединились бы с праотцами, целым родом. А этому роду конец.
Сейчас град грянет.
И песнь о пере закончится тоже, и мне кутаться придется, уезжая на ложке по желтому песку к дому дней.



РОЖДЕНИЕ

Я помню, как я родился, - апрель, 28, 1936. Имя акушерки Мария, санитары В. Волов и О. Аслевич, подстилка - белая простыня с гербом. В полдень взошла звезда Ю в области Сатурна и горела 54 часа. Объясню, как орфик. 28 - священное число, все, что есть великого, родилось у него, планеты и посланцы. Я проживу 54 года, если будет благоприятствовать рок; мой рок - птица Павлин, кликуша.
28 апреля 1936 г. в мире родилось 422.865 мальчиков, но посланец один - я. Из остальных в живых на сей день 4. Меня уже дважды вычеркивали из списка, снизу, но Верх восстанавливал.
Я родился с двумя головами.
Одну я ношу, а вторая была - вздувшаяся, кое-где обозначены глаза и рот, безносая, уши нарисованные, бескостная, из хрящей, но в ней много мозга, было. Ампутировали. Втайне, инквизиция могла б направить мое тельце в колбу или в кунсткамеру.
Вторая росла из темени моей, оставшейся в живых, и шейка была, с лепестками.
Я был обезглавлен, помню, как резали, без наркоза, а я рукой грозил хирургу, он дурак. Если нужно, я расскажу трибуналу, а писать об этом не буду. Та была полна крови и вен. Остался от нее рубец, на темени.
Так и рос я, человечен к братьям нашим меньшим - к людям. А ум обдумаем после, лежа средь звездной пыли, с бокалом.
До 30 лет я выступал на сценах, поя, в роли воскресителя усопших. И слава моя затмила (осветила?) мир, советско-заграничный. Но вдруг как отрезало, я совершил хадж, ушел в глушь и пил. До смерти. До потери второй головы, хоть и удалось сохранить ее, но многого уж нет в ней.
О головах: и с одной я достиг в Олимпийских играх в беге на колесницах венок из фиалок с надписью.
Что есть я.
Но страшно подумать, что был бы я - идет с головою, а над нею возвышается вторая, еще более возвышенная. Реакция современников была б трудноописуемой.
Та! - похожа на кобру, с знаком скрипичного ключа, с пятью линейками, глаза - черные и белые кружочки. Много музыки было в ней, полно крови, ее и отхватили, оторвав от людей. А толку-то? И моя сегодняшняя изумительна - кругом фаса, профилем, да и содержанием, мало кому доступным. А в той, отрезанной, было чего-то и близкого людям, но не вернешь.
Не вернуть.
Когда я пил, она мне снилась. Но это ж сны.
Вот не пью, и не снится, а как же? Выпью - и опять войдет в жизнь, в двойных видениях, но я ж не выпью, после смерти никто не пьет.
Непьющий я.
С головой оттяпанной.



КОРМЛЕНИЕ ГРУДЬЮ, ТВС И УРОК ЖИВОПИСИ

Краски лежат везде.
У матери пропало молоко. Семья - артисты цирка. А львица Люсиль в клетке ольвилась. Бабушка пыталась подоить Люсиль, но навыков нет; та взревела хуже коровы. Рычит, и светлые усы, и зубы безумия! Львиц не доят.
Бабушка внесла меня в клетку и положила к сосцам, к львятам. Люсиль лизнула, и закрыли клетку. Я был вскормлен молоком львицы. Я пою не для красного словца.
Тогда в окрестностях Ленинграда расплодились львы. Они рвались ко мне. Люсиль взбесилась, и все. И кусила. Молочная мать! Да так, что разорвала меня на куски. Сшивают в клинике. Мать отдает кровь; обескровлена. Взялись за отца. И он кровь слил мне.
Однако я ожил. И не от крови, а от бабушки.
Мы читаем с нею "Мул без узды", в романе млн. львов и с ними разделывается рыцарь Говен (вот именно!). И этот чертов рыцарь с типично русским именем Говен рубит мечом голову виллану, а тот взял свою валявшуюся голову и ушел, а утром говорит: а теперь я тебе срублю, мы ж клялись, что оставим друг друга без голов. Говен ему: раз клялись, то и руби, я слово сдержу. Если б тут и конец: сказано - сделано. Страшно было б, но правдиво. И главное - честно! Но виллан не рубит. Оказывается, они посвятили себя женщинам.
Люсиль застрелили на месте, пули летели из автомата вокруг. Кто тут бешеный - тот, кто укусил от надоедливости, или же тот, кто стрелял? Зверь несся с лапами наперевес, цирковая артистка; я ж разорвал ей пасть, играл, и она в ответ. Квиты. А ее..., не по-человечески. Да ведь львица и не человек, никто не настаивает. Если яйцо поставить на колеса, это похоже на пушку.
В 6 месяцев я начинаю ходить и говорить, я катал свинцовые шары, и тут же ТВС костный; я слег и замолк.
Я в клинике профессора Тура. Меня лечат ледяными ваннами и сном в бурю (на балконе). В суставах уже свищи.
Гипсуют и колют, без обиняков, я ползаю по лестницам на коленях, и так 3 года. И за три года я не сказал и одно слово, спал к стенке. Думают - онемел. Нет. Вылечился, заговорил.
Консилиум - ампутировать кисть левой руки и правую ногу до колена.
Бабушка забирает в г. Лугу, самоврачевание - травы, сплавы. Через 2 недели - свищи чисты, как подзорные глазки. Автор строк начинает ходить.
Вот что: когда привезли в г. Лугу, где у нас остался флигель из 19 комнат, и разбили гипс, - под гипсом копошились миллионы, живность - вши съели ногу до голой кости. И гной гнил.
Я пишу телеграфным стилем, да следы на ноге и руке - дыры с пленкой. Мы стоим, закинув головы, как алебастровые.
Я гримирую сестру Ж. Я рисую, но краски не любы тому, кто ел театральный грим. От нас его прятали, чтоб мы не ели.
Но мы ели.
И я помню, что ел не вкус грима, а его цвет. Я готов взять в рот любой яркий и красивый цвет грима и есть не грим, а цвет. Разве ж скажешь? Вот в августе я наелся гримом и решил поделиться с Ж. У нее любви к цвету нет, а я хотел, чтоб она была вся в цвету, расцвела б. Я разрисовал ее. Я раздел ее догола, не минуя ни спины, ни живота, с большим вниманием к телу, и я разрисовал ее всю. Не было незакрашенного на ней ничего, кожа до последней степени покрыта толстым гримом. Она молчала, и я принял это за настоящий интерес к моему делу.
Ее нашли мертвой.
В клинике ее оживили, отмыли от грима, но к жизни так и не возвратили.
Чайки имеют форму оловянных кукол.



РОДОСЛОВНАЯ

Он слил в котел 16 кровей, кипятил. Вышел я. Ярки три цвета, русских, о них речь.
Со стороны отца –
Арвит Роонксс, герцог, Светлый, эст, конунг, сведения о нем в моей книге "Башня", они архивные.
Промежуточный - светлейший князь, фельдмаршал, наместник Эстонии - Б. д. Т. Прейсиш-Эйлау, Аустерлиц, арьергард, по колено в крови, белый конь, ядр скок при Бородино, инцидент русского стояния при Ватерлоо. Это слишком ново.
А Арвит Роонксс - один, основатель эстского народа, государства. Его смерть: из Рима двое в белых хитонах; они ушли, его жалобы на левую руку; через час мертв.
Это линия бабушки: эсты, шотландцы, немцы.
Линия дедушки: цыганского типа, поляк, аристократ, жокей. В 1905 г. дед выстроил полки в Варшаве и сорвал погоны; с себя; под барабан. Сорвал парадный мундир, штаны, сапоги, склонился и сказал:
- Жовнежи! Царь стрелял в Бога, а Богоубийце я - не воин.
И ушел, в нижнем. С 1917 г. мировому пролетариату не служил, из-за алкоголизма. 1941 г., арест деда, высылка в Вологду; как иностранца. Тогда всех не народностей СССР высылали из столиц в тюрьму. Шел, пьяный по озеру, и ударился головой о лед. Это версия. Следом видели двоих, в маскхалатах. Был принесен мертвым, с отвисшей левой рукой.
Отец:
1937 г., обыск. Нашли костюмы: английский, немецкий и японский. Взят как а-н-я-ский шпион. Пытки. Год пыток. Мать - нас под мышку и на прием к Высокому Родственнику, в Москву. Освобожден.
Отец и карьера.
На Ленинградском фронте командует истребительными батальонами. Здесь множественное число на месте: после боя оставалось 3-4 бойца от 500. Опять формировали, в бой. Это - лыжники, их вели тропами в немецкий тыл. Цель: уничтожить немцев, как можно больше: о возврате - ни слова. В морозы. Уничтожали, но чем? Винтовок не было, одна на 7. Зубами? И их мало, цинга. Были финки. В статьях папы есть такие штучки: "Когда ж приготовления к бою закончены, командир дает команду: "В ножи!""
О приготовлениях к бою: "Боец-истребитель, приземлившись, срезает парашют, снимает маскхалат, шинель, гимнастерку и шапку и выбрасывает это, не заботясь. Он надевает на ботинки лыжи и в белой рубахе, с ножом в зубах, идет в бой".
Руки заняты палками, потому нож в зубах. Лыжник - на доты! На пушки морского калибра! С открытой головой! На танковые армии! На моторизованные дивизии с пулеметами в колясках! С голой шеей, в белой рубахе - на миллионы голов в касках! ДА, и шли.
"Белая гвардия красных убийц", "белые идиоты", "ночные банды голых" - называли их немцы. А папу персонально: "белый волк", "сумасшедший акробат", "голый призрак коммунизма с ножом в зубах", "белый клоун Тейфеля". Наши об отце не писали - у нас "не было" камикадзе. А за знамя полка (отцовского!) сражалось 16 немецких дивизий, и я храню в папочке листовки: "Сдай лохмотья, король Лир!" В армии К. Рокоссовского папа командовал дивизиями, но не оставлял привычек. Как-то его жовнежи брали крупный центр Д. Высоко число немцев, не взять. Лето, Лорелея. Лихачи купались то в Одре, то в Майне. Немки в белых платьицах крутили велосипедами: в бинокли. Национальный дамский день. И вот по узкому шоссе покатили в г. Д. велосипедистки, как полагается. На них никто (из немцев!) не обратил взор. Схватились за кобуру лишь тогда, когда первая тысяча в белых панамках резала кварталы.
К. Рокоссовский папу любил и назначил комендантом Варшавы.
Через несколько лет по смерти И.В. Сталина в нашу виллу во Львове приехали в черном лимузине, в белых халатах. Они уехали, Ванда вошла, папа сказал: "Левая рука, укол, конец".
У гроба отца маршал К.Р. сказал: "Так будь же счастлив, дорогой друг, в этой жизни - ТАМ!"
Со стороны матери –
род: раввины Г., см. Энциклопедию. Прибавлю, кто не посмотрит, - ведут начало от Иоанна с Патмоса. Много пишут о моей божественности. Это не совсем так. Я с одной стороны посланец, на большее не претендуем.



ОСКОЛКИ

Я еду, узкие салазки, а рядом едут трупы.
- Тпрру - ппы! - так их называют, с вожжами.
Ленинград переполнен осколками, мы их лижем. Вкус - с кислотцой.
Книги о блокаде лгут. Спроси, как я страдаю, - отвечу: миф. Нельзя писать о блокаде тому, кто не был в ней или был взрослым. Его год лжив. Нельзя называть героем того, кто был живой. Но и нельзя отдавать военные успехи умирающим.
Я крыс видел.
За два дня до пожара Бадаевских складов пошли крысы, по Ленинграду. Со складов - широким потоком до Лавры, по Старо-Невскому, на Невский, по Невскому, до Адмиралтейства и к Неве - первая колонна. Вторая: по 8 линии Васильевского острова, к университету; третья - с Крестовского острова, мимо дуба Петра I, по Кировскому проспекту, с поворотом у парка Ленина, по Горького, мимо зоопарка, через мост к зданию Коллегий; три колонны соединялись у Ростральных колонн и уходили в воду.
Навек.
Вообще-то, когда идут крысы, то не страшно, а ужасно. Они идут от стены до стены. Они человечней людей, не терпят, а поют! - их головы поют, как пули! Они идут, непобедимее легионов Цезаря и танковых дивизий Гудериана, и в первых рядах - суперстар, ростом в метр, на задних ногах, а ручки висят, как у барабанщиков. А ряды толкают носами сзади.
Я видел их с крыш. Город сел на крыши, ужаснувшись. Весь Ленинград сидел на крышах, и прекратился артобстрел - немцы в сорокакратные бинокли смотрели на крыс, не выстрелить. Миллионы! Транспорт стал, ленинградцы полезли вверх, не из любопытства, те сминали и ели на пути - кирпич, человека, железо. Но крысы не лезли вверх. Ни на ступень не шли никуда, а в воду.
Это самоубийство, никто о таком не читал. Тема: крысы и вода - неисчерпаема. Что они в ней, воде, - видят? Почему идут? Потому что вода всегда есть и ее больше, чем огня? Или же огонь сложно зажечь, а вода стоит готовая? Крысы не боятся огня. Не боятся они орудий.
После того как три колонны крыс ушли в воду и их унесло в Неве, почему же л. (люди), кого засыпало при взрывах, объедены крысами? Как они делятся - кому тонуть, кому жить?
Когда от голода женщины долбили лед в Неве, чтоб взять воды, вокруг них уж стоял круг крыс; вода из лунки - и крысы пьют, первыми. Так и стояли к прорубям цепочки - женщины и крысы. Друг друга не трогая. Чумы не было! Все было чисто в Ленинграде, все! Может быть, те первые миллионы смертниц, уж не больны ль они были, приговоренные? Чтоб очистить город? Во всяком случае, крысы ничего плохого в блокаду не сделали. Наоборот - они предупреждали, они встали от Бадаевских складов, и никто не догадался увезти продукты в разные места. Да о продуктах (сгоревших!) - тоже лгут, оговорка. Много ль их там быть могло, пищ?
Я видел, как крысы пьют: подходят ряды к Неве, спускаются на задних ногах по ступеням и валятся вниз головой в воду, и пьют ее, не уплывают, не тонут, а пьют, вздуваясь, до помертвения. Они опиваются, а не тонут. Тонут уж мертвые тела их. А за ними хлынет уж миллион народа (крысиного!).
Нельзя писать о голоде детей. Вообще нельзя писать о голоде. Грех в том, что писатели, любя нравиться, рассказывают голод, словами. Это словам же не поддается. В 9 лет я прочитал Кнута Гамсуна "Голод". Книжица! Это не голод - кокетство человеко-свиньи, у него, видите ли, отнята на денек-недельку привычка в виде бифштекса.
Вообще нельзя писать о том голоде, к-рый принудительный. Выбор ведь был. И все знают, кто обрек на голод 1 миллион людей и 1 миллион детей. И известно, кто уничтожил их и какими методами. Я об этом писать не буду - кто, что. Сказал об осколках - и весь рассказ.
Не буду я писать про ноги детей, возимых из конца в конец войны. Вес совести.
Дети в подземельях Пискаревки. Мне 5 лет, а мать ставила меня на ладошку, как звоночек. И держала на вытянутой руке. Из детей блокады рождения 1936 г. в живых сейчас 4 мальчико-девочки, и это то, что осталось от 12000 в замкнутом кругу осени 1941 г.
Все забыты, и все забыто.
Горящие осколки - как расплющенные гигантские фиалки!



О БЕЛОЙ ПРОСТЫНЕ, В ЕЕ ЗАЩИТУ

Нету печальней луны из-за дома, многоэтажного.
Цветочки не мнутся, на них крови не видно, тело лежит, а вокруг цветочная простыня, нарисованная.
Луна и снег, вот двое белых. Если положить луну на снег, они не сольются, а станут заметней.
Скажем, идет телега, и нет ей покоя. Светит луна. На телеге ящик, а под ним снег в цветочках. Продолжим. Ямщик Абдул и мужик Тибулл, двое едут. Один другого убивает (неважно, кто кого!). Тот падает в снег, белый, а снегу нет, грязи. И белые рученьки убитого Абдулы в грязях; лежа. Я лежу.
Белы рученьки разжал, чтоб не дотронуться до девы, восходящей надо мною, а на ней нарисован цветочек. Считаю в уме ряды непрерывных дробей.
Древний народ - как вихрь в моем сердце; мать; пишет:
"Мой сын! Я вышла замуж, когда мне было 19 лет. Твой отец буквально преследовал меня и клялся, что будет любить до гробовой доски! Моему брату Ильюше (раввину) нравился твой отец, и он убедил наш народ. Я же долго колебалась, любви не было. Но я ценила его нежность, деликатность, стремление порадовать меня. Любимые его слова из поэмы Лермонтова:
"Я опущусь на дно морское, Я полечу за облака, Я дам тебе все-все земное, - ЛЮБИ МЕНЯ!..""
Вот луна уж эллипс.
Или же: летит луна, а простыня в свету, на коврах желтые лыжи заката. Куда лучше, чем пейзаж с женщиной. Вообще, небесные светила лучше женщин. А простынь - белей. На ней вышит вензель, гербовая, с 4 в. до н.э., род мой, спим, а она лишь белее. Я на ней рожден, и видно было, кто я. А если б я родился на цветочной, - кто б увидел в пестроте? Так бы и скинули в горшок.
Нужно б восстановить связь с жизнью, чтоб был не только я, но и ряды других, лежащих на белом, как ново было б!
Ново-то ново...



ЗА ПЯТЬ ДНЕЙ ДО 71-ЛЕТИЯ МОЕЙ МАТЕРИ

Закат заслонился.
Идут редко, в белой манишке один прямо на дом надвигается. Бого-Бес он?
Кто-то пальцами звонко щелкает.
В лужах окон - отражение, с шестого этажа. Странное строение у луж. Но стеклышки в домах! За ними светлые л., целые, руки-ноги крутятся в комнате, как в воде. Ничего, не все кончено.
Чудится яичко, свежеочищенное!
Вот и светлое воскресение, 4 августа. Через пять дней моей матери 71 год, а что я подарю?
Врача? У нее были золотые волосы, листовые, с волною. Теперь бело, не старость, не радость, в граненой рюмке со стола Николая II (имп!) - полутаблеточки, мать пьет. У нее руки мои.
Не жилец она, уж иных ног ходок, а эти больны, столы августовские ей нелюбимы. Память ее мутнеет, выпал янтарь.
Я много грущу.



ДАНАЙЦЫ

Юную ню у веселого в шелках голландца с большущим бокалом, - сжег дима сидоров. Нет холста, - ободок.
Сожгли юность, Саскию. И то долго жила, сколько ж? - с 1636 г.
Эмиль Верхарн, поэт, писал:
"Германец Рембрандт ван-Рин Герритсзон изобразил свою жену фризскую патрицианку Саскию ван-Уйленбург. "Даная" Петербургского Эрмитажа - это тело изображено Рембрандтом во всей его интимности и с полной правдой".
Нету. Энд. Генуг шон, - 351 год! - жизнь женщины! Что с возу, то пропело. Столько это продержалось на глазах!
Ну, Балашов, фрукт, спору нет, полоснул бритвой Репина (то же Ре!), но это был мах, футурист, начало века, идея, чистота, искусство т. ск. шло на искусство, братоубийственная война в кругу рода; художник - художника. Сумасшедший.
Этого (сжигателя) мед. комиссия признала психически нормальным. Еще бы! Уничтожить Рембрандта - что нормальнее!
А почему?
А потому, что до этого за 9 дней, другая комиссия, ВТЭК, не дала сидорову инвалидность. Он инвалидом хотел стать, а ему не дали (денег!). Подло! И он сжег Данаю. Он нес бутыль Н24 открыто и целился при всех. Плеск! - и нету! Он нес и стакан, и плеск! - и сжег красочное тело! Цвет невосстановим.
Кто сжег? Я ж говорю: дима сидоров, Дмитрий. Инженер. НИИ. Судимостей нет. А Рембрандт, безмерный старик, идет по Голландии, как пепел Клааса.



ПЕПЕЛ

Американка из США, однофамилица, джузеппе сидорофф, доктор-искусствовед, пия шампанское 9 августа 1985 г. в Москве, сказала:
- Вашу страну нужно было обуздать, вы далеко зашли по Европе, топотом.
Согласен. А что ж вы в ночь взлетели, как дети, и сбросили 2 бомбы в сторону от Москвы на 14 тыс. км - на японцев, мирнонаселенных?
И еще один мститель, что не дают пенсию, идет не в Москву, "оплот режима", не с револьвером к тем, кто лишил, а в Эрмитаж - плескать кислотой в жену великого художника, из Голландии.
Грязные, грязные не мужчины.
Ходят слухи, что - по мировым стандартам - это одна из 10 картин мира стоимостью 25 млн. А остальные 9 картин - кто автор? Почему о них не слышал сидоров? В какой валюте нью-йоркца или москвича, слухачей - эти 25 млн? Сожгли КРАСКУ, суки.
Не всколыхнуло. Этот сидоров будет рубить дровишки в тайге, а кончит срок и выкатит уж бочку с пламенем.
"Инцидент" забыт. Рисуют копию, академик федоров, колорист. Была мысль - другие шедевры закрыть стеклом, да стекол нет. Сказано: что каждый взгляд на картину отнимает у нее малюсенькую частицу цвета, такова физиология глаза. Смотрят миллиарды. Это не масло тускнеет, а взгляды цвет уносят. Кто-то решил, чтоб ограничить вход из народа, но этого не будет, народ и искусство - одно и то же. Идут табуны, идут и идут далее, зловонные, по залам, царским. Ноги, как тонны.
Что-то нужно делать с этой духовностью.



МАТРОСЫ И ДЕВУШКИ

Красные башни на престолах.
Светло!
Три башни в одном окне и неодом, усеянный стеклами, в таких условиях книги видят, но не пишут.
По ТВ молодые матросы с обнаженными шеями - для педиков.
Дождь настолько маленький, что и штриховки нет. У грязи формы красок, печати, отливки тел, гусениц и шин. Дождь - как свод. Как у Тинторетто, бело-красный свод.
А белье мокнет, любовное; отожмут.
С утра жду гостей из Америки. Купил свежих огурцов, петрушки, жарю картофлю новенькую, молоденькую. Жарю я ее, как девушку, на сковородке, если б пришла в дождь. Боятся. А казалось бы - чем лучше смоешь следы, как не дождем? Вот следом муж, итало-киргиз, а следы танковые да старинные печати, а женских нет. Откуда ему знать, что смыты? Иди, иди - избежим кровопролития и родим татаро-монголо-исаков. Это смотря какой муж ходит вдоль и поперек окон в день зачатья.
По ТВ пушки наводят, двудульные, морские, и мушки в виде кругов паутины. И матросики у трюмов кланяются офицерикам. По ТВ матросы, и идет духовой оркестр, тоже с дулами. Отведешь от окна взор, а в глаза наводят дула. Какие снаряды плюет в мир прапорщик, играющий на дуле трубы? Пускают парашютистов, как фантики.
Есть ли несоответствие в словах МЫШЬ и МАРШ?
По ТВ: взрослые идут, взявшись за руки. Видно, за деньги.
Идет девка в белом, на шее ошейник с дощечкой, надпись: КУБА. Не очень это соотносится с головою майора Фиделя. За ней девица, с головой улыбающейся, надпись: АВСТРИЯ.
Негры несут портрет негра.
Не верю!



АМЕРИКАНКА КА-ЭР-ЭМ

У Капитолия шьют штаны.
Американка К.Р.М. из Фонда Мира берет швейную машинку, садится на дом и шьет. И надевает штаны у двери во вход Президента.
Президент Кеннеди, раздраженный этим, дает приказ ФБР бить швею водой из шланга. Бьют. Не помогло. Вода разбивается о голову американки К.Р.М. В сутки она шьет одни штаны. Вторые сутки - другие. И так далее. Она уже сшила уйму штанов и ходит в них по всем странам. Особенно она любит ходить в штанах в СССР. Известность. Я спросил, сколько стоят фирменные джинсы? - 20 долларов. - А зарплата у нее? - 1000 долларов, низкая. При всей низости нетрудно подсчитать, что на рубли в США джинсы стоят 2 рубля! Из-за этого шить?
- Да, говорит она, - стоит шить. Я и здесь куплю машинку и у Кремля буду шить. - О нет, не здесь, - говорю я. - Дешево не обойдется! - Здесь! - говорит она. Я говорю: - Придут молодые с дулом и позовут за собой. - Не подойдут, - говорит она.
Фирменные речи.
Молодая американка из политкаторжанок К.Р.М. уже шила в Китае. Ее зашили в кожаный мешок и отправили в США. Выйдя из мешка, она тут же в порту заявила, что будет шить в порту. Штаны для Статуи Свободы. Ее просили не шить. Она все равно сшила и уехала в СССР, воздухом, на лайнере.
Она спросила меня, не нужны ль мне продукты?.. Мой ответ - ... (три точки). Она утверждает, что у нас голод. Какие продукты я хотел бы? Такие, сказал я: костер, мясо мамонта, кремневое оружие. Привезла все это в консервных банках.
Я спросил: чем она занимается?
Ответ: устраиваю выставку Демьяна Бедного в Оклахоме. - Что это? - спросил я. - Что - Демьян Бедный или Оклахома? - И то, и то! - Это первые годы Революции, - сказала она. - Что еще у нее на уме? - спросил я.
Да, она землю купила, дом делает на ней, с комнатами.
Но и она спросила: умею ли я обращаться с кремневым оружием?
Я сказал, что я огурцы на потолке в уборной выращиваю аллювиальным способом.
А она сказала, что у нее муж есть, а она, т.е. К.Р.М., рыбу любит. Принесет из океана, запрет мужа в ванной и бьет голой рыбой по яйцам. Сексуальная революция.



ЧТЕНИЕ НА ЯЗЫКЕ МАЙЯ

Ты, с асфальтовым блеском, Господи, тушит фонари, зажигает; л. бегут, как разбитые колоды карт. Автобусы похожи на бастионы, двигаются. Не поздно. Много зонтов. Чего гнутся под дождем?
Собаки у домов белеют, даже черные. Я устал ходить за двух, кто второй, не зная. Постою под светом, фонарь дождь ест. Если б ел! Вымокну 1 октября, опущу два письма и открытку в п/я и пойду к себе, сидеть. Мысли? - нет, одни смеси. Бьются в дом, лопаются водяные пилоты. Сейчас бы погладить янтарь.
Глажу, шары с подсолнечным маслом схожи, красненькие. Ну, что-то сбывается? Да. Янтарь я глажу, электрический. Фауст - это Стефан по-польски, только "у" на "а" заменено. Бьют часы, собачьи - восемь. Час Кассиопеи. Не отрицай то, что не твое. Если уж на то пошло, отрицай себя. Но нет, наоборот.
Вечером - чтение, на языке майя латинскими буквами, вот как они пишут о европейцах:
"Потом начались казни на виселицах и пытки огнем, подносимым к кончикам наших пальцев. Потом на свет появилась веревка и кандалы. Потом были провозглашены семь заповедей слова Божия. Будем же сердечно приветствовать наших гостей: пришли наши старшие братья".
А потом.
Пишут:
"В это время вспыхивает пламя в сердце страны; загорится высота. В это время будут взяты запасы овощей. Пища погибнет. Заплачут совы на перекрестках по всему небу".
Ночь наступила, холод в холод.
И голубые болгары.



МАРК ШАГАЛ И АНТОН ДЕЛЬВИГ

Если лошадь взять на вкус, кислая? Если коня постелить как накидку на пол? Если в декабре от земли до неба растут видения моркови, когда хожу 1400 шагов вокруг дома, с конвертом?
Как-то я получил письмо от М.Шагала и пошел вокруг дома (другого!), с собачкой с меня ростом стоймя, пудель была. И так мы шли, и в кругах фонарей читали, что в Париже мне будет хуже, чем М.Шагалу, что он скоро умрет, впрочем. Но он умер в этом году, через 20 лет. И я получаю письмо от М.Кулакова из Рима, что он увидеть меня хочет в Москве, через несколько часов, что в Риме мне было б хуже. Собаки нет, не с кем смотреть текст, но и М.Шагал хотел меня увидеть, и М.Кулаков хочет. Многие хотят меня увидеть воочию, но мало кому выпал этот билет. Мне ведь лучше в Ленинграде.
Жаль, что так мало л. меня видят. Все больше на картинах мой образ показывают в чалме лучей.
Как бы я хотел быть похожим на Дельвига, да и Антоном чтоб звали - тоже хотелось бы. Хотел бы я быть похожим на него душой, а не телом. Тело он раньше угробил, алкоголизмом. Но за это ему петушки поют. От него писем нет.
Забавный век! Если я скажу: я - Россия, это будет правда, но известная некоторым, да и те в гробу. С правдой нужно обращаться бережно, а то дадут психоблины в ртутных столбиках.
Я знаю, почему стекла в окнах черные: с приходом ночи мы красим окна дегтем. А спим при электричестве - плюс! Утром же стекла смазывают - и снова светло.



КРАСНЫЕ РЕМНИ

Если их снять, будет повязка с головы 2 тыс.лет до н.э. Охват головы египтолога равен объему бедер. Ведь известно, что южане головобедры. Рыцарь, идя в поход, сжимал ремнем девушку до тех пор, пока не капала с кожи ее девственная кровь. Больше он с нею ничего не делал. Поэтому вид девушек похож на катет, а женщины - это биссектрисы жизни. Поэтому так тяжек Шар Земной, висящий на Красном ремне.
Раньше ремень резали, сейчас вьют, а что будет - будущее покажет.
Есть несколько людей и в странах (даже!), опоясанных красным ремнем. Я видел его, в нем дыры, в них дула и звонкие пули летят во все концы. Куда? Туда же, куда и люди иных стран летят из дыр - в смерть, куда ж еще?
Красный ремень я ношу на шее. На нем номерок.
Так тошно.
Я иду по Невскому, знаменитый ребенком, в медной шапке, а в 49-ой подворотне стоит тот, кто стоит; он невооружен и без ногтей, он - инспектор дней и номерков на них.
Жаль, что снаряды погибают, и хоть взрывы уже были в романах Бесы и Петербург, меня б убили, как царя. Мой номер: 300.000.000-I. Что расшифровываю: триста миллионов минус единица. Несколько раз на меня кидались в штыковую, но ремень спас, шея под защитой; ничего у них не выйдет.
Я родился на Невском 61, и никуда от этого дома не отойду. Его разбомбили немцы в блокаду, но мы затянули пленкой, и он воскрес.
На Новый год я отстегиваюсь, и висят красные ремни с окон в г.Градониле. Ко мне придет мелоногая женщина (через месяц!), и мы отметим вход в год моего 50-летия. А потом я ее изобью красным ремнем и привяжу за крюк за окно, заморожу в сеточке. Мел все это, мел.
Я ведь дома ремешок-то снимаю, вешаю в ванную, сушиться; береги ремень, береги!
Знай свою шею, бедра и пояс, наголовную повязку по лбу у мастеров из ложи каменщиков. Не распоясывайся. Когда взлетит солнце и 4-ая пчела войдет в дырочку от пули в левом углу твоего стекла, - впусти ее, это знак: час красных ремней настал, запевай, что на шее я ношу не красный ремень, а цепной венец!



ГОТОВНОСТЬ К УХОДУ

Дует сильный ветер, он поднимает монеты, а кто их ищет?
Кто готов уйти?
Фауст - это Гете, ищущий межчелюстную косточку у любви. Вечный Жид - бродячая собака и бродячая кость, ходит, бродит сам за собой. Не партнер. Да и Дон Жуан и его секс - суетен, провалиться ему на месте в подвал с вином, адским. Испанский вариант.
Эти трое - мечты, тем они и человечны.
Рост чуждого семени в животе у женщины до выхода в свет - от такого унижения сходят с ума; родившие и сошедшие с ума от родов - почему? Чуть не все матери поэтов сошли с ума, к примеру: Дж.Байрон, О.Бальзак, Г.Мопассан, Э.По, Ж.-Ж.Руссо, К.Батюшков, Р.Акутагава и т. д.
Это ношение плода с его невнятицей рифм, с копошением... Родив, женщина считает себя свободной. Она интуит, ей нужен тот, кто готов уйти, и они идут навстречу друг другу, и здесь и есть камень любви. И есть только ход вокруг камня.
Мечта о мужчине - это мечта о смерти.
Море и лев похожи по шкуре, - это тысячи львов кидаются на женщину. Тысячи! - в ее воображении. А их и двух-то нет (штук!), к примеру, в СССР. Кто ж кидается? Вода, мыльная, с грязью, химическая. И вот Марфа моет ногу Иисусу, а Мария вытирает волосами. Мар-и-Мар - у них это метод позы. Но Он не откликается на многочисленность. Лев - роза в цвету, Христос - жемчужный мужчина с женскими ножками, а над ним меч, и он им водит. Но кому его вид? Он же холоден к золоту и к птичкам. Он не был готов уйти. И не любим он женским номом.
Кто готов к уходу, он не пойдет к морю, а пойдет - вернется, мелководье, солнце не круглое, буря не выходит из-под пера, дни сеточкой, старушки с ночами на лице. Выйдешь и уйдешь, зря точил ободья.
Текут киты.
Где же - те же? Куют тюки в Финляндию? А что в тюках - тютюн? Ходят ряды солдат по шоссе, несут на шее снаряды, просмоленные. Мы еще повоюем! О нет, это, меняя трубы водопроводов, применяют солдатский труд, как детский. М. был 21 год, ситец в цветочек. Вернемся к морю. Летают потомки тех чаек, 26 лет назад летающих в объективе фотоаппарата. Вернемся - Пикник! Что ж мы ели? - морской окунь холодного копчения, старка, лук, колбаса твердая, тресковая печень в масле, семга в бумаге, красная икра в кульке, анисовка, шартрез, венгерский бекон листиком, холодная картошка, железный котелок - постсталинизм, зловещие времена, хрущовщина, волюнтаризм. Роняя в море золотые перстни, мы их не искали, пусть телепаются по дну. Из серебра я лил рамы для фотокарточек. Это сейчас нет ни пропоиц, ни дна жизни. Тогда - смерти не было, ошибочно. Вот у дюн, у моря и летала М., лепестковая, розовая и в платье, вьется и по-фарфоровому. Ею был встречен тот, кто готов уйти, - Я, Он. Его слова ловились на лету, и пускались из них олимпийские диски. Но она одна ушла из жизни, а Он все не идет.
Слишком светло, чайки в песке, как яйца - Сатаны!
Не люблю литературу, не люблю!
В 21 год М. сказала: я умру в 40, дальше позор. Она не дошла до 41 - 15 дней. Но все же в 40! Полная готовность. А 15 дней ей невтерпеж, план срывался. И вот берет склянку и пьет яд. К 40 годам - готовая.
Жизнь жжется, но не пороховая, она - скальпель в винном соусе!
Скот стоит дольше, а готовый к уходу не пойдет врозь. По этой костяной пустыне! Ну что ж, что море! Ну что, что сердце!
Есть ведь путь, есть, - и это конец пути.
- Отнюдь! - поет птичка.
О, и новая птичка с именем Отнюдь летит в новом мире, за этим. За этим, строенным, есть мир иной, с птичкой Отнюдь, и грешник кричит ей:
- ОГНЕННО!



ЕСЛИ Б ПРИШЛОСЬ УМЕРЕТЬ. КОНЕЧНО, ТЕБЕ

"Не потому, что ты не прав, ты прав всегда, потому что так внушил себе, с момента осознания в себе дара Божия, - а ты неправ по счету человеческому. Я попытаюсь объяснить тебе твою неправоту. Опять же по праву человеческому. Ты волен делать все, что хочешь, ты вправе вести себя как заблагорассудится. Ты - венец творения. Я - это без иронии.
Но ты не вправе позволить себе видеть тебя близким существом в нечеловеческом обличье. Опять извечный вопрос для меня. Почему позволила и не ушла. И добавят бездари-врачи: "Такая молодая и красивая". И скажут, что жизнь была бы вся впереди. Без тебя. Я не уверена, что будет у меня жизнь без тебя.
Но я ведь не об этом тебе сейчас пишу. Я хочу, чтоб у женщины, которая будет после меня, не было таких мучительных маразмов. Твое личное дело - пьешь ты или не пьешь. Если ты спиваешься, то делай это в одиночку, не так громко. Если не спиваешься, то научись уважать людей, что живут, пусть не живут, лишь существуют где-то около. Нельзя не давать людям спать. Нельзя не есть еду, которая приготовлена с любовью, и с тоской, и со страхом, что ее не съедят, а может быть, и бросят в лицо. Если бы все это было неправдой, я просуществовала бы еще два или три месяца. Подумала бы, что это - у меня - алкогольный психоз. Спиваться - дело личное каждого. Только не громко, а в одиночку.
Я не знаю, как ушел из жизни Ж., громко или незаметно. Я не знаю, сколько мук он причинил Л., своей жене. Наверное, много. Она воспринимала их по-другому, чем воспринимаю я. Она сознательно толкнула его в петлю - избавиться от пьяницы-мужа. А у женщины арсенал - как у Гитлера, когда он решал, что народам нет права на физическое существование. Я всегда все не то говорю и всегда все не то пишу. Давным-давно отреклась от права обличать тебя. Пишу, потому что общение, устное, потеряно. Потеряна близость. Потеряно это: "Вот и рядом..." Я столько умела, когда мы были рядом. И еду варить, и белье стирать, и говорить на разных языках. И мозги заморачивать, и легенды плести. Умела любить, забыв начисто о том, что нервные клетки не восстанавливаются, что в конечном счете от такой безрассудной любви я окажусь в проигрыше.
Мои измены... Если б когда-нибудь ты думал об этом, то понял бы, что они вызваны опять же безрассудством любви к тебе. Прощая все тебе, я не научилась прощать. Я сейчас действительно больное, загнанное в западню животное. Переоценила свое железное здоровье, свои нервные клетки. Речь не о том, кто больше Зла причинил кому - ты мне или я тебе. На протяжении многих ночей, ложась спать, я говорю себе: хочу встать здоровой.
Люблю траву, солнце, зверей, людей. Кажется мне, что я столько хорошего сделать могу. Помнишь, мы принимали роды у Руны. Мы были вместе.
У Казимиры есть письмо, датированное серединой мая 61 г. Меня тогда лишили способности рожать. Нужно бы изъять оттуда эти письма. Мне было тогда 23, но я сказала о тебе все то в тех - после прихождения в себя - наркозных письмах, что пишу и сейчас. Уберегите! Тогда осталась Любовь, я весила 44 кг, а гемоглобин был намного меньше. Ты взял за меня ответственность.
Ты не можешь сделать этого сейчас - взять ответственность, ибо я - не та, сломавшаяся не по твоей вине, а в силу обстоятельств. Так хотя бы не мешай уйти мне по-хорошему неважно откуда - из жизни, от тебя, от себя. Я люблю жизнь. М.".



ГОЛУБЬ

Я пил с молодой сволочью, с молодежью; пил я как в прорубь, в Москве, в Новый год. В Ленинграде - 4 январь, ночь. Я жил на Зодчего Росси, в Доме Балета, 5 январь, я спустился по 72 ступеням и ушел пить. Продолжение. Не объяснять же, что есть алкоголик утром. Первая кружка пива и посетившая ум мысль, толчок:
- Иди к своим. Они нечеловеки, они ломка голов, но ты их день, иди к ним. Я пошел к М. Мы не виделись 7 лет. Улицу-то я помню, а дом не помню, обменяли ту квартиру. В такси я вернулся на Невский. Выпил стакан коньяку у Пяти Углов и пошел в свой дом за адресом. Дома адреса нету. Я звоню, безрезультатно, ни у кого нет. Неведомость. Я вышел и выпил стакан коньяку у Дома искусств. Я взял такси и поехал к подруге М., чтобы поехать к М. вдвоем: но подруга была в Месопотамии. Не знаю, правильно ль я пишу название страны и есть ли она тут вне древнего мира? Я сел в такси и вернулся на Невский. В "Сайгоне" я выпил стакан коньяку. Я пошел в справочное и спросил адрес: мне дали 122 улицо-дома по ее фамилии. Я пошел на Марата и выпил стакан коньяку; уж вся жизнь у Марата закрылась, и мне дали стакан в окно. Все закрывалось, все закрывалось. В ресторане "Москва" швейцар впустил меня за 25 руб. золотом и вынес стакан коньяку. Я сидел на диванчике, смутно пия этот стакан, и взял с собою бутыль за 50 руб., бумажкой.
Было: 6 января, 00 час. 20 мин.
В ночь на 6 января в 01 час 00 минут М. была уже мертва.
Разница в 40 мин.
От Невского до пр. Анникова, где она жила, такси идет 17 мин. Я мог бы вышибить склянку с карбофосом из ее рук. Я ж вынимал ее из окон, когда в них кидалась, снимал с балконов, когда висела, выхватывал за ноги из-под колес. Я ехал к М. твердо, п. ч. я вспомнил, что мои друзья, писатели ляленковы, - ее соседи. Я вышел из такси в таких шатаньях, что мог лишь встать к столбу. Я стал. Я дал пьянице (он шел) 25 руб. серебром, чтоб он поддержал меня у столба. Он подержал. Я постоял на ногах и пошел к ляленковым, но не мог найти квартиру. Я дом знал, я жил в нем в бытность с М., но я ничего не мог. Я вышел и швырнул бутылку - в горящее стекло (как оказалось, оно и было - окном ляленковским). Я лег в такси и уснул в нем; у дома я проснулся, вошел в дом, по 72 ступеням, и уснул в нем. Да, я дал шоферу 10 руб. медью.
В 6.00 раздался звонок, телефончик, и женский голос сказал, что М. умерла, самоубийство. Карбофос.
Я так провел последний день ее жизни.
Шесть раз я рвался спасти (может быть!), меняя такси, стаканы, справки, телефоны, ляленковых, и я не доехал.
В книге "День Зверя" я пишу:
"Нет ничего постыднее, чем приписывать чужую смерть своей вине. Это верх самомнения".
Но и это ведь роман, а фразы - грамматика, а не смерть. Что мне до слов твоих, книга?



ДЕНЬ-НОЧЬ, ДЕНЬ-НОЧЬ

- Как живете, караси? - Ничего себе, мерси!
Это утро.
К открытию глаз М. будит меня. И рюмочку на ножке тянет.
Пьем. Поем. Это с утра. Ночью ж: отпето, бойцы после боя, в крови.
Гимнастерки разрезаны пулями до ног.
М. у окна синей ночью, запевает заново. Луна пускает пузырьки нулей. Собака Р. сидит, с бифштексом из Парижа, вечно-вкусным (стальной он, с запахом. Обманный). Пол паркетный, как фортепианный. Цветы на окнах цветут, в комнатах. На балконе в фарфоровых бочонках - огурцы, свежевымытые. Малосольны почти.
М., поющая:
- День-ночь, день-ночь мы идем по Африке, день-ночь, день-ночь все по той же Африке, где только пыль пыль пыль от шагающих сапог, и отдыха нет на войне солдату. Пыль, пыль, пыль!
Взводит руку на меня, М.:
- Друг мой, мой друг, можешь ты меня не ждать, я здесь забыл, как зовут родную мать, здесь только пыль-пыль-пыль-пыль из-под шагающих сапог. И отдыха нет!
М., мне - грозно:
- Счет, счет, счет, счет, счет веди патронам всем, мой Бог, дай сил не сойти с ума совсем, здесь только смерть, смерть, смерть нас избавит от забот, верю в нее я и жду, как Бога, - смерть, смерть, смерть, смерть!
Песнь прервана, рывок к выключателю, свет, оскал зубовный, и М. вскакивает на окно, руки в раме, и летит вниз, с 9 этажа. Я втаскиваю за ноги, ломаю стекло.
Ничего, ничего, рассказ.
М. ела мои цветы (я сажал!).
Я сажал, она ела. Она уничтожила мои коллажи из коктебельских камней; аметисты, сапфиры, сердолики, топазы и т. д. Она их била в порошок молотком. Пила с ними, подсыпала. Она выколола глаза мне и сердце ножом на портрете, а потом в них стреляла.
Водила на постель молодых лебедей.
А утром солнце встанет, и собака-пуделица мне голову на голову положит. М. стоит уж, от радости сияющая, с веснушками. Рюмка рому на полу - на золотом подносе:
- Как живете, караси? - Ни-че-го себе, мерси!



БЕЛАЯ ГОРЯЧКА

Кони идут по-женски, по комнате, на стене пишется огнем:
                               ЖАЛЬ.
                               ЛОЖЬ.
                               УЖАС! -
                                                               о том, что жизнь - эхо.
Лампочка не горит, а месяц горит. На Зодчего Росси входит луна и выходит. И солнце есть, но из-за цинковых крыш, как отдельное. Луне моей темно! А вот кони, сходные с гладиолусами, пишут о прошлом:
                                                              ЖАЛЬ ЛОЖЬ УЖАС!
Что жаль, знаю, и что ложь, что ужас; слезы летят с глаз и, горячие, идут по горлу; я бинтом макаю, выжимаю жидкость в статуэтку рюмки. Будет стакан слез. Дадим даме.
В ночь я был в Новгороде, в драматическом театре, в шубе, и пил истошно. Чай, воду, лимонад, соки капусты и др. дряни, алкоголь я пить не мог, 7-е сутки без сна, обуял Бог голову мою, и не ел я. В театре ж, читая мои стихи на "Ц", - "он принЦ принЦипиальных пьяниЦ, ему венеЦ из Ценных роз, куда плывешь, венеЦианеЦ, в гондолах собственных галош?.." - я вижу: плывут по-арбузному две луны, а март, ночью. Две луны не сливаются. А я шаг, и они шаг, преследуют как бы. И вдруг! - громансамбль в тысячу труб, играют "Русское поле". И идут слезы. Дали машину, и я уехал на шоссе, и я летел на колесах один под звонкий аккомпанемент этого "Полюшка", да в сверканье лун, и кони писали по ветровому полю:
                                                              ЖАЛЬ ЛОЖЬ УЖАС!
Я прикатил, съехал с моста Ломоносова и взял руль вправо, во двор Дома Балета. Там я пошел по лестнице чудно. Три-четыре кота плакали, где чердак. Взошед, лег я.
Оркестр - был, но луна была одним кругом, не двумя. А комната - золотым шаром. А по стене:
                                                              Ж-Л-У!
И в водопроводной трубе голос, как солнце:
- Надо убить!
Не надо, думал я. Если тебе не поднять руку, то не надо. Но голос:
- Надо убить!
Я вызвал "скорую помощь". Во дворе сирена. Врач вошел.
- Встаньте, - сказал он.
Я встал... бы, но ноги не те, опухли вдвое. И веки не смотрят, гляжу в щели, врач приятен, с придурью.
- Не звоните больше, - сказал он по имени-отчеству. Мне было мило, что меня знают. Еще бы! Кто из врачей в те годы меня не знал! - Я сделаю Вам укол от сна, а утром заеду.
- О да, друг! - сказал я. - Заедь в санях, с цыганкой и гиацинтом! И мы умчим в чум!
Будильник бил в глаз, я очнулся через 24 минуты после укола. За столом, под настольной лампой был матрос с набеленным лицом и с бровями, тельняшка, острижен, без волос. На столе бескозырка, на ленте надпись: КРЕЙСЕР ВАРЯГ. Матрос, уловив мой взгляд, раскрыл рот, и тут я вижу, что за ним - конь в красном, в шубе до пят, стоит, африканскими губами шепчет на ухо матросу, склоняясь. Конский глаз, косит. Матрос с конем поют:

Все вымпелы вьются, и цепи гремят,
Последний парад наступает,
Врагу не сдается наш гордый "Варяг",
Пощады никто не желает.

Не встать. Я вижу: у матроса лицо Леночки Блавацкой, с нетрезвыми прорезями глаз, и за тельняшкой груди. Я вынул револьвер и выстрелил. Дым не мог рассеяться, это пневматический револьвер, с 5 шагов - наповал. Нет матроса, и лампу унесло. Я завернулся от ветра. Кто-то звонил. Гудел. Я открыл: два морских офицера, с кортиком, и пакет, один подает, его слова:
- Мы ждем Вас. Внизу - четвертая зона.
Они сбежали вниз, тарахтя по ступеням, зовя меня руками за собой.
Во дворе меж двух лиц надпись:
                                                              ЧЕТВЕРТАЯ ЗОНА
Машина с красными крестами, в ней штук 6 матросов в гриме, в руках по голому ребеночку, поют: пощады никто не желает! На месте шофера мертвецки пьяная Леночка Блавацкая с патефоном на голове. На ступеньке машины Ф.М.Достоевский, лысоглазый, сидит. А рядом с ним - стоит Ф.М.Достоевский с ведром воды. Ждут.
Я взял за бок Леночку Блавацкую в образе матроса, мертвеца, снял с нее тельняшку и, прикрывшись, ушел в туннель Дома Балета. К слову: Леночка Блавацкая - столовертительница, москвичка.
По Зодчего Росси шли собаки, в 4 утра, в марте. По левой стороне - собаки к мосту Ломоносова, по правой - от моста к Пушкинскому театру, всех пород, внушительные. Вели их девочки, полузрелые, лица вымазаны, как у проституток в Марселе: и губы, и глаза - мазаное. И острижены, наголо, в шапочках шелковых, мужской пенис - закушен во рту.
В Новгороде Феофана Грека съели собаки.
Он красиво писал кистью по стене. Народ же был поголовно грамотный, рисующий, а в таком виде, как Феофан, - никто не мог, их и подмывало его кокнуть.
Строят пустой храм, и вот он выстроен, на лесах Феофан с ведерком, пишет святые сцены. И ездит в люльке на блоках, веревками крутит. Как-то он уснул на полу, на глине, земля. Проснулся, видит - храм полон собак, едят мешки костей, заманены, значит. Стены пусты, без люльки. Посреди храма сверху висит лишь толстая веревка, с колокола. Но до нее далеко. Трое суток Феофан вынимал плиты с пола, клал их под веревку, чтобы бить в набат. Собаки ж сидели вокруг, чтоб сожрать. На четвертые сутки он вознес последний камень, кровавый, сел вверху, взялся за веревку и ударил в колокол своим сильным телом, вися и биясь, вися и биясь. Он бил знаком удара "4 - опасная зона - 4", это и наш SOS, но шире, тот знак мог дать лишь посвященный. Это тайная тайных, из далека, от тибета, шумеров, скифов, халдеев, египтян, греков - а Феофан был грек.
Народ стал и ринулся в храм. 40000 новгородцев с мечом в руке добивались чести освободить Дающего Знак. "Четвертая зона" - ганзейский вариант, - это два удара билом, один тяжкий, протяжный и остаток - дробные винты по ободу колокола, как по рюмке пальцем. Но псы опередили. Он упал с веревки, его съели. Пока новгородцы рубили двери и железные засовы, а войдя - рубили мясо собак, художника не осталось. И долго Господин Великий Новгород стоял у свеч, и многодневный пост, и тысячные молитвы не дошли до Верха. Племя в черном сожгло Новгород. Когда они уходили, на громадной телеге стоял Колокол, и генерал их, с косицами, веселый, бил "четвертую зону", вариант темуджинов.
Потом Иоанн Грозный и его спутники с музыкой отрезали головы (ножницами!) - всему населению этой республики и жгли, жгли.



В.Ч.УЛКОВ И КИТО-ПЕС

...Камни, камни, полигамни.
Кладбище в Комарове - земли А.А.Ахматовой. Тут лежат, жмутся друг к другу, а к НЕЙ - отдельная аллея, широка, как река к жизни. У Гитовича - единственная могила, где растут лисички, их рвут, в лесу костерок, и закусывают.
Золотого, как небо А.И.Гитовича.
А на море! - одна профессура, гладко. Что - надувные камни или каменные лодки?
Машины въезжают с шумом в воду, мотор ловит ртом воздух. Говорят, здесь вороний монастырь.
Вороны чернеют, пора им чернеть. Вон люди, как нечисть, у них спины белые плывут.
Вороны-монахи ходят за водой и рыбой, а братия ждет, высунув язык. Долбят деревца, устав учат, как в монастыре жить. Птички думают, что монастырь - это сельскохозяйственная выставка, где сушат рыбу, любят лососину и шьют шубу. Как бы не так! Русская ворона, а ни к чему не привыкла.
Пароход с трубой.
Профессор В.Ч.Улков рвет зубами девочку в купальнике: у него час чувств! Из-за дюны выходит сенбернар. Я думал, из-за скалы выходит кит. Профессор В.Ч.Улков бросается от меня вбок. Но я-то никого не рву. Сенбернар приближается, как ревущая гроза. В.Ч.Улков - доктор элементарных частиц, но ум теоретика не соперник зубов кито-собачьих. И пес цедит сквозь зубы:
- Кто тебе сказал, сволочь из человечины, что под тяжестью тела Джонатан Свифт рухнул?
- Квадратно-кубический закон! - вскричал В.Ч.Улков.
- Кто это? - спросил кито-пес.
- Это Г.Галилей открыл. Если ваш рост увеличить вдвое, ваш вес увеличится в восемь раз. Великаны Бробдингена не смогли б ходить по земле от своей тяжести. Слегли б. У них рост 21 м.
- А я хожу? - спросил кито-пес.
В.Ч.Улков не отрицал, но не верил. Девочка, которую доктор рвал зубами, подошла и плюнула в него и собаке сказала:
- Пойдем.
Они ушли, отмщенные.
Мне грустно. От грусти я кричу! Куда ушли девочка иясобака, я б им сказал. Ушли в монастырь, охраняют ворон.
Куда деть физика-сексомана? Я б пустил его в море, как яичную скорлупу, у меня нет нужды в умственных способностях.
А вверху, над лжеморем, я вижу академика Д.С.Лихачева, в живых! Его год хоронили, 78-ой, а его только резали. Как всех!
Мы рады друг другу.
Я говорю о своих смертях, он о своих. Мир славизма отпел великого Издателя, а он загорелый, с парохода, с Волги. Я рассказал о хождениях у моря. И об Антонине, горящей на костре, о ливне и о только что виденном, св. Бернаре.
- Профессор, он физик-теоретик, мне знаком, - сказал Дмитрий Сергеевич. - Его зовут В.Ч.Улков. Знаком, знаком, - сказал он бодро. - Это из тех, кто рвет девочек зубами. Плюньте. Они ж молоденькие!
Куда я плюну? Я и так рад встрече, после 5 лет взаимных смертей. Как Вергилий с Данте.
- Вьетнамцы очень красивы, - сказал я. - Домоседы.
- Да! - воскликнул Д.С.Лихачев. - Но не женитесь на вьетнамке, землю растить придется, в Польшу ездить за алебардами.
Мы тепло пожали руки.
- Дай бог здоровья себе да коням! - кричал Д.С. вдогонку.



ВАСИЛИЙ КАМЕНСКИЙ

Женщина - от люблю Вас, буревестник.
Нео-транспорт: за лодкой женщина с двумя толстыми ногами, держится за корму и бьет воду. Не очень ожиданно. Но лодка от этого идет, в ней едут. Женщина - мотор с лопастями.
В телеги их уже впрягали, римляне - сириянок, цариц; это минус римской доблести. На цепь их сажали деды - Байрона, Пушкина и др...., их бабусь. В прямом смысле на цепь, не в переносном, перенос был на кладбище. Может быть, потому их внуки столь красивы внешностью?
Женщина на животе, воду взвивает; как плуг. Но я отклонился от моря. Черная муха, а над нею черно-ворон. Гроза, гроза! Пей чай, взблеснется. Ласточки!
Не пиши полушепот, а пиши так:
- Дай бог здоровья себе да коням!
Это - строчка Васи Каменского, забытого футуриста. Он сидел в кресле, на доске, умер в 77 лет. О прошлом: красив, громада, рыжекудр, поэто-диво, актер, из первых русских летчиков, отважнейший, свой самолет Блерио; Париж, Лондон, Берлин, Вена, Цюрих, Рим, Варшава, Прага, Турция, Персия и т.д., скупает концертные залы для футуризма, открыл Хлебникова и печатает его первое стихотворение; чудная, юная проза. Сарынь на кичку! Ядреный лапоть! Род польских маршалков Каменских, древо Бантыш-и-Стеблин-Каменских, наследник золотых пpиисков и чугунолитейных заводов. Рисовальщик, библиофил и домовладелец.
А к власти пришли реалисты и у Васи отняли две ноги, без боя, он сидел безногий многие годы в нестаринном и керенско-ленинском кресле, и делал кукол. Их покупал один я. Не писал стихи Вася, а кукол мастерил, как папа Карло, ведь Вася обучался еще и ваянию в Париже, участник многих выставок, ведь он первый (в мире!) нарисовал себе на щеке самолетик. И потом уж этот-то самолетик Сальвадор Дали приклеил к носу Поля Элюара и отнял у Поля жену, русскую женщину, Васину подругу по Москве, ей французы дали кличку Гала, с этой кличкой и вошла Васина любовь в историю. О Дали, Дали!
Василий Васильевич сидел, безногий, пил, на пенсии 42 руб. Не обопьешься, но и тут помог энтузиазм - опился таки.
Душно в доме.



В НОВЫЙ МИР

Вот - настали дни, и на Невском девушки с собачьими носами.
В Академкниге купил: В.Маяковский "Человек". Вещь. 1916. Открыл: "ЛИЛЯ - ТЕБЕ". Чем же я связан с этой семьей и что? Громомузыка В.Маяковского очень чужда, но он Поэт Мира. Лорд! - как Байрон! - красив, эстет, хромой, левша, толстый к 33 г., избалованный до смерти. И смерть. Я об Эмпедокле напишу, о сходстве.
Эмпедокл бросился в Этну, и вулкан выбросил один медный башмак его.
Сгорел. Маяковский пустил пулю, и Шкловский нашел от него 6 пар башмаков с подковами. Сходство! Еще: Эмпедокл - поэт-философ, монстр; Маяковский - поэто-пролетарий, монстр. Почему? Да потому, что не бывает ни философов, ни пролетариев в поэтохронике. Слава им! "Человек" - вещь. Новатор.
Читай книги тем шрифтом, русским. Шрифт, что мы пишем, не русский, а революционный. Это Вася Каменский его изобрел, и шрифт пришелся по душе наркомфину. А меж тем наркомфин был домашним учителем В.Хлебникова. Потом и фамилии их напишу. Но Хлебников любил яти как истинный мистик.
Вышел закон "ОБ УМЕНЬШЕНИИ И ПРЕСЕЧЕНИИ ПЬЯНСТВА В ИМПЕРИИ". Алкоголи в бутылях продают от 18 до 19 час., недолог путь. А я помню в Елисеевском и Соловьевском с 8 до 01 час. ночи. С 8 утра! Т. е. в сталинскую эпоху отводилось время только на сон. Жизнь текла звенящей рекой, с перекличкой.
Как псы, 150 млн. мужчин сидят, поджав хвосты и дрожа. Но в 18.10 уж всю армаду валит с ног. Ведьмовщина.
Пьяницам - узду из денег, и приутихнут. Будут работать с огоньком, купят в Академкниге еще экземпляр В.Маяковского "Человек-вещь", принесут к котлу, станут к жене с кулаком у рта и крикнут:
"ЛИЛЯ - ТЕБЕ!"
С пьяницами будет мир, это народ. Он пьет в пузо, недостоин и кивка, рационалист. А настоящий мужчина - запорожец, еврей, поляк, ирландец, русский светлейший князь - это клинические алкоголики. 1-ой степени посвященности. Это полубоги.
Они пьют от открытия правого глаза и до закрытия левого. Они богаты и нищи; если богат, у него у ноги бутыль, в руке стакан для бритья, а если ж нищ, то найдутся меценаты, духовно близкие, они нальют и погладят, жалея лежачего.
В Париже нет антиалкогольных законов. Клошар кричит, как Гизы при Карле-католике. Из окна выходит француз, освещенный. Вяжет к веревке (за горлышко!) толстую бутыль и вниз ее. Клошар за бутыль схватился. Гитары мансарды! На многих веревках идут с небес бутыль за бутылью. Как в музее! Пей до потолка! И пьют из ложек клошары. Потому-то в Париже буржуа здоровы.
Скоро и у нас будет так.
Я уж готовлю бутыли с веревкой, на балконе, и ряды водок, портвейнов, мускатов; джин. Но никто что-то не кричит снизу. Скоро закричат.
Я хочу стать в 50 лет шофером, чтоб держать в руках круг судеб, смотря, кто выходит из-под колес, - цел? А кто остается, лицом плашмя, и складывают эти фанерки на грузовики, и везут, играя тузами, чтоб поспеть к 18 часам, к открытию дверей в новый мир.



БЕЛЫЕ НОЧИ

Потемнеет на метр, и - светозарно!
Бедный Всадник над родиной, русский ужас, созданный с двумя усами, в лаврах - от итальяночки Анни Колло. В портрет она ему врезала по сердцу, зрачки в форме сердец. Или червонных тузов?
Ни один конь в мире не стоит так на месте и в своей стране, как сделанный Петр I.
Медный всадник, Бедный.
Как скоро умер он, в 54.
Как геройски сорвал голову Монсу за классический тройной грех, кому - мальчику, французу, и кто - Император Всея Руси, полный Бог. И это агония, за нею конец. Он стал опасен - он стал человечен. Это от человечности он казнил Монса и орал, чтоб свергнуть и убить Екатерину, жену. Он от правоты своей не назвал наследника. Его дети уж могли быть и не его, он вознесся как человек. Бог это б не допустил, Петр изнемог.
Нелюбовь жены и анекдот Монса сокрушили силача. "Страшнее кошки зверя нет!"
Бедный Всадник!
Пушкин, новичок в крови, смятенный от документов, увлекся гуманизмом в истории, а т. е. - обратным ходом. Руки крови не совпадают с божеством Царя. Бедный Пушкин! Петр I не темней, чем у других. Нельзя быть вверху и исполнять ч. законы. Это посылка истории, что верх - круг нелюдей. Это аксиома, а не метафора. И назвать вечную силу верха слабостью - анархизм. Фигура Петра I не похожа ни на какую, это новое лицо. А история верха - кинолента, где суперактер - одно новое лицо, и больше нет поблажек. Если ты похож на тех, кто были, - сойди, все равно народ сотрет резинкой. Кто такие Октавиан Август периода царствия, Марк Аврелий и пр., положительные? Дурные актеры. Но чудны Цезарь, Нерон, Коммод, Гелиогабал. Их и вообще-то нет у народов тысячелетиями, но в русской истории - Петр I, один. Он обладал теми чертами лица, чтоб быть в первой десятке Мирового Кино.
Именно кинематографичность: ноги, голова, рост, свойства женственности, одинокость, имперская цельность, и - где? Единственный рабочий и мятежник во всей своей многомильонной державе.
Об его убийствах - закроем рот, погасим гром. Несколько сот стрельцов, да пяток министров, да сын, да Монс. Кто они? Стрельцы - на предательство один ответ - казнь; сын - отцовское дело, это уж не наша, а их мука; министры - верх, воры, бери в любом веке первого, без выбора, и вешай, не ошибешься. Вину выдумали - вешать министров!
Монс - вот где точка над i.
Там уже полыхала драма.
У Анны Монс, любовницы Петра, в 1694 г. родился ребенок, мальчик. По этому случаю Петр порвал с нею связь. Кто этот мальчик и где он? - след простыл. В том же 1694 г. у Анны Монс появился брат Виллиам, новорожденный. От кого?
Его карьера безупречна. Красавец, щеголь, высок и лицом вспыльчив; Петр I сделал его камергером собственной жены. Почему Петр назначил его к интимным делам жены, ведь поведение Марты Самуиловны (Екатерины) до замужества не засекречено. Это ход тех женщин, которых не остановит и сабля. Назначить блистательного дон жуана - в постель жене, не проще ль его было б предварительно уж казнить? И тут две птички запели. А Петр, что думал он? Что знал он о датах и о детях?
Пойманный на месте, Виллиам Монс казнен через день, без суда. Пошатнувшийся Петр повез жену, показать голову, сам рубил. Пошли круги над головою Петра Бедного, он пошел на дно.
Все оппоненты Императора убиты заслуженно.
Да и убийства эти - наброски, штриховки рядом с живописью кровей Египта, Рима, Меровингов, Капетингов, Борджиа, Медичи, Стюартов и пр. и т. д. На этом фоне Петр Бедный - наимилосерднейший. Я б его казни читал в школах как образцы человеколюбия.
Жуток Ленинград центра в белые ночи. Пушкин, Одоевский, Гоголь, Достоевский, Некрасов, Блок, Маяковский, белых ночей ихних - нет. Это как-то истерлось, изгладилось, сглатываем их.
Вот с октября черные ночи, тут уж беги от черноты, тут уж бездна, и у Медного Евгения на тяжелозвонком коне, а император всея руси бежит от него, рвя волосы, как футурист.
Петр Первый, как шрам, разрезал русскую историю на две части - до и после. Других персон нет.
- Что мы сделали, Россияне, и кого погребли? - слова Ф.Прокоповича на погребении Петра.



ЧЕРНЫЕ ЗОНТИКИ

Зонтик - быт болот. День с зонтиком и ночь.
Ночь - с черным зонтиком! Ночь - война, а зонтик - щит при штурме, будто целятся с пассажирских самолетов, из горящих окошечек, будто головы людские - сверкают, и пули, как мухи, застрянут в черных перепонках. То есть некого убивать, но прячутся под черное, ах, и мое я - тоже ночь. Серая грудка, рисовая головка, серый рост - что тут черного? Зачем зонт? Но несут.
Я видел с зонтиками в Ленинграде, Венеции, Ялте, Архангельске, Иркутске, в Берлине, в Будапеште, в Омске, в Риме, в Барнауле, в Ташкенте, во Львове и в Отепя; в деревнях не видел, не был. В Париже в 1979 г. я купил свой первый зонт. Он висит на вешалке для шляп, как автомат с рукояткой. Я пошел с ним как-то, но ветр сминает, как парус. Этому нужно учить в школах зонтиконосиков, они ходят согнувшись, будто боги на них плачут.
Полная чаша огня, едят мглистое, женщины, как животные, в галстуках, а эти мир портят чернотой, будто богу нет дел, кроме ножей, он запускает их в каждый внутренний карман, где паспорт гр. СССР. А зонтик предохранит. Будто если сложить зонтик, то посыпятся пули в темя вперемежку с дождем - и простудят особь.
Я гляжу в окно, ткнувшись, как конь в ночь: держится за ручку, под зонтиком висит ч. Видимо, дуло, и его покачивает за стеклом. Это ч. в 70 лет, в кителе, галифе, с усами, в модной маршальской фуражке, в руке зонтик. Если б он ожил, я б сказал - это И.В.Сталин. Но я не скажу, он не ожил. Значит, кто-то переоделся в музейные вещи и летает в окнах у третьей мировой войны - как Би-би-си, из их клеветнических измышлений. Есть у Ст.Лема санти- и секс-роман, где Зося кончает с собой, п.ч. Стасик не погладил ее, где следует. Стасика отправляют на космической штуке вверх, к планете Солярис, это океан, и он воплощает образы любимых, умерших во плоти, и возвращает их из смерти, в каюту, в постель, как полнокровных. Ых!
Но в окне висит не Ст.Лем, океанский воплощенец. Хорошо, что сквозь стекла не пройти, а на зонтике он провисит и жизнь, как чайка, воздушный солдат, маршалолепипед.
Но в том же романе о возвращенках есть и деталь: океан сделал копию, анатомию, а вот мелочь; молния на юбке не расстегивается, они рвут юбку. Океан думал, что молния - декорация ткани, а это символ железного пояса на юбке у Зоси, рыцарского.
Так тут: не зонтик бы этому, а знакомую курительную трубку, покойник это любил, и его мы любим за курение в Кремле. На Спасской башне. А в океане? Висит на зонтике половозрелый грузин, что делать?
И ночью он висит, и на полки смотрит, какие книги написаны на корешках. Я уснул. Запел петух. Гляжу - этот взвился на зонтике, как месячный серп, и исчез.
В ту же ночь исчез мой зонтик.
Думаю.



ВЛАСТЬ

О, если б навеки так было! - Федор Массне.
А нам от этих "если б" одно веселье. Листните у римлян: бонапартизм, мезонины, мир рубят, мясо солят, лиры не лгут.
А нравочитатели? Рост отцов в атеизме, как в соляной кислоте, стихи пишут шапками и мне шлют. Из Киева: конверт, листики, и что-то с них летит, как с цветочков. Читаю с лупой, рифмы и - пепел! Радиоактивный! Это - мне посылка к 50-летию. Нашли, чем почистить мой шлем. Сдунул.
Взорвался реактор под Киевом, в Полтаве и ниже. Гибнут банкеты без молока, оказывается, в каждом бокале молока - звонок Гейгера, облучишься. А теперь ведь пьют одно молоко, до дна. Так мне пишут в письме, поднося пыльцу, чтоб и я испытал. Как будто никто не знает, что нет мирных реакторов, что все они взорвутся, по всей стране.
О, если б Тот Отец не знал! Знает. А Ему-то! Он все во всем, как Анаксагор. Науки претендуют на ум, некий химикалий, бионик, ядерный физик - софисты, видите ли, орденоносцы, вестибулярные аппараты власти.
Нехорошее веселье, друг-грудинка, если науки - убийцы, а врач-черт держит мою грудь, чтоб найти в ней место для пули.
И если возьмут власть академики физико-, био- и химионаук и психоартритов, - стреляй или стреляйся, это близко. Это - высшие лицемеры и ханжи ума технического, машинного, они и есть - антиживое, это и есть те, кто послан черным по закону казни.
В нише скажи себе о мире, но встань, вот длинный меч и платиновые пули, не медли, отведи острием руки академика - от человека.
Японцы не чтят фотокопии Э.Резерфорда, Э.Ферми и Н.Бора и пр. цунами. А мы, солдаты с 1955 г., не скажем слова в дом академика Сахарова. Ум в амбиции достоин позорного столба. Нищий духом ошибется, и плач его бедный, но ум, носящий в голове академию атомной бомбы, - он шантажист нищих. И это пишу не я, это под пером мозг единственного, кто понял (на заре ядра!) гнусную сеть этих кассет - Альберта Эйнштейна.



БЕЛЕНЬКО

Беленькая собачка во мгле.
Пошел в рощу.
Навстречу мужик без рукавов, пузо на резинке. Мужик дает стакан с грибами, больше нечем наполнить стакан.
Плохи мои планы.
Пошел из рощи.
Опять беленькая собачка, блондинка. Объявление на столбе: "ПРОПАЛА!", а под столбом - она стоит.
И некоторые л. скажут собачке:
- Не судьба, киска!
Эта беленькая - сучка, по телу вижу, длинноватенькое.
Я вынес мяса из супа, - не берет с рук, из-под блондинистых бровей горит глазами. Кладу на камень. Мясо. Без рук. Съела с жаром. Второй день без дома, ее вымыли набело, чтоб выбросить. Через неделю будет сосать кость от повозки, а с рук не возьмет.
Дождь, серая рассада. Рифмуй: дождь - жизнь.
Д.С.Лихачев по ТВ, после операции, галстук в белую горошку, без очков. Он о садах, о Растрелли, о Пушкине. В общем, его водит по мусору диктор и обещает, что вместо Пушкинской квартиры в том доме будет город-сад. Кажется, Д.С. не очень-то верит. Разваленные стены, хоть нет немцев (бомбежки!). Д.С. похудел.
Он не умрет, у него лицо с большими ушами, прижатыми к голове.
Не печалься в жизни с большими руками - перед объективом.



ЖЕНЩИНЫ

Я стою у входа в юность женщин, вхожу, а внутри - пахнет мясом.
Стоят счетчики: кто вошел, пишут мелом - 100.
Женская юность - это индус, сидит на виду, фиолетовая, ноги накрест.
Или же: лежит фригидка, гофрированное железо, а маляры ходят по ним, суп дают из сапога.
Юность похожа на гири на двух ногах, джинсовых.
А сними тогу Катулла, и увидишь, что Лесбию целует не воробышек, а задницегубый раб - Рубль, - индульгенция.
Но эти ж женщины не будут позваны и на Страшный суд, серенько. И л., о ком я выше, не попадут туда, это была б незаслуженная обида Высшему Судие.
Лягут они жалобно в землю, мелкие, как детские вилки, ящиками, и уйдут вглубь.
Солдаты!
Мужчин впрягут в колеса электрички, чтоб они ожили. "Наше время требует полной отдачи". А кому? Мукомолу?
В юных женщинах попадаются души. Я еще доживу, что и от содомии откажутся.
Женщины - желтоволосые бочки под сводами времен.



НАДЕЖДА

Я становлюсь похож на Б. д. Т., облысения вот нет. Придет! И я похож на Иоанна с Патмоса, с картин. Не удивляюсь. Над головою все более туч. Тучи - чтоб ударить в высокое, и ударят, и раздастся невыносимый треск. Но я вынесу. Скажу фразу, упрусь в землю и устою, поводя глазами. Но до этого я не доживу.
Вот что обо мне пишут:
"...Много раз спрашивала я, показывая его фотографии:
- Кто это?
Ответы одинаковые:
- Поэт.
- Авантюрист.
- Король.
И вдруг однажды:
- Пришелец!
Само его имя кажется мне произведением искусства. Само его лицо, про которое миллион женщин сказали потрясенно: ""Какое старинное лицо!"" - в равной мере принадлежит и прошлому и будущему. Это лицо с флорентийских портретов, это лицо инопланетянина".
Не доживу я до смерти, не тот типаж. Я слишком чисто пишу, чтоб любить свой посвист, я укорачиваю фразы и книги, делая их с семенами, чтоб они были ясны слову стрелец. В яблочко! Равенство с любым писателем меня не успокоит, а насмешит. Я становлюсь, как Маятник, движением томим в ту и обратную сторону, не устоять.
Я становлюсь похож на того, кого не видят, но читают на бумаге, а она в продаже везде. Кто читает, им все равно, жив автор или умер, а автор предпочитает жить. А л. же предпочитают, чтоб он был мертв, их тревожит тот, кто невидим. Боязнь - а как он на них смотрит?
Слезы людские - нули водяные, хуже всего человеко-поэты. Это как раб, как бык в треугольной позе. Как однофамилец!
- О слезы людские! - сходится с ослом Люции, с итальяночкой. И я, как и Тютчев, ленив, ищу щель, чтоб лениться; спрячусь в щель и сижу, ленюсь. Одинок тот, кто привык водить толпы. Тот, кто всегда один - не одинок. Какой стеклянный пейзаж в субботу, с балкона, в 23.00, как дома многоцветны! Как устроены слова: дом - день, а дно - надежда.



НЕНАКАЗУЕМ

Я видел образ прощальных дней.
Альбатросы!
Сегодня море - купол, волна!
Альбатросы, альбатросы ловят рыбу, хвост во рту, окунь. Мне так не поймать, да и сколько их съешь? А потом загрустишь, как сосулька в воде.
Уезжающий, как и пьющий, печален. Никто не уймет душу в доме, была и абидосская невеста, и то ухожу. Я не пишу на сосне: "К морю. Свободная стихия. Пушкин". С тучами не толкаются.
Перенесу я судьбу, но не матрас, надутый щеками. Это не ковер-водолет! Сели, летят в воде двое, и выброси матрас, дутый. Чтоб умереть от любви в заливе, где воды не наберется на два ведра, чтоб облиться. И это и есть - погибнем оба до гроба, с любовью - бульк! Если только спрыгнут с матраса и размозжат голову о валун (дно мягкое!). Вот так-то: океанская молвь, а дурак и дура портят мне отъезд.
Я их знаю, это старик-блюдолет Ш.Ш., поэт с обстриженной грудью, международник, и его девка из младохохлушек Конопелько. Они ходят по редакциям Австрии и Венгрии, США и Ленинграда.
Я вспомнил М., волжанка, бегущая из моря до моря, и гиацинтовые глаза из жизни! - убита, без боя.
А эта мразь, Ш.Ш., лакей на побегушках, по ТВ, и Конопелько - живут взашей, гребут берега!
Я давно умер.
Если я пишу, это не долг, а так.
Я давно уж знаю: сокол - это колесо, а солнце - то горит ромбом с 14 сторон, то и днем с огнем не сыскать.
О гордый друг мой, биющийся, я уже делал и так: вставал на пути, и что ж? Я закрою ход, и разбиты оба! Но я начинаю снова и без тебя, М. А без тебя боги лгут, множественные, как и их создания - вот эти Ш.Ш. и Копонелько, на водных матрасах, как два рубля продажи. Не хочется ни сюжетов, да и ни жить, да и уеду.



ТАНЗИРА

Сейчас редко встретишь колючую проволоку на берегу.
Я встретил. Это от северных гаремов русским красавицам; шведы, норвегцы и финны рассултанились и живут со своими. Моток колючей проволоки море выбросило, с 1930-40 гг. Отойду, полюбуемся.
Поубавимся в мнении о Нем.
Рядом просмоленная лодка, у нее бок бочки, и разными гвоздиками пишут: Толя и Коля, Лиля и Оля, и Жиржа - дружба. Оля и Жиржа зачеркнуто, и чуть ниже: Оля и Жиржа - любовь.
От памятных мест в море надолбы, от танков, от Линии Маннергейма. Закат странен, одни надписи. А чайки освещенные. Из ч. состава здесь один я. Мушки-нейтрино облепляют тысячью. Чувствуешь, что уши прозрачны, за неимением лучшего.
Скоро и я разденусь, закутаюсь в закат и буду ждать те 43 ножа от Брута, мирного пловца.
Он и есть Жиржа, вышедший из колючей проволоки, ловец Оли, Вали, Люли и Танзиры. Эти имена тоже написаны и равны дружбе. Но тут мы столкнулись с преградой: кто - Танзира? Может быть, она - Галя?
Анна, Нина, Минна, Лина, Марина, Инна, Капитолина - это уж другой ряд колючей проволоки. Даже Коринна - у них, в ряду.
Сомневаюсь, чтоб Жиржа полез в воду (с таким именем!). Но уж совсем дико, чтоб он равнялся любви к Танзире. Или они оба - и несклоняемы?
Ответа нет - море, море, лодка и чайник в ней.
Я оглядываюсь, как циркуль. Нет ли имен еще? Нет.
Правда, из моря торчит ракета, но давно, с девонского периода. Я входил в нее, такие надписи: Раиса, Лариса, Сергей, Андрей, Поэль, Ноэль, Рита, Грита, Тося, Зося, Ядвига, Тыдвига. Мужские рифмы плохи, женские терпимы, а Тыдвига - не Танзира; Жиржи нет в ракете. Или Жиржа - не тот, Брут у валунов, а женщина, она, как же быть нам с Олей и любовью к ней? Примем как должное.
Я забуду - белые ободы камней, черные ночи монет, ягодные домики лилихвостов и лодки-луны, круглые, с углом 45°. Забуду и Жиржу, и Тыдвигу, но Танзиру! - уж никто не вырвет из моей памяти.
Танзира Маннергейм.



У И В МОРЕ И У

Роза из Эфиопии; не нюхаю.
На дюне ворон в одежде крестоносца.
Рев, ветр.
Ветр, рев и усталость.
Гроза, или же ливень один, без грозы - шел? Металось с электрической силой, и вот я вымок, как шмель. И ветром выхватывает! Нагрудная рубашка, красная сохнет на стекле, висит.
О если б! - высох на стекле, и пошел в красном то у, то к, то в море. И пошел вниз, как якорь.
Море в ртутных столбиках, и каждый толщиною с собор св.Петра в Риме. Кто ищет, тот находит в сутки - серебряные часы! Будь я здесь, я б море пропил за две души: мою и Отчизны. Правда, это море не конец, финновато оно.
Ворон-крестоносец взошел на дюну и полетел к свету морскому.
Что летит он с тяжестью в открытую воду, он же не умеет плавать!
Сходят ли вороны с ума? — не читал. Не улетит же, а сядет на волну — это как я б в костер. Вода ему — мука... Летит, черные руки, как, кроль, негритянский!
Необычно. Его ветром к берегу, а он — вперед! Как черный Соломон. Как Пушкин! Но Соломон, но Пушкин, могендовид и бакенбарды, а он — русская птица, из жизни.
И ворон таки пал в море.
Споткнулся после бури.
Еще блещет свод, лучи приглашают. Взвился и погиб нео-Наполеон, — то, что сделал бы тот, с о. св. Елены, да трусил, не птица.
А этот — птица. В грязи, как летящая щука, в треуголке, со шпагой во рту, с дюны вышел в море. Пал. Царь-птица.
Его била волна. Отряд чаек из 33 персон сел у мертвого, под их эскортом его прибило к берегу.
Вышли из рощи вороны, причесанные, взяли труп вниз головой.
Жаль, что гроза была раньше. Гроза шла б за его гробом.



НЕПРЕРЫВНЫЙ ВЕТР

Ровно в 9 выходит луна на 6 минут. Вот, вышла. Я надеюсь, меня понимают, о чем я. В небе полно бискайской воды. Окна леопардовые. Нет надежд. Всюду освещенные кубы, лампочками; это дома.
Звонит в дверь Ваня Небиаду. Я смотрю в глазок, если б с топором, я б дверь раскрыл, пошли бы топор на топор, и был бы один зарубленный ровно за месяц до Нового года. А на что мне безоружный, не пущу.
Луна высоко-высоко. Вон как раскрашена, и огоньки с нее висят на нитях.
Ирландский сеттер - я, лежу на ковре, с подпалинами, жгу электрокамин, изящнейший, и жду 2 декабря. А зачем Ваня Небиаду? Он стар ростом и с глазами сумасшедшего, доктор наук из Якутии, с алмазных копей; он пьет. Не пущу.
Я в зените.
На окне трещина. Если б он вынул трещину из стекла и вставил бы алмаз, к слову... Пойду, спрошу.
Но он ушел, в глазок я вижу только его глаза, охваченные безумием, алмазника. Я открываю дверь: да, нет его, а глаза стоят в коридоре на двух столбиках. Грустно.
А из трещины сквозит непрерывный ветр.
Взял том 3, нарисовал собачку и поставил на полку. Дни проходят, как киты. Как заснеженные лесенки. Что ж делать по вечерам? Помылся, жду, с галстуком. Если сидеть, спина прямая и лопатки звенят. Кипяток в кастрюле идет пузырями, заварил чай, глянул в глазок - те же два глаза на столбиках, я их и бросил в стакан, и выпил. Снится небо в алмазах. Хуже просыпаться. Но до этого далеко. Не могу вспомнить, была борода у этого Вани Небиаду или один подбородок? Или два?



ДНИ

Дни водяные.
В доски бьют молоточком, невидимые пианисты.
Затребовать стул с твердым дном.
Встретим грусть мы грудью. А я лягу и буду лежать всей тяжестью.
Носки на ногах очень низкого качества.
Голубь рта.
Отлично, отлично, мороз. Темнеет в Микенах. Самовоспламенение.
Я не могу писать с позиций равнины, людей; может быть, я худший и самый людь из л., но с этих позиций я не писака. Громовая усталость.
Кастильский клен.
Говорят, грязные ругательства. Лишь бы ч. был чистый, а там пусть ругается, грязней грязного. Книги пишут не для того, чтобы их читали. Я - тень тумана.
- Во мне мало королевской крови, - посетовал он.
- А что так? - посочувствовал я.
Абрис Наполеона похож на овцу, на стриженую овечью морду в фас.
Сколько у нас царей-самозванцев и их детей? Вся страна - самозванка.
В очках писать то лучше, то хуже. Спокойствие дает сон - он без конца. Вороны пролетели мимо окна, как занавес.
Мороз, мороз, мороз. Женщины особого вреда не приносят. 27° - ниже меня. Ох, хорошо. В 50 лет юности нет. Все ж показательная гениальность: за год я воспел синий глаз, а через год он посинел, катаракта. Болезнь лжи - от нерастраченной сексуальности. Люди в браке лгут меньше. Подумать о графическом рисунке новелл.
Ел балык из осетрины холодного копчения; мини-царизм. Счастливый день, много снега. Говорят, что носки на левую сторону надеть - к несчастью, а как поймешь, где лицевая, а где обратная сторона? - везде дыры. Вот и надеваешь как попало, рискуешь. Три ели, три ели! Беднодубье. Слово не воробей, а диагноз. Шизофрения - это, видимо, жизненная сила.
Академик, политик и кучер хотят говорить красиво. Поэту - говорить красиво не приходится, его стихия - слово, а оно любое. Говорить красиво учат глухих и заик. Поэт говорит любым языком, это его дело и право.
ЗИНАИДА.
Башмаки, как у каторжанина.
- Но вы далеки от любви.
- Единственное, что сейчас спасает людей, это любовь ко мне.



КНИГИ

Я издаю книги врукопашную; сегодня я разбил много посуды, если это к счастью, не многовато ли? Хоронить учтивее, чем рожать.
В декабре мне кажется, я сойду с ума, и я покупаю книги сумасшедших - маркиза де Сада, Мопассана, Клейста, Нижинского, Арто, Сезанна, Батюшкова, даже письма Ван Гога в оригинале. В писаниях сумасшедших - здравый смысл, это противно.
Это противней декабря, и я читаю. Минус на минус дают сон, с кошмарами, свинскими. Февраль я люблю, светло, я книги продам (эти!) со скидкой на 20% - в середине февраля.
Я в Музее устрою выставку книг здоровых (психически!). Да нет, от одного Тургенева будет сон в гардеробе, и о ком мы? Бальзак, Золя, Джеймс Генри, нобелиаты - кусты скуки по лестнице.
Словоблудье - творческий экстаз, реализм.
А поэт - как вожжа под хвостом, увидит диво и пишет слово. Или же ни слова, как я.
А сюжет, лирика мировой души, музыка и заумь - наживные кони, уйдут с грифом, на рогах.
Нет в живых тех, кто любил. Когда издадут мои книги, не будет ни одного, кто б меня видел. А когда мне присвоят звание полного Мертвеца ("великого"), и не вспомнят, с каким хоть веком-то мой ум был связан, в кругах у глаз.
Винить себя не в новинку, но и те, кто тебя не любят, и они винят тебя. О себе думают в превосходной степени миллионы, а ты о себе думай, как о говне, будешь умней этих, хитрых. Ведь они станут плоски телом, и ты их покажешь, как диапозитивы, в иных мирах. Еще не анализировали Мул без узды, Майен из Мезьера, Шампанский, начало 13 в. и Соловьиный сад, А.Блок, Петербург 20 в., начало. Тема: рыцарь - осел, но рыцарь - ездок лишь, а осел - всемогущ. Это я пишу после ванны. Если мыться трижды в день, то напишу три строки, а не одну. И закончу страницу.



ОБО МНЕ. РАЗНОЕ

Я - думающий о том, что через 49 лет будут скалы и сядут у них бриться, так гладки.
Разве жалуются, живя в аду?
Та львица, о которой речь, вскормила меня молоком, а потом разорвала на куски, чтоб не жил меж чужих.
Я ж живу.
Я - глас поющего в пустыне.
Еще хорошо: она встала мне на ноги, нагишом.
Дожить до 22 декабря, до низшего падения света.
Говорят, в те дни, когда я писал эти строки, 9-14 дек., из Америки, из Филадельфии сказали, что я - самый величайший Он медного века. Об этом я слышал и до. Хорошо, что в Америке стали объективно относиться ко мне. И просто.
Вот уж что не вымышлено, то это мир моих книг. - Не делай этот шаг, он роковой, - говорили мне футуристы. У них нет будущего. Я сделал шаг. Потом второй, - это уж было за роком. Теперь третий, - где б взять деньги? Сев в автобус, я по обыкновению даю 5 коп. незнакомке, и она пробивается локтями к кассе, за билетом, мне. Пробилась, но пошла дальше. С 5 коп. в руке, билет не взят. Дошла до выходной двери и вышла. Мои пятачки - на вес золота. Она слышала сообщение из Америки, кто величайший. Да многие знают и так. Гете неглуп: он сказал - если нарисовать мопса схоже с натурой, то от этого станет лишь одним мопсом больше на свете... Когда я еду в автобусе, я думаю о Вильгельме Мейстере: "Если найдется виртуоз, то и найдется кто-нибудь, кто срочно учится на том же инструменте. Счастлив, кто на себе убеждается в ошибочности своих желаний". Таких счастливцев нет. Все пишут под меня.
Тем-то и велик Гете, что эти прописные истины мог изречь и мопс. Писать, пока я живу, - это то же, что ссать себе в рот. То же думал и Гете. То же он думал и о своей писанине, живи он тут, и прятал бы мои пятачки как сувениры.
Что читать! Голова, как у соловья, маленькая и тупая. Великий тупик. Люблю мороз. "Это искусство, и я готов ради него на любые труды - способность, которую один прославленный идиот объявил равноценной гению". И это - о Гете. Автор цитаты - автор "Острова сокровищ", Р. Стивенсон.
Эдгар По и Чарли Чаплин - как велико сходство, портретное, Николай Гоголь и Генрих Гейне - это сходство озадачивает. Белые клоуны Бога.
Могильщиками теперь - дежурные по кладбищу милиционеры.
Я - видящ.
Тучи серые, влажные, пусты дни, во мне свет, хоть и упадочный. Полежу немного я, как Эдуард.
Я говорю: только без восстаний, без восстаний, ты не Рафаэло Джованьоли, одни реалисты считают, что царь, взятый в плен, - это раб. А я говорю: восстание Спартака - это восстание царей.
Были годы, когда меня еще можно было видеть в 9 ч. утра, пьяным у Дома Балета. В 11 ч. я уже лежал на Невском, как слепок из гипса. Моя слава - уже из научной фантастики.
Кир Булычев пишет: "Создатели Эксперимента кажутся небожителями. На самом деле они существуют - в виде портретов в актовом зале. Дарвин. Мендель. Павлов. Он. Джекобсон. Сато. Далеко не все понимали, что Эксперимент выше всех знаний человечества. Но во главе института стоял Он. В самом принципе его деятельности было нечто иррациональное. Это была наука с претензией на божественность".
У меня 2 года пульс был 200.
Много еще стран, где стужа. Бесплодие у животных - это когда их слишком много и в одном месте.
Учитель сказал:
- Теперь чаши для вина стали иными. Разве это чаши для вина? Разве это чаши для вина?
Ох, тошно мне на чужой стороне! Чужая сторона - Земля.



ЗАСТОЛЬНАЯ

Л. идут параллельно, по городу; если смотреть на урбо сверху, - идут л. рядом. Это - утопия. Л. - не литература, и живут они по законам л.юдским, не словесным. Кто много жил, тот низко пал.
Наливай на дно вина, на метр!
Такое тусклое время у МЯ.
Снился во сне грустник, стограммик.
И этот день к концу, убитый мною.
Останется от земли несколько колонн.
Наливай на дно!
С годами бумаги жгутся, а миры сжимаются до Я, а потом и до я. Это я могу понять и унести с собою на стадию катастроф.
Но у низших катастроф не бывает. Певцом солдат мне не стать, а солдаты - это пушки, они говорят сами за себя. Заговорят. А музы? - это телефоны в землю, где лежит, готовая, полиция. Ей мой лоб некрупен.
Сильные листы пишет рука героя.
Декабрь, силлабо-тонический! Но еще ноябрь, он: черные речи мои.
Я вышел на балкон, шагая, и поднял золотую кепи, прищурившись. Я с грудью в ледяной коже, народ стоит в раме марша.
Время у МЯ в яме, наливай на дно, на метр – вина!
Корабли плывут, белокурые, постель на лестнице ждет ч-ка с железной звездой в глазах!
Он топнет, а уж – пятница!
Плохо видеть много, я вижу и не выживаю.
Ослабли молекулярные руки.
Я не верю, что кто-то будет жить за меня, не верю, не верю.



II. МОТИВЫ
 
 
ПЕРВАЯ ОТЕЧЕСТВЕННАЯ

В России нет армии, годной, полководцев с нагревом имени, умного царя. В 1812 г. Россия не готова к войне с Наполеоном, хоть и воюет с ним 9 лет. Казалось абсурдом, что Наполеон войдет в Россию. Это и абсурд: регулярная, могучая, плановая, оснащенная теорией и гением Наполеона и его королей, армия вошла в настолько громадную географию, что островитянин-корсиканец не мог выдержать этого. Этого пространства психики.
Наполеон и Европа уже больны атеизмом. Воспитанники жестокосердного мещанина Гете, в Вертере и есть вся Европа с ее юбочными страданиями. И молодой страдалец Наполеон, уже взрослый европейский самец, водит двуногих на убийства. Их любовь - фаршированные колбасы и яичница с пивом. Полки мещан вошли в край рабов.
То, что от немытых французо-солдат пахнет духами, как от русских генералов, приводило крестьян в неистовство, и они рубили их вприсядку.
Войдет француз-офицер в лес, отстегнет саблю и панталоны, сядет на пенек, поя марсельезу, - ночь в луне, дуб дремуч, совы со щеками, с щебетаньем. Гриб, как шампиньон. Муравей по голой заднице ползет, как звезда, кислый.
Встанет француз, опорожненный, хочет подойти к другу-мсье пить шартрез, а ветвь его не пускает, на ней свет. И вторая ветка его за руку берет и к пояснице гнет. Завоеватель кричит, и тут-то его и склоняют над тем, что он наделал, сидя, а потом и макают мордой. Драма!
А и не лес это, а целая история. Идет миллион народа по полям, от врага. Видят поле, а уж ночь над миром, месячная, и ни избушки не виднеется. И стал народ в степи, как дуб дубу. Встал народ, стоит, спит. А тут француз с революционной песнью на ветру. Его и повесили на ходу - два мужика взяли бревно и веревку, положили бревно на плечи и на веревке повесили марсельезника. Когда он отдал ветрам душу, а те унесли, шумя, ее в Париж, на Пер-ла-Шез, в урну, - тогда двое Егоров сняли бревно с плеч, покрестились, отвязали про запас веревочку и, как мы видим, - опять стоят, спят, на ногах. А труп? собакам тело дали.
В какую сторону пойдет этот миллион народа завтра? Никто не знает, ни Бог, ни Царь, ни народ.
Как ты его победишь? Земля его - куда хочет, туда и скочет, этот, спящий стоймя посреди поля. Бог только видит движение на северо-востоке и говорит громко миру:
- Сегодня в 4.30 пополуночи русский народ пошел на северо-восток, это севернее Таймыра и восточнее Токио. Дальнейший его путь Мы сообщим особой сводкой.



ТЕМА ПАМЯТИ

В 9 вечера прогуливают собак за шеи. Собаки - что? запасы топлива? Дом дней стал тошен, а другого нет.
Есть несколько улиц в г. мир, и свод входа у них - холстяные клеточки видений. Исчез тыл (пыл!).
Не лги о мертвых, не пиши о женском досуге, я люблю лес, туфли, сухие, и рубаху в герцогском стиле. Алую.
Я помню их, надеванные. Мечты о будущем - это от невоспитанности. "Дорога Жизни!"
Мы катались, как вода. Низкий звон самолетов, пульки лопаются в досках, как в дождь.
Если скажу - шел пулевой дождь, от немцев, с самолетов, - я не ошибусь.
А на катере дождя такого, водяного, весеннего, не было, с Ладоги плески, но Ладогу дождем не называют - море! Море и низкие самолеты. А встанешь - голову отхватит крылышком!
Морская болезнь - это сморкаться, по телу течет. Другой не знаю, мы ж хохотали, как петухи! Дети ж мы блокадные! И самолеты сами в руки идут, с бомбочками!
Много лжепамяти от фильмов, нельзя их давать детям, будет другая жизнь, насильная, и снится им она же, а детская - где? У нас была детская жизнь, без фильмов.
Как-то я вычитал о великом поэте: "На дне сознания возникла моравская деревушка Биокоупки, где новорожденному приветливо улыбалась заглядывавшая в окно сирень" (любимейшие цветы!).
И он вспомнил об этом! ЗагляДЫВАВШАЯ - надо же!
В детство моего окна заглядывали автоматные дула гестапо.
Первая моя игрушка - браунинг. И фарфоровые круги фугасных бомб.
Я бросил жизнь и хотел уйти в другой дом, а Он не пустил.
Я пишу.
Скот идет с дулами на голове.
История - это старость. Юность - это возмездие, - сказал один фразер. А если юность за колючей проволокой - это что, дар?



ГУСИ-ГУСИ, ГА-ГА-ГА!

На Кубани гуси идут гуськом. Домашний гусь - гадюка! Есть песенка об их жалобах на волков. Серый волк гусю! Я видел, как волки несутся у хат, ощипанные и полусъеденные.
И лисы, многострадальные. Лезли к курам, а это в гусятник!
Не уйти от гусей.
Утром я хожу с абрикосовой косточкой. Свищу. Из Эйска фашисты, смотрят; в гестапо. - Ты юрка (еврей)? - Я - урюк! - Не дури, откуда у тебя такие уши? - От бабушки. - Бабушку ведут штыком, а мы по паспорту из Гогенцоллернов. Смотрят, как сумасшедшие.
Как-то китайский император Ц., проезжал по улицам опустошенной Маньчжурии, видит двух маньчжур. - Многовато народу в Маньчжурии, - воскликнул император и велел уничтожить их.
Гуси, гуси, есть хотите?
Докучают немцы, едят дом. Я бросил бутыль бензина. Несколько солдат взлетели в воздух. Взрыв красив, серебро с музыкой. Часовые обгорели, как гранаты, кусками. На этот раз команда СС. Гестапо! Я к этому привык.
- Почему ты так сделал?
Я говорю об императоре Ц. Зовут бабушку. На мотоцикле. В коляске - бидон, обжигающий душу. Водка, довоенная. Немцы удивлены таким оборотом.
Так летите, под горой!
Невдалеке от станицы, в степи партизанский отряд, у р. Кубань, так вот - по воде они читают ход мыслей фашистских войск. О немцах, чего они хотят от нас. Гул орудий вдали, это идут армяне-освободители. Пришли. Но до прихода.
Расстреливают отряд. В меня бросают мину издалека; и раскроили череп; облитого кровью, несут в гестапо и пытают, повесив на стене. Вишу.
- Сколько в отряде чел.? - 11. - Лгешь, 10. - Сосчитайте трупы. - Сосчитали - 11. Их на мотоцикле по степи собирали. - Что они делали? - Мышей ели. - Лгешь! - Поройтесь в норах (жили в норах, под землею). - Порылись, кости выдр. Правда. Зовут бабушку. - Сядь в угол. - Сидит, лицо белое, платочек комкает. С меня кровь течет. - Отдайте внука! - Глянули - а это она не платочек комкает, а бикфордов шнур развязывает и завязывает, в подоле мина катается. А шнур горит, горит, ясный!
Ну, летите, как хотите!
Идут армянские полки, под барабан, как валеты. Нас посадили на грузовик (немцы!), едем наперекосяк, грузовик пустой, с гусями за пазухой. Штук триста гусей везли, - и они гудели. Да, еще гуси подняли на крыльях грузовик и как духи врезались в армянскую рать.
Рельсы "катюш". Я отлично помню холодок на шее, подколесный. Полки перевернуты, грузовик валяется.
Небо в облаках, и голод, голод.



ОГОНЬ

Я жег сундуки стихов, покидая.
Это как револьвер, из которого можно задеть кошку за живое.
Жгут же бочки вина, соломы!
Во что б завернуть мою тоску по пулям? Делают копию сожженной Данаи, и это будет надувная Даная. Разве восстановить ту мою 11-летнюю руку, для которой револьвер был - как радиус жизни, а пули - как пальцы, бьющие в одно? Смотрю на свою - ногти древние, граненые, розовые.
Красота - это Этна, от Эмпедокла рукописей нет, а лицо на скульптуре занавешено камнем.
Громыхают всевидящие, а что есть ниже туч?
Жгу я кучи листяные и сейчас, но без прежнего огня, по строчке, нечто от Филиппа-Испанца. Сколько жечь - столько жить. Привет, праотцы, мы лодки вокруг шара с надписями.
Как-то я убил пишущую машинку, бросил в окно. Потом спустился, взял, принес кости.
Приставил к литерам зеркальце - не запотело!
- Бабушка, ты завтра умрешь! - сказал я. Она чесала волосы гребнем, до пола, черные.
Утром ее нашли в саду. Я помню ее лицо, разбухшее, широкоскулое, белое, больше, чем она, никто не любил меня, не спасал. Сердца разрыв. Я залез на дуб, трое суток сидел, от судорог. Потом упал. С дуба. Уж похоронили.
Ее гребень в бриллиантах я подарил М.
Но М. носила короткую стрижку, ей гребень что, и она подарила его Л.Ю. А Лиля подарила подруге - Полин Ротшильд. Та была изумлена и долго дарила Лиле изумруды. А в Париже Полин Ротшильд, спрашивая меня, что б подарить М., вдруг взяла и подарила гребень. М. страшно задрала нос с таким подарком, пока не выяснилось, что гребень - бабушкин. Ох, и хохотание! Бочки богачей!
Многих я сжег страстью, а многим сказал смерть. В частности - Заболоцкому. Но список такого рода жертв не вместится на 100 страницах убористого текста, на моей машинке Гермес Бэби. Гермес, кстати, тоже посланец. И он - тоже.



МНЕ - 13 ЛЕТ

Мы жили на виллах, правя миром, а за садами - дуб, как туз! К "бабушкиному" дубу шла дорожка, и где падал обрыв - государственные сады с вишнями. И в них солдат с ружьем, ствол ружья рос у него изо лба, как дуло винтовки. М. б. солдат в зеленом платье - посланец эпохи кватроченто? Сбоку - электростанция с молодыми рабынями. Плоды молодости.
Эрос я знал, знаком с эротикой. Волосы мои вились, физиономия и ручки греческие, ноги идеально сложенные, правда, одна короче на 1,5 см из-за гипса в детстве, но любовь нимфеток и юных ню не мерит сантиметром длину ноги.
Не помню, какое тело у девочек, гладкоствольное или пернатое; сексуальные выходки.
Среди паров и вод, в мыльной мгле я смотрел на женщин в упор. Горячие шайки, мокро. А после мытья - абрикосовые!
В галифе револьвер.
Если человек с гаубицей идет на ч-ка безоружного, - это пропащий, стреляй из галифе и брось падаль в саду жизни.
Мое двенадцатилетие (13?): я, Виктор Сумин, Бур Великий и Игочка Домнин налакались водки, попали на Высокий замок и летели оттуда долго. Любовь к бутылке и бутылкам. Многообразие гроз.



НЕОКОНЧЕННОЕ

Дом Артура скрыт дубами - 14 громад-ангелов стали в круг, тут и дом. В.Жуковский и Н.Языков; В.Даль; заглядывал Пушкин. Тут пил, как ликерная рюмка, Игорь Северянин. Черный баран - это Араб Петра Великого, я ношу жилетку из тех кудрей. Бармен Артур Рут назвал дом (хутор!) "Ананасы в шампанском" и открыл бар в подвале, где лопаты. В Оперном театре процессы над космополитизмом. На афише А.Вертинский с поздне-польской отвислой челюстью. Песнь пояше: "Весь я в чем-то армянском, в чем-то азербайджанском!" Т. е. костюмы нацменьшинств. Поет: "И, может быть, теперь в трущобах Сан-Франсиско лиловый негр вам подает манто". Плакал он. Буря рук! Бриллиантовый космополитизм! Шлем воздушные поцелуи. И уехал бы он целенький в Москву, в молве с рулоном рублей, но не сообразил, где он. Он шагнул через край. Он стал на колени. Он стал целовать пол. Это потом сказали, что он целовал русскую землю таким путем. Но это был 1949 г., а парижский слюнолиз целовал доски сцены, где шли, не переставая, суды № 58. День-ночь. Встал Бур Великий, тончайший. Он сказал: "Пепел Клааса стучит в мое сердце". - Бей бебонова Иуу! - крикнул Игочка Домнин с выбитыми зубами. Виктор Сумин положил на пол гранаты (холостые!) бить башку. Нюся Черепичко (цыганка) и Милка Файнберг-Тохтер, мастера стрельбы, легли плашмя. Настоящие подруги! Загремели "танки", мы срывали башмаки и швыряли на сцену, косяком. Воздух завился веревочкой, ль... не бежали потоками в г. Ль. Как хорошо обученная свора, мы шли к сцене. А. Вертинского взяли в круг мундиры. И это б ничего, но уже у сцены вошли войска, курсанты Политучилища, эти спустили ремни со свинцом. Зашатались головы. Кровь брызнула рекой. Прошумели первые пули. И в этот трагический час на галерке вскочил самый маленький, сын коменданта г.Ль, Виктор Курсанов, ему и было-то лет 7-8. "Время звенеть бокалами!" - вскричал страшно Курсанов. Свою галерку он вел с зажженными флаконами огня. Загорелись сотни солдат. Милиция стояла в лимонном свете, горя. Заполыхалось! Потом тушили театр и сказали, чтоб шли в домы. И пошли, крутя побитой башкой и говоря сквозь кровь: "О беда, беда! Взяли наганы, а не взяли патроны!"



СМЕРТЬ И.В.СТАЛИНА

Я хоронил М.И.Калинина, его гроб несли на плече, как на субботнике - Сталин, Берия, Молотов, Ворошилов, Каганович и ряды друзей Всесоюзного старосты. Этот умер в Москве, реальнейший из реальных, от водки.
Где умер Сталин? Сколько дней не сообщали о его смерти? И т. д. - это народные нервы, позабыли, что в Кремле старик, с тяжелой биографией. И умер. Думали, что СССР восстанет против его смерти, будет землетрясение у ног, враг, лей медь, куй пули-люли! Ничего такого.
Когда умер И.В.Сталин, по улицам земли пошли машины в черных подковах. "Маруси".
О чем говорить? - Говорят о смерти И.В.Сталина, как это хреново для народов.
Потом жгли звезду и, крича "ой, ой, ой!", бегали у огня. Март, иды.



НАБРОСКИ

Наброски важнее, чем книги, где главы - раскрашенные картины риторики. Не стоит доводить фразу до редакторского совершенства, она станет точной, но будет мертвой. Пусть уж живет в черновиках, не выходя от автора. Ксенофонт и Геродот. Их фразы настолько самостоятельны, что приближены к жизни. Уж и забывается, где документ, а где бред. И сивая кобыла у Геродота вздохнула к ржанию в битве - к тексту.
Образец русской живой речи - Российская Грамматика Михайла Ломоносова; знаю, иду; странствую, воздаю, охаю; трясу, глотаю, бросаю, плещу; колеблю; пишу. Глагольная биография!
Русская проза неизвестна. Этому мешает неправильное развитие детей: авторы 12 в. напечатаны лишь в 19 в. А авторы 20 в. не будут напечатаны никогда, до них русские не доживут. Так что русский язык - это порыв, каждое поколение идет с нуля, если физически не уничтожено - оно. И приходило к нулю, у него нет ведь степеней. Уже "Евгению Онегину" Пушкин придал вид апокрифа, незавершенности, антиквариат при жизни. Через сто лет это подхватят футуристы. Незавершенность жизни, ранняя смерть - тоже набросок, колорит точки. Самое красивое в этой системе - многие точки. Не ломай цветок, дай ему дохнуть просто, без словесности. Геронтизм "великих" не красноречивей их умственной отсталости.
Молодость - это набросок.
Набросок женщины волнует, а сама - нет. Леонардо бросал кисть в миг большей силы цвета. К примеру, в донне Литте - ультрамарин, с плеча. То же у Пушкина:
- Плывем... Куда ж нам плыть?
Ультрамарин. Пиесе нет конца. А хотелось бы знать - куда плыть?
Но Тот, Кто знает, руку взял в свою - не пой, поэт!
И мастер Жуковский, честный рыцарь, сидя над мертвым гением Александром, только и сказал, в священной тоске:
-. . . . . . . . . И что-то
Над ним свершалось.
А что? Точка. Пушкину 37, Жуковскому 54. Сошлись две роковые цифры - смерть и крах. У 54 уже крах, холостяк, он еще будет жить с женщиной, нимфеткой, сладость, очаг, дочки. Его жено-человек будет сумасшедшей, и у учителя царей и министра - впереди 16 лет беснований, а не песнопений.
Тяжелые песни говорятся в прозе.
Книга - цветок, но ему нельзя доцвесть, это уж будет плод. Все книги Пушкина - цветы, а Жуковского - плоды. И Гете - плоды. И Жуковский дружил с Гете. Плод с плодом.
А цветок с цветком не дружны. Закон красот - кто кого?
Кто - кого! - закон любви.
Любви - убви.
Я не верю в труд, он напрасен. Где пот, там и видим потное - Саламбо, Воскресение, Бальзак. Не стоит писать о писателях, а не обойтись.
Лучше б жить, одни дни ведь - полнота. Но в доме дождя, ведущего рев 5 дней, что делать с 6-м? Поставить на нем много точек...



ЖИЗНЬ - И ОДИН РАЗ!

Прошлым живет тот, у кого его не было, и пишет тетрадь-самоутешитель, к примеру Марсель Пруст.
В литературе Байрона фатовство и пустозвонство, но в жизни он гениальный поэт.
Почему тяжелый осадок от людей? От всех.
Лира, ее вид - это бык за решеткой.
Я обеспокоен, пора стелиться. Лег. Смотрю в окно: чьей ногою гоним летит с лестницы ребенок?
Как оскорбительно Гоголю было всеобщее русское признание, до побега в Рим. Смех над Гоголем, заливной - вот что оскорбляет.
Октябрь - месяц восьмой, окта, по римскому календарю. Ноябрь - девятый, а декабрь - десятый. А где ж еще два? Какой хороший свет с утра был, а вечером по ТВ монгол поет, это трудностями веет. Монгол по-французски: мон голд - мое золотце! Может быть, есть иная, другая жизнь? Много женщин-подонков, чешут свою жизнь, как продажную шкуру. До сумасшедших всем далеко!
Здесь организованный хаос и пропаганда агонии. Отключили холодную воду, и нет света в коридоре, сломан лифт - не хватает войны. Только в темноте до меня дошло, что собак любят от страха, отнюдь не от нежности; собак и старух.
Что-то было между жилеткой и тележкой - буквы равны, до одной, п.ч. "те" произносится как "ти". Я уж давно пишу справа налево. Есть Божья дрожь художника, а кроме нее ничего нет.
Немец Томас Манн в те годы крушения людского вез через океан в Америку с фашистской родины - шкаф белого дерева, письменный стол и диван, чтоб давить его задницей. Не считая трех танкеров, пиджаков, галстуков и носков. Это - реалист, нобелиат.
Американец Эдгар По сдох пьяный, как лошадь, пал на четыре ноги, крестцом об пол, и долго догадывались - кто это: Дух Святый или конина? Это - поэт. Твоя страна не та, где ты, а в какой-то другой стране.



ЗОЛОТОЙ ЛЕВ

"Очерк о золотом льве". Речь о статуэтке льва, а смысл - золото и живой образ.
"Если смотреть на льва, а не на золото, то лев будет ясен, а золото будет скрытым. Если смотреть на золото и лишь на золото, а не на льва, то золото будет ясно, а лев будет скрытым. Если смотреть на обоих, то оба будут ясны, оба будут скрытыми". Как просто, до слез. Перевод мой.
Пасмурно, письма не едут.
И о Десяти ступенях. 10 земель состояния Будды.
1. ступень радости
2. ступень покидания грязи
3. ступень понимания
4. ступень совершенства в смелости и силе
5. ступень труднопобедимости
6. ступень настоящего и будущего
7. ступень дальнего пути, начало проявления милосердия ко всем существам.
Стоп, ни шагу, не быть Буддой. Дальше начала милосердия я не могу. Начну и кончу, другие обеты не дают сердца. Мне не достичь трех верхних ступеней: 8. завершения странствования, 9. доброй мудрости достижения десяти святых сил и проповедь ее повсюду, 10. ступени идеального облака - состояния Будды - мне не достичь.
Это три стены, и каждая из лжи.
Это уже отвесная скала, о которую бьются, кто хочет стать Буддой.
Но они люди.



ВОТ ТАК ТАК!

Без воображения, а то я б создал биографию августа, башни, луну и даму, и двух псиц. В 01 час из-за башни выходит луна, а из-за нее дама с двумя псами. Или ж из лужи они вышли, в августе лужи глубоки. И идут, идут, - новелла, как у Боккаччо. Но я не он. Мой ум в ландышах. Я пишу без выводов. А столяр строгает раму морали.
Мое дело - заполнить холст.
А чем? Сон начинаем с ног. Позвонил девушке в шелку, а в трубке АЛЛО, голос Создателя! То есть, у девушки в ногах знакомый. Что ж плохого? Не звони, веноз. Девушки не сидят на ветке с надписью ЖДУ, они летающие. Их АЛЛО зовут.
Бедная тишина.
Хоть бы кто-то закудахтал, как ребенок!
Луна дошла до угла.
Был у меня друг, длинный, в шляпе, коммунист, с маленькой головкой. Он говорил на О, как волжанин. Он говорил: О, Рондо! До! Алло! Рококо! Стоило мне взлюбить девушку, как он поил ее рюмкой и без любви, по-чалдонски, делал ей "лабэ". Лабэ-то лабэ, а опасается мести, вот и сейчас в трубку АЛЛО сказал, и ему тяжело, тяжело, окутан модуляциями.
Спасибо за тоску.
В этой цветочной ночи - река книг, плывут челнок и колечко, и окружности. Значит, луну ловлю после 01 часа. - Вот так так! - сказала б Лиля Юрьевна Брик.



РОЗЫ И РУКИ ЛИЛИ БРИК

Розы в чаше с вином (бывшим), я купил чашу, гравированное серебро, к 85-летию Лили Брик.
Нет никого, как Лиля! Огненно!
Мы отметили День. Я пришел через месяц.
- Вы мне урну купили, гробовую, - сказала Лиля. - Вот, возьмите, подарочек!
Вынесли чашу, в ней розы, те же! Высохшие, как живые.
- Как я! - сказала Лиля. - А роза упала на лапу Азора! - если Азор - это смерть, собачья. - Смерть, не сметь! - сказал В. В. и выстрелил в ребра. - А и мне шею хотели свинтить, - сказала Л. Ю. - Пришли, один со шрамом, второй в бэрэте. Бандюги. Говорят, их Музей Маяковского прислал. А там таких и нет. Говорят, отдайте кольца. — У Лили на золотой цепи, на груди, два перстня: ее и Маяковского с инициалами ЛЮБЛЮ, свадебный дар поэта; громадные, много золота. С нее 40 лет срывали эти кольца в Фонд мира - то те, то эти войска; не отдала. Лиля до конца жизни ела кровавые бифштексы. Ни диеты, ни режима. А руки длинные, девьи, маникюр алый, веснушек много, она ж рыжая была.
Рыжая, рыжая с косой. Своею. Блестящей. Глаза громадны, лоб открыт и - смеется, широко! Всегда!
Когда мы ходили на премьеры (кино, театро, музык), и с Майей Плисецкой, Лиля обязательно встанет среди помпы, плюнет и узким кулачком себя по башке стукнет:
- Эх ты, балда, идешь, не знаешь куда!
Всегда скандалила.
Она дважды пыталась покончить с собой. В третий раз - удалось.
Когда им было по 20, Маяковский позвонил, рыданс и крики: если не приедете, застрелюсь! Голая, из кровати, вдев соболя, Лиля вскочила на лихача и понеслась к В.В. Поэт открыл дверь, сдержанно.
- Где револьвер? - крикнула Лиля. Она была очень правдива: стреляться - так стреляться. Маяковский тихо показал. Лиля вырвала, взвела курок, приставила к виску и выстрелила.
Осечка.
- Вы лгун, негодяй, провокатор, скотина! - взбесилась Лиля. - Я вас изобью вашим дулом! Не впутывайте меня в ваши пуанты, трус!
Владимир Владимирович, носивший тогда густую гриву а ля лев, ложившийся в постель, как в кинофильм, в смокинге и с палкой сбоку, с напомаженным ртом, он легко взял у Лили револьвер и вынул барабан.
- Вот ваша пулька, - он дал ей пульку с осечкой. - Отложите ее.
Она отложила.
- А вот еще шесть, - сказал поэт, - посчитайте.
Патроны выпали в ее руку, она осмотрела - еще один был с осечкой, свежей.
Он не верил, что она кинется к нему, бросив ночь, жизнь, Осю.
Она - кинулась. А он, пока ждал, не утерпел, выстрелил.
У этих двух была связь больше любви.



И ДАВИД БУРЛЮК

У меня 124 письма от Лили Брик. С 1960 по 1978 г.
Из разных писем Л.Ю.Б.
60 г.
"Жаль, что нельзя послушать Вас. Только иногда магнитофонную запись. Я убеждена, что Вы сейчас № 1".
62 г.
"В Антологию Эльза Вас включила. Говорит, что труднее всего перевести Пушкина, Лермонтова и Вас!
Не помню, написала ли Вам, что 1 экз. Вашей книги послала в Париж и один в Прагу, я рассказывала редактору журнала "Культура" о Вас и заместителю министра культуры. На обратном пути буду говорить еще и еще, чтоб запомнили.
Вот цитата из письма Иржи Тауфера: "Благодарю за книгу Его. Удивительная, мне нравится. Когда кончу Хлебникова (я увлекся и не могу оторваться), начну переводить Его. В Праге увижу Иржи и еще подбавлю жару. Каждый день говорим по телефону с Асеевым. Ничто, кроме Вас, его не интересует"".
64 г. (я уничтожаю стихи и повести).
"Дорогой, сегодня получила Ваше письмо, огорчилась, стала звонить Вам - от Вас нет ответа. Стараюсь думать, что это - настроение, а не состояние, что временно. Вы удивительный, ни на кого не похожий. Надо стараться, чтоб это поняли. Ради Бога, ничего не уничтожайте! И не "подводите итоги" - слишком рано! А уничтожить под влиянием минуты можно много хорошего. Кто, по-Вашему, Великие? Почему до них расстояние - 10 лет? Эти десять лет у Вас уже позади. Уже идете с великими в ногу, уже начали обгонять".
65 г.
"Мы дома! И очень этому рады, хотя съездили хорошо. Привезла Вам карандашей массу. Завтра прилетает Бурлюк. Вот так так! Надеемся, что он (ему 83 года!) и его жена Маруся долетят живые и мы их встретим на аэродроме... Сегодня нам привезли Ваше письмо и "Триптих". Завтра будем в городе, и я передам книгу Давиду Давидовичу. И рукописи".
Алексей Елисеевич Крученых тут же позвонил мне и вскричал:
- Давид - да! Давид сказал: Да! Это - Он!
- О чем вы? Что это значит?
- Это значит, о Вы, что Вы - настоящий Он! Давид - это пантеон мировой гениальности, и Вы пробили его сердце, как стрелец. Вот это восторг!
Тут же Е.Р. привез открытку от Д.Д.Бурлюка. Вот она:
"Ты - настоящий Он! Жми! Я вырастил весь футуризм, я вырастил двух гениев на В., и вот вырос другой, без меня, но наш. Не третий, а другой, самый высокий на В.! Победа! Ты жми, и я жму - руку! Летучий пролетарий - Давид Бурлюк".



И ЕЩЕ ИЗ ПИСЕМ ЛИЛИ БРИК

68 г.
"Только что позвонила Хохловой насчет пуделя. Есть белый пудель! Ему один год. Он золотой медалист, но недавно сломал клык, и его хозяин, негодяй! хочет его застрелить!!! Если Вы хотите и можете взять его - сообщите мне до 25. Я забыла только спросить - надо ли за приговоренного к расстрелу что-нибудь платить... Постараюсь дозвониться еще раз Хохловой. Из Переделкина это мучительно трудно. И стоит ли Вам брать беззубого? Обнимаю еще и еще. Лиля".
69 г. (Нас не пустили в Париж, сняли с самолета.)
"Дорогие наши М. и Вы! Мы в полном омерзении от случившегося. Думаем, что это не столько из-за вас, сколько из-за Клода. Всю ночь сегодня мне снились кошмары - погром: проверяли мою национальность. Я просыпалась, засыпала, и кошмар продолжался! Ну да что говорить, когда нечего говорить. Ни одной душе не говорила о том, что Вы собираетесь ехать, и только избранным скажу о том, что не поехали. О господи, что же делать? А мы никуда и не просимся. Не хочется писать обо всем том, что я передумала за вчерашний вечер, сегодняшнее утро... У меня давно не было такого огорчения. Как обращаются с Таким! Как не щадят!"
14.05.78.
"Дорогой Наш! Спасибо за удивительно интересное письмо. Не спрашивая Вашего разрешения, я всем его показываю. Не удивляйтесь моему карандашному почерку: два дня тому назад я упала и зверски расшиблась. Идти в больницу категорически отказалась. 16-ого мне привезут рентгеновский аппарат, и мы узнаем, что к чему: перелом шейки бедра или что-нибудь полегче - вывих, ушиб, растяжение. Но скорее всего все же перелом шейки бедра!!! Несмотря на это, ЛЮБИТЕ МЕНЯ немного. Жить мне осталось недолго... Вася и я крепко обнимаем Вас и очень-очень любим. Ваш верный друг Лили".



ЛАВРОВЫЙ ПЛЮЩ

Л.Ю.Брик и безделушки.
В простенке у окна Пиросмани, на клеенке, где он с чайником и ЧАЙ буквой написан. Темновато. Деревянная статуэтка Тышлера и Лилин портрет, он есть на обложке монографии. Рисунки Маяковского и Бурлюка; в ноги - толстый ковер Ф. Леже, я засматриваюсь - бутылку под голову и лечь бы. Но нет, ногами топчут. Настоящие подносы, Палех. Масленки в горке, старинные, из Руси. Их пришлось продать, когда Эльза умерла, жить стало не на что, наследство Арагон заюриспруденцировал. За эти масленки (с них!) мы сосиски варили, как в блокаду. В коридоре портрет Маяковского, Чакрыгина, фолькартом навязанный, это больше лже-Чакрыгин, мазано сильно, а тот не сильно мазал. Лубки Малевича. Живопись М.Кулакова, его наилучшая НЮ второй половины 20-го века. Этого (МК) я навязал в други, но потом Лиля его полюбила. Набор бильбоке. Соломки Тышлера. Портрет Лили, Штернберга.
Думаю, что большинство взято в музей, т. е. в никуда и никому, лежит в бочках, подвальных, загипнотизированное; как Филонов. Как Лиля лежит, исчезнувшая.
Но на окне! - большой горшок, глиняный, с плющом. Толстые лавровые листья, стебли завили в шар, и сидит попугайчик, разноцветный, с клювом лаковым. Иногда глазом мыргал. - Он живой или неживой? - спрашиваю Л.Ю. Как она смеялась, существом жизненным! - Потрогайте-ка ему кожу, щипните! Нюка! - так его зовут, - мыргни глазиком, мырг-мырг сделай, пжалста! - Пжалуйста! - шипел попугай и мыргал, глазом. И головкой вертел, как самолет, если всходит. Никуда он не взмыл. Шутка.
Зимним вечером, заря красит окно плавкой марта. Я пил глоточками скоч, на фоне окна и яркости за окном - птица изумрудная!
Я: - Лиля Юрьевна, а вы-то знаете, живой попугай или неживой?
- Как я! - ответ, рапира. Я ведь тоже попка, я живой или неживой? - и ее глаза повернулись. Они часто были оттуда. Что в них?
Над твердым лбом волосы, крашенные хной, и коса, большущие глазницы, и в них рожь морская. "На серебряной ложке протянутых глаз мне протянуто море, а на нем буревестник!" - это о Лилиных глазах Хлебников, тихий хитон. А Лиля о нем говорила с удивлением, что повидались же таки на этом свете. Души повидались, со стеклянными головками, встал за окном гром и убил. Заря русская!
Лиля очень любила М., они без меня - перезванивались, страшно хохотали. Когда стало не смешно, и Лиля ничего не поделала, не смогла. Она только так смотрела, горестно и огромно: - Что ж вы наделали? Эх вы, делегат Высших весей! Ведь жена ж ваша не поэтохроника, у нее ножки в ямки ступили. Подарите ей сапожки! Но не бросайте вы без толку! Эх мы, - грозила она попугаю, - пропащие щепки, а, Нюка?! - И тот фыкал: - Люб-люб! Пжалуйста! - и мыргал веком, кованым!
После смерти Лили я хотел его выпросить, да буднего дня не шло, наследники новый дом выветривают, не до попугайчика, пятимонетного.



ЛЮБИ МЕНЯ!

Жизнь - внешнее, а есть кому сказать слово - не гибнут. Но некому. И это отсутствие - смерть.
Не живут же Эти молча, с красной скатертью на спине, а кричат на весь мир! Послушали б они со стороны, что кричат.
Дни хороши.
Окна, как стая акварелей. Дома из электроплиток, фаянс. Чай в стакане, черно-дымный.
Снег взлетел, как кипящий орел.
И снова декабрь, окна как бы поставлены под углом.
- Я дам тебе все, все земное, - ЛЮБИ МЕНЯ! - это Демон - Тамаре, в Грузии. А она в ответ - грехопадение.
Грехопадение! У Тамары!
Маяковский в последней эпистоле Правительству не вынес речи векам, и приписка: "Лиля! Люби меня!" - живой Лиле, уже загробный.
Демон - одаренный одиночеством, женщины от них безумеют, но любят они человечков.
Те говорливы, а эти молча, весь декабрь, до 22 - живут.
Культ Лермонтова широк у футуристов. Демон:
- И будешь ты царицей мира, подруга!
Пастернак:
- Спи, царица Спарты, рано еще, сыро еще!
Асеев:
- Царица, жемчужина мира! - это он о жене, Ксане.
Маяковский:
- Ослепительная царица сиона евреева! - о Лиле, только ей.
Крученых:
- Люби меня, царица мира, не лай! - Ольге Розановой.
У Хлебникова много цариц, и Синяковы, чище вод петрозаводских.
Футурист любит один раз, потому и требованье: ЛЮБИ МЕНЯ!
Но на пути любви одни смерти. Этот Бог беспощаден, я подчиняюсь, п.ч. я его отпрыск, но не люблю его.
Нет ничего хуже грязных дней, это о 12 декабря. Хуже худшего - это грязь, а днем и того хуже.
Я и Флобер - тема вечная. Я вот уж 4 дня пишу одну страницу. И не допишу. А еще ее приводить в вид искусства - ... 100 дней.
Я нес поражения сам, но когда их слишком много, это уж скучно, да и вопрос: что ж с ними делать?
Что там внутри в этом месяце во мне?
Творится?



МАЯКОВСКИЙ В БУТЫРКАХ

Рост Маяковского 1 м 81 см - не чрезвычайная высота. Блок был равен, а Хлебников - выше. Каменский еще выше этих, пока были ноги. Отец Маяковского - глухой, он и булавкой поранился, у глухих осязание и вестибуляр слабые. Чин отца - лесничий Кутаисской губернии; не лесник. Переводя на наши ведомства - генерал; не беднота.
В.В.Маяковский родовит - мать урожденная Данилевская, сестра писателя-историка, род Мировичей и Полуботков, династия канцлеров Запорожской республики.
Лучше скажу: не лгите, сыны фабрикантов М.Горький, еще один волжанин с пачкой купюр во всех карманах штанов - Ф.Шаляпин и а ля сибиряк С.Дягилев. Даже купец-миллионщик Алексеев носил костюм интеллигента под фамилией Станиславский. Нищий дервиш В.Хлебников имел домашними учителями двух будущих министров советского правительства - Н. Брюханов, наркомфин, и З. Соловьев, замнаркомздрава. Асеев писал: мы - плебеи. Интересно, что получил бы он вместо Сталинской премии, если б написал, что его фамилия - столбовые дворяне, что он встречал сестер Синяковых в лучших ресторанах, в енотовой шубе.
Все они денди, а Каменский - и титулованный.
У В.В.Маяковского от избалованности комплекс: ах, умру, заплачут земли у юных женщин. Он стрелялся и в "Барышне и хулигане" с Верой Холодной. Чтоб сыграть в фильме с этой звездой, нужен солидный банковский билет.
В.В.Маяковский попал в Бутырки в возрасте 16 лет. На фотографии (тюремные) страшно смотреть: рыхлотел, девственник по губам, недоросль. Там, в тюрьме, дают Библию.
Он читал ее 144 дня, до отбоя. Он ее изучил наизусть, и больше ничего не читал, он слуховой поэт, с плохими глазами. Он - ритор, пророк, но получивший в юности удар Маятника, гениальности. Потом он от нее отрекся, наступил на горло, а она его взяла за горло, и боролись эти двое.
Никто не начинал поэзию тюрьмой и Библией, в 16 лет. Это шел громоподобный тигр, желтый. У него и рот, как у тигра, однолюб.



ПОСЛЕДНИЕ ДНИ В.В.МАЯКОВСКОГО

"Этот человек был этому гражданству единственным гражданином" - о Маяковском - Пастернак.
Этот гражданин - целен; кроме свежевымытой сорочки с выстрелом на груди, у него ничего не нашли. Еще 6 пар подкованных башмаков, американских.
А искали.
Копию письма И.В.Сталину, 17 страниц, книжечка.
Отпечатки рук-ног посещавших Маяковского в ту ночь. Чьи-то найдены, но их замыли. Кто? Поэт полы не мыл. Если ж это убийцы - кто мог мыть пол? Убийцы - не поломойки.
Кто первый сообщил о смерти Маяковского и прямо - Вверх, значит, знал секретный телефон. Жестче вопрос: кто был рядом при смерти поэта, чтоб сообщить?
Если ч-к стреляет в сердце, должен быть револьвер. Револьвера на месте не было. Далее. Я исследовал рукопись "про это": Маяковский левша и писал левой рукой. И стрелял левой.
Он стрелял левой рукой в сердце, лежа на левом боку. Не акробатика, удобство. Из этого сделали скандал - труп найден на левом боку! Кем, кстати? И уже закрытый одеялом. Он стрелялся под одеялом, тайком от Времени, для себя.
Накануне.
Он писал Сталину, а потом плакал - Сталин не согласился на его условия. Маяковский берет дуло с огнем и сжигает сердце.
Я уже писал о стрельбе В.В.М. по мишени - по Я. Но слом психики с кругосветной поездкой, с возвратом в ад. Как до него Есенин. Как до Есенина обезумел Блок. Как после Маяковского ушла из настоящего ада в условный Цветаева.
С неслыханной славой - одинок, до неправдоподобия. Его женщины принадлежали другим и не уходили к нему. Их стало слишком много. Лиля Брик о ту пору - верный друг, оставим. На лбу у льва филологические шишки, это лев толстой со своей бездуховностью. И у тигра шишки, но лоб узок, велики губы. Мир он впитывает губами. Женщинами. За неимением иного.
И тигр начинает метаться в 37, смена крови. Ему нужно много мяса, с утра до ночи, круглосуточно. Ему ничто - свидания в углу. Он предлагает брак сразу 4-м женщинам: Веронике Полонской, Хохловой, жене Хосе де Ривера и нескончаемый звон в Париж Яковлевой, любовнице. Все отказываются по своим резонам. Хуже того - отказываются от брака и женщины на ночь. В.В.М. в тупике.
В 60-е годы журнал "Огонек" открыл полемику о смерти Маяковского. Адресовались к Лиле. Лиля с Осипом в Лондоне, когда застрелился Маяковский. Сложно убить из револьвера поэта, еще никто не целился из Лондона на Лубянку, а если целился, не попадал.
А некто из гос. чиновников, т. В., пытался доказать, что Лиля Брик является именно тем типажем, кто стреляет так метко.
Что началось! Лиля стала чуть не антинародным героем. Т. В. уверял, что она и сейчас во Франции, живет в золотых кладовых. Французская компартия опубликовала открытое письмо о том, что Лиля в Москве, советская. Писал лауреат Международной премии Мира, культуртрегер ЦК Луи Арагон. Это было как удар грома - т. В. Он и знать не знал, что Луи Арагон - муж Эльзы Триоле, родной сестры Лили Брик.
Тут же Скотланд-Ярд и Интеллиджент-сервис напечатали документы о пребывании Бриков в Англии в тот день и час, в час стрельбы. И что не надо льстить Великобритании, у них еще нету такого револьвера, который был бы так дальнобоен. Подписи руководителей этих дел скрепили 9 членов Академии оружейников.
Т. В. запретили заниматься Маяковским.
Еще автор этих строк писал, что подозрения неизбежно ударят по гос. аппарату, хотя это и не так. Потому что у здраво мыслящих возникнет вопрос: от кого защищается т. В. столь страстно, что обвиняет лиц с абсолютным алиби на нашем красном свете?
В последние месяцы Маяковский запустил внешний вид, перестал стричься и ходил в советском костюме с жилеткой. Никто его не убивал. Никому он не нужен уж был. Ему уже некуда деться... было.



ВЕРНЫЙ ДРУГ ЛИЛИ

Маяковского везли, как вождя, на броневике, по-неоцарски. В почетном карауле стояли те, кого расстреляют, потому и нет фотографий. Н.Оцуп, поэт-фотограф, сказал их имена, одно другого громче, мировая политика.
Некрологи были от каждого члена Политбюро, в частном порядке. Мировая пресса бесновалась. Лев Троцкий опубликовал плач о Маяковском как память о своей буре. ВЧК вывесила флаги с изображением Маяковского в Монголии. В Тбилиси 37 юношей-грузин (по числу лет Маяковского) на центральной площади застрелились. В Мексике дочке Маяковского дали пожизненную ренту.
В СССР на Маяковского был наложен запрет. Для народа еще выходили кое-какие книженции, набранные при жизни, но имя снято из критики, вычеркнуто из Энциклопедии, книги из библиотек изымались, и жгли их. А публично заявил анафему один РАПП. Забавные бездны: еще жив его председатель, он на днях поздравил меня с 50-летием.
Б. Пастернак сидел в Президиумах, счастливый. Ося - тоже.
Лиле это - надоело.
Она вышла замуж за предмаршала Примакова, с условием: он идет к Сталину с делом Маяковского: в 1934 г. вышло официальное запрещение на издания. Примаков, легендарный вождь красного казачества, из тех, кто в роковые времена слагают стансы и идут на плаху. Он пошел к Сталину, а Лиля написала письмо, длинное, по всем пунктам Маяковского. С этим письмом и явился предмаршал пред очи Генерального секретаря. Один был молод, второй сед, но Сталин ценил рискованных, что и доказал потом пулей - в Примакова.
Сталин недолго держал письмо. Уж утром оно на столе у Февральского, в "Правде". И появились знаменитые сталинские слова о величайшем. И началась мистическая чехарда, когда живейшего облили бальзамом и - ну, делать мертвеца! Мумификация, как видим, удалась. Мы снимем некоторые мифы. В частности, что не было письма В.В.Маяковского И. В. Сталину. Я читал эту копию, но из рук у Лили. И что не было письма Лили Юрьевны Брик к Сталину, а это нажим народа. Письмо Лили - не секрет. Вот, скажем, цитата из письма Лили Сталину, я выписываю дословно:
"Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи". Это и далее - слова Лили, подчеркнутые Сталиным и подписанные его инициалами, красным карандашом.
А оба письма переснял на стеклографе А.Е.Крученых, не в одном экземпляре.
Героизм русских женщин не поддается слезам.
Долго удивлялись, и ходили грязные подозрения - почему Лиля и Осип не расстреляны, если весь Леф и Реф пошли в расход? Почему они уцелели? Они об этом не знали. Ося на этой "почве" ушел из жизни в 1945 г. И лишь в 70-е, кажется, Ж.Медведев опубликовал в Англии документы, где сок выяснился: они были расстреляны, как все, без исключения.
Были б!
Но в списке-меню, поданном к столу Сталина, напротив фамилий Лили и Оси стояло:
"Семью Маяковского не трогать. И.Сталин".
До сих пор советский, да и не один он, - народы убеждены: Лиля умерла в Париже, в Америке и в Лондоне. Лиля Юрьевна Брик покончила с собою 5 августа 1978 г. в пос. Переделкино Московской обл., а всю советскую жизнь жила по адресу: 121248, Москва, Кутузовский проспект, 4/2, кв. 431. О русских женщинах прибавка. Если б копии писем В.В.Маяковского и Лили Брик - Сталину были б распространены, под расстрел пошел бы еще один слой русской культуры. Эти штуки хранила М.Синякова, на даче у Н.Асеева, на Николиной горе, под боком у дач Правительства.



СИРЕНЬ

В Советскую Азбуку не вошли некоторые поговорки Маяковского, вот эта:
"Горы времени у Ноя,
Гоноррея - грань героя".
Венерические заболевания привезли комсомолки из провинции, неповинные. И с фронтов - солдаты революции, об этом отчетливо у Бабеля (из разрешенных). У Булгакова этого хоть отбавляй - для "Березки". И т.д.
Как-то у Бриков шел пир. Вообще-то среди футуристов не было пьяниц. Но пир - не запой, а веселый стол. Поэтому и пили. Хлебников, к примеру, любил красное вино, страшно. Мог, не отрываясь, выпить несколько бутылок. А мог и не пить годами. Вася Каменский пил уж потом. Асеев шумел от стаканчика. Крученых в рот не брал. Осип - слизывал стекло. Маяковский любил пробовать вина, как занятие. Откроет бутылку, глотнет и отдаст, за это его в компаниях любили больше.
Но в курении беспощаден. Отпили, игра в карты - горой, всех тянет к дыму, просят найти папироску, молят, иначе и игра не в игру. Нету!
Ушли. В.В.М. идет к шкафу и несет коробку, непочатую. И - дым столбом! Лиля:
- Это свинство, не по-товарищески, как вы жалки, скупы!
В.В.М:
- Эти товарищи не курцы, а так. Мне нужнее.
Он и спал в окурках.
Но о наших девушках.
Пришел Маяковский, его именной стакан, налитый, на столе. Он берет его рукой в платочке, ставит на шкаф.
- Что с вами, В.В.? Вы - больны? - обеспокоена Лиля.
- Я здоров, - говорит В.В.М. - У меня триппер.
- Господи, и кто же? Какая гадина вас наградила?
- ... (называем имя, отчество, фамилию).
- Ах ты, так сказать! И что вы ей сделали?
- Послал букет сирени.
Он часто залетал в сирень.
Так и пошло. Приходит Яхонтов, а в обеих руках - букет сирени. Букетище. Ясно, рюмку убирают, не питок. И т. д.



РУССКИЙ ФУТУРИЗМ

Футуризм - это будущее, - смерть.
Футурист - смертник.
То есть жизнелюб. А фамилии: бурлить, маяк, хлеб, камень крутить, боевой (асей), цветок (пастернак) - все они вещи, нужные, зрелые.
Интересно, что они по национальности - запорожцы. Антиподы: Пастернак выживал в роли слуги Шекспира, в позолоте, а Крученых, водохлеб, он одну воду ел сквозь ноздри, но не Диоген, куда проще: пенсия 42 руб.
Асеев и жизнь переживал, как ТБС, но выждал меня, и уж склюнув с ветки в мир, - сошел с дома, гордый, актерствующий, злой, как лезгинка.
Что осталось от них? - Юность. Безвозмездность. Тигриные глаза, желтый парус рыси - в цирках мирового масштаба. Итальянцы с фаши и в гвоздики сапог не годятся - русским. Сравним: Хлебников - интуит, скрытый имам, Председатель Земного Шара и - Маринетти, многоштанник, фашистик, сурок, параллелепипед на животике у нимфетки, педиор!
Футуризм - голая гениальность.
А уж толкуй, как.
Первый русский футурист - княгиня Ольга, чернокнижница, как она по-евреиновски сыграла буфф с волхвами и древлянами! Второй - Святоcлав, единственный в истории воин, писал врагу: ИДУ НА ВЫ! Третий - Ярослав Мудрый, чернокнижник, дочелюбец, буквоед, мирный. И игумен Сильвестр, автор повести временных лет, вот что он пишет о Родине, сукин куст:
"В год 1028. Мирно Знамение змиево явилось в небе, так что видно было его по всей земле.
В год 1029. Мирно было".
У Сильвестра русская история без идеологии, футуристична: цифры и метафора. Это ему Змий явился.
А как не счесть футуристом поэта, композитора, шахматиста, писателя и философа Иоанна Грозного, он шел, как штык, пронзая путь. А затем - Гришка Отрепьев, вор-король Русский! Писал грамотки в стихах. За ним - Ванька Каин, поэт, полицейский, вор и убивец, автор самой древней из песен "Не шуми ты, мати, зеленая дубравушка", его и убить-то не смогли, он и исчез в будущем, не дотянуться. А Петр I? Щеки вздутые, усы вставлены, рука работает. У кого из народов такой Царь? Ни у кого. Написал два романа "Война со Швецией" и "Всепьянейший собор". Не издано. Суворов - военный устав в стихах, а Альпы? Ломоносов? Тредиаковский? А до них - бандуристы, а от них - Шевченко. А от Шевченко - Хлебников. А до Шевченко - Державин, а от Державина - Гоголь, отец футуризма. А Достоевский дал Раскольникова, Митю и Идиота, предшественников, а от них уж тут пошли детки, поэты, Володя и Витя.
Но я не историк. Я уделил эту страничку, чтоб сказать, что нету первых начал. Отступимся немного. Футуризм возможен лишь один, вне закона. Узаконенный футуризм - это канцелярия, маринетти, Леф. Леф - это гримаса, профанация на лице людей. Новый Леф - пахло пулями.
Одну из них и взял на себя узаконенный футурист - вельможа В.В.Маяковский.
Застрелившись, он стал вновь любимо-юн.
В мировом пантеоне героев ценен застрелившийся футуризм.
Он был готов к смерти.
Футуризм могут признать в той стране, где есть будущее, где его нет - не публикуют.
Поденщику футуризм - угль в глазу. Психика! Футуризм - это глаз навыкат имперский, а реализм - это те, кто обводят глазами, не видя.
Футуризм - это юности честное зерцало. Цилиндр, рукоятка, взгляд из-подо лба, трость тигра, с ног сыплются самоцветы. Хлебников - это Золотой Маятник, пушкинизм.
Я давно ушел в иной путь, в 27 (лет)... Иные степи.



ПЕПЕЛ И ВРЕМЯ

В шлеме со звездой во весь лоб, через год вошел отец. Шлем снят - молод, а белые кудри. Мы думали - от света сзади, ему ж 29. Не свет, седой. Пытки. Год пыток. Вывернуто, выбито.
Выпрямилось, молодое!
А мать с тех лет не та уж, я только не знал, что с нею. Теперь знаю.
Я не оплакиваю никаких - их. Но душно.
Жара 29°, я с чтивом.
Читаю на подушке.
Тиль Уленшпигель, детство. Что это?
"Прах Клааса бьется в мою грудь".
Где голландский текст, невероятно! Читаю, комкаю книгу, опять:
"Пепел отца бьется о мою грудь!"
"Пора звенеть бокалами!"
О мою грудь - низость. Гусь свинье не пара. Не пора! Кто переводчик? Любимов, блестящий. И предисловие: Л.Андреев. Уж куда лучше!
Что ж случилось с Тилем? Что с теми, кто Семеро, с мясниками, почему они перепутали пароль? Предатели.
И еще хуже этот Любимов поправляется в конце книги:
"Пепел бьется о мое сердце".
Будто кто-то тросточкой раздвинул ребра и подвесил к сердцу мешочек с пеплом сожженного отца Тиля, и при шаге мешочек чок-чок и бьется, как рюмка о сердце. Слюнтяй. Я знать не хочу этого переводчика, этого Любимова. Не пора звенеть бокалами, а - ВРЕМЯ. Оно бьет в бокал.
Вот что читали и шептали в подушку три поколения русских, униженных, убитых и оклеветанных:
ПЕПЕЛ КЛААСА СТУЧИТ В МОЕ СЕРДЦЕ!
ПЕПЕЛ КЛААСА СТУЧИТ В МОЕ СЕРДЦЕ!

ВРЕМЯ ЗВЕНЕТЬ БОКАЛАМИ!
Н.Любимов. Эх вы, старик, не сын своего отца.

Пора пугать бокальчики, пусть они от страха звенят!
И ответным звоном пьют со мной одни мертвецы.



НИКОЛАЙ АСЕЕВ

В год травли Маяковского один Асеев вставал к нему плечом (на сцене!) и говорил: мы!
Размах ножниц - от предисловия к первой книжке Б.Пастернака "Близнец в тучах", 1914 г., до предисловия к первой книге моих нот, 1962 г. Он писал тогда обо мне: "О машине времени и о нотах Его". Он доказывал русским сорокам, Геодели, Шестой - и футуризм, и меня. Никого не доказал. Громогласен он, как деятель в ничто. Он жил в высшем идеализме - и как эстет, и как фантазер, что поэзия кому-то и зачем-то нужна.
Его глобальная ошибка - он верил в народ, он вообразил неэвклидова читателя. Это и ошибка молодежи искусств начала века, футуристов.
Но дела - прямые, никто не пересекается, ни кривых, ни вообще пространств - нет.
Его протеже выдохлись, а он еще кричал о них, как о спелых.
В старике Пастернаке, гонявшемся за славой Щипачева, он видел еще щегла!
Изысканный, он пел в юности:
- Мы пьем скорбей и горести вино... Дерзай, поэт! - Пастернаку.
И Пастернак летел стихом:
- Пью горечь тубероз...
Асеев подсказывал Крученыху:
- Ребенок утренней порой
игрался с пролетавшей пулей.
На этих строках Крученых строил систему. Асеев писал агитки за Маяковского, а тот расписывался.
Цветаева попала под ударность Асеева:
- Белые бивни бьют ют,
в шумную пену бушприт врыт,
- Кто говорит, - шторм - вздор,
если утес - в упор!
И я ставил голос по Стальному соловью.
Усладим дураков и унизим Друга: "Не гений он".
А унизим ли? Он и не стучал в ту дверь, где гость редок. Скажу словами Крученыха, как он шептался:
"Маяковский - служит стихом, он служащий. А Коля - служит стиху. Он - импульс, иголка, звездочка, чистое золото".
Руку на сердце положа, скажу:
- Амен! Я не мог сказать тех слов, что мог бы.
Мы - забытые бездны имен. Не страшно, но не честно. Вот и я старик и ору, а доказать ничего не умею.
Весла облепили жирные стрекозы, лодка не делится надвое. А мах у Маятника не виден в ночи. Гремит горизонт, но что ж, и он - ожиданье дождичка в четверг? Я - опрокинутый в мир. Что ж - увидеть меня в резком пространстве миллионов туловищ, налитых дождем, - не гений? Гений, гений!
Я был раб и пришел к нему с бриллиантом вместо галштуха. Он не поверил, что перед ним - раб. Он сказал мне слово, как Высшему существу, которое выстукивает ноту за нотой алмазом по серебру. Но это молоток и зубило, из рабовладения. Я был продан в 18 (лет), а он меня выкупил из рабства своим жестом - в 27! Он поставил поэтику на колени пред мною и сказал им: - Вы - денщики, а он - офицер Бога, из бриллиантов! Чисть Ему сапог, неумытое рыло!
А потом он кричал, как ночь на мир:
- Пред Вами - Явленье, Иоанн Новый, Лермонтов нео-вин!
Он поднял полки и зажег костры. Но штурм не вышел.
Все его полки погибли.
- Ну, в-о-о-т! Да! - сказал Асеев, задумчиво, склонив голову на крыло.
- Продажные шкуры! - сказала Ксана.
- Кошачьи шкуры! - сказал Асеев, с крыла. - Неценные, кошки.
Раб вышел из рабов, и не мог он уж жить от ужаса в свободном мире, и пел только в полях, чтоб никто не подставил стул; стоя.
О если б! - стоять в дверях ада и петь головою скал! Без человечины! С соловьем в свите! С поясом из ценных роз! Двадцатитрехлетним! Иду, красивый, сорокадевятилетний...



АСЕЕВ, ОДИН

Обед - шпрот банки и супик.
Пол в пыли, супик пуст, ангелам. Думаю - диета.
- Чем кормит Вас М.? - спросил Асеев.
- Чем придется.
- Чем пришлось к поезду?
- Телячьи котлеты.
У Асеева зажглись глаза. Облизнулся, как пес на выставке.
- Где ж вы их возьмете? - вскричал он. - Масла ж нет. Блины на простокваше, пресные!
Он жил в доме годы, не выходя. ТВС. Я вышел. Внизу - гастроном. Я принес сумку того, о чем сейчас не говорят. Поэт играл в телефоне с тотализатором. Я в кухне.
Он отыграл, крики:
- Ау, где Вы? Ау!
Я внес блюдо, с дымом. Стол у него круглый, с машинкой. Мы это сняли, с бумагами. Я блюдо - открыл.
- Это, - вскричал Асеев. - Быть не может! Что это?
- Котлеты из телятины, лук зеленый, чеснок армянский. И пр.
- Господи Аполлоне, тьфу ты, ну ты! - высказался. - Где купили?
Объясняю. Везде.
- О-хо-хо! - склонил он сивый хохол и думал.
Мы много ели. Он голодал.
До прихода Ксении Михайловны - следы я смыл.
Ксана ела шпроты; супик - это пакетик из бумаги. Она служанку взять не могла - лишний рот, да и женщина. Асеев - миллионер. Оксана экономила. У нее масло гнило в банках у помойного ведра, из ведер вынимала...
Стой, перо... рубеж!
Асеев одинок в доме, он ей стихи читал, годами, как деревцу, цветущему, как груше. У Асеева друг, один - Алексей Крученых. Тот, вступая в старости в Союз Писателей, взял псевдоним: Александр.
Они друг другу и читали новое, каждый день, как два царя: Николай и Александр.
Поют! Русско-хохляцкие песни, бандуристские, Крученых - дискантом, липовым. Асеев - тенор, с видным выражением.
В роли лауреата он хорошел. Костюм, броня на крючки и вопрос секретарю:
- А зачем Вам, Нил Нилович, 1000 руб., на дачу?
- На дачу! - ответ.
- А почему ж я Вам должен дать 1000 руб.? Я ж Вам оклад плачу и на водку даю во все дни.
- А Вы ж бескорыстны, Николай Николаевич.
- Я Вам 1000 руб. не дам.
- Выходит, что Вы лгали?
- Что я лгал, Вам?
- Не мне, а стране. Эх Вы, а еще писали: "Еще за деньги люди держатся!"



...ДА СААВЕДРА!

"Дорогой дoн да Сааведра!
Разрешите мне называть Вас так потому, что в последний Ваш приход Вы так походили на испанского гидальго в Вашей плоскополой шляпе и худущей фигуре, что я решил считать Вас знаменитым родственником некоего автора дон Кишота. Сейчас я вдохновлен тем, что добрый кусок Вас пойдет изумлять мир своей необычностью. Сам я сегодня ночью задумал писать рассказ о Вас. Я стихи писать бросаю, потому что не могу доказать о Гоголе и Вас, что это равноценные.
Словесная промышленность у нас может служить разве что оправданием пьянства, втирушничества, бескультурья. Словесная промышленность - это единственный вид частной промышленности, поощряемый государством, чтоб все выглядело "как у людей". Т.е. как у бывших. Или у заграницы. Какая-то каша из песенников и писарей ротного масштаба. Я сижу на даче, а по саду ходят кошки и пытаются поймать бабочек. Думают, что это летающие мыши.
Ваши "Розы и рыбы" получены. Я не спорю. Может быть, для будущих воздушных жилищ человечества, где на ветровых полoтнищах будут проплывать розы и рыбы. Сплошная импрессия. Расскажите, почему? Голодно или одиноко? Вопросы, леса вопросов. У меня уж нет сил вытащить Вас на поверхность. Нет, Розы и Рыбы действительно хороши, только розы цветут на дне, а рыбы сохнут в горшках. И пока Вы не сумеете доказать необходимости обратных случаев, все равно придется обходиться сознанием своего отъединения от всего. Не знаю, как Вам доказать, что странности бывают от неумелости и от излишней умелости. Вы излишне напрягаете мускулы в подвале, где никто этого не оценит. Вы боретесь с ведьмами фантазии, а они прекрасны только по ночам. Сдержитесь. Пожалейте Прокофьева, нацедите ему полный ковш пива из обычной бочки, а не из данаидовой. Сам не знаю, как Вас утешить. Рыбьи слова тут не в помощь. Ну, до!
Николай Асеев"



ОТ ОБИД. НАКАНУНЕ
(отрывок)

"Не потому, что разные возрасты, а потому, что разные слои образуют ствол дерева, и каждый круг - это год. Вот и не сходятся круги с кругами. У меня остался единственный друг - моя жена, которая никогда не отлучалась от меня, даже тогда, когда стоило бы отлучить. Был также Маяковский - этот и выучил меня настоящей дружбе, той, при которой "мы дней на недели не делим, не меняем любимых имен". Но я не изменил своего мнения о Вас, как о самом талантливом из живущих.
Да еще с Д.С.Лихачевым переписываюсь; он мне нравится, как дикий академик, считающийся с моими любительскими теориями происхождения стиха. Никто не обращает внимания на мое открытие: мера стиха есть дыхание, а не метр и ритм. Что раньше и называлось вдохновением, позже потерявшим точный смысл термина и превратившимся в формальное словечко.
Так вот, Орочка, хлебная Вы корочка! Конечно, Вас тянут потянут вытянуть не могут именно потому, что Вы не попадаете в ритм и метр и в никакую мерку, общепризнанную и общепривычную.
Привет от меня и от семьи Вашему восклицательному знаку. Вы любите ли арию из оперы "Борис Годунов"? В сцене у фонтана в ней, очевидно, пропето о Вас - Самозванце в певцах.
Обо всем этом гораздо лучше сказано у Достоевского:
"Творчество уже сказывалось силам его; оно формировалось и крепло. Но срок воплощения и создания был еще далек, очень далек, может быть, совсем невозможен!"
До свидания, да Сааведра! Если очень голодно, дайте знать: я от себя вышлю аванс под будущие гонорары. Не гнушайтесь этим: Хлебников был еще беднее.

Ваш Н.Асеев.
16 мая 1963 г.".



ИВА

Главтелеграф, снег.
В проезде МХАТ’а, на 7-ом этаже, на балконе - ива. Не срубленная, не в кадке, ветр занес, ген прошил камень. Некто сказал - серебрись, и стоит, в обхват.
Я лампочками иву опутываю. Новый год! - и свечечки втыкаю. Асеев рюмку льет в раковину, это тост:
- Петербург! Петроград! Ленинград!
- Градонил! - гремит пискляво Крученых.
- Есть еще, батько, порох в пороховницах! - Асеев. Тут же они начинают ругаться, на английском. А пели по-итальянски.
Лиля Юрьевна пришла с Майей Плисецкой, раскланялись и ушли, на черном ЗИС-е.
- О Львиля Ю.! - Крученых.
- Ленинград - Градонил! - Асеев. - Город-Нил, где фараоны, град Китеж, который уйдет на дно. Вы знаете, что Москва - на тоненькой корочке, а под ней пресноводное море, мы уж пьем из него. Ухнемся!
Асеев - мне:
- Вы лампочки, как яйца, красите!
Оксана на балконе, в шали, петушков на палочках вешает.
Я - Синяковой:
- Мария Михайловна, вы почему с закрытыми глазами пишете?
Синякова ивочку-елочку рисует, через стекло.
Мне - она:
- Снег гениален! Дело в снегу. А Колечка - старик, вот-вот рухнет. У него глаза синие, горящие, как у собаки весной. У ивы полагается русалочка, офелия. А Колечка - датский дог, офелианец.
- Николай Колоннаич! - назвал Асеева Крученых.
- Я краски плохо вижу, а при лампочке из комнаты - куриная слепота. Я их на нюх вижу.
- Бывает, бывает, - бубнил Крученых.
- С Новым годом!
Чокаемся. Звонко! А потом лиют рюмки в вазу, сразу. Нет пьющих.
- А Вы? - это Оксана. - Выпейте с шпротинкой!
- Нет, и я! - не пью, плещу в вазу. Ваза - драгоценность. Ее тащил Хлебников из Персии, на плече, как бревно. Еще юным, Гуль-Муллой был.
- Шпроты на столе, открывайте, не стесняйтесь, - это Оксана. - И супик с крупинками, глубокий.
- Танцуете? - это ММ (Синякова). Мы танцуем. У нее прямой куб волос.
Еще мужчины (не знаю их!) играют на рояле. Крученых палочкой еловой обмахивает стол - от чертовщины.
- Гилею! - это Вера Х.
- Гилею! - гудит Асеев.
И, взявшись за руки, старики поют:
-У девушек нет таких странных причуд.
у девушек нет таких странных причуд,
им ветреный отрок милее.
Здесь девы, холодные сердцем, живут,
здесь девы, холодные сердцем, живут.
то дщери великой Гилеи.
Это Хлебников о Синяковых, сестрах. Так и литгруппа новая явилась - Гилея, откуда и кубизм взялся с Ольгой Розановой и Давидом Давидовичем.
Я о М. Синяковой. Этот холст висел у Асеева на Николиной горке. Там были нумерованные стены. Так вот, на стене № 11 - холст. "Года Гилеи (у рождественской ивы)". От лиц стрелки и буквами, кто это. У ивы - я с грудой кудрей, в герцогской рубашке, надпись: "ветреный отрок". Оксана и Вера "холодные сердцем", с вилками. Мужчины, пианисты - "у девушек нет таких странных причуд". И сколько красочного, чисто-женского в иве! Ее лепестки по всему холсту, вырезаны цветком. А под Асеевым надпись: "до лета, до лета!"
Летом он умер.
Крученых с галштухом, сеет куриные косточки, надпись: "Лихосей Евасеич".
Лихо сеющий - Евам.
А еще в виде звезды на верхушке - голова. Это Давид Бурлюк с моноклем. Там и автопортрет М. Синяковой, под фатой. Надпись: "дщерь". Куда делась эта работа?
Да, звонок Д.Д. Бурлюка из Нью-Йорка.
- Трубы в сборе! Летим в трубу! - как Д.Д. Бурлюк свистал в трубку, как мы менялись голосами!
Как около!
Машина времени убивает; шрамов нет; я был окружен людьми, как золотыми горами!



АЛЕКСЕЙ КРУЧЕНЫХ

Шипящий гусь, он пил воду с бульком из железной кружки - через ноздри. Кружку он держал двумя руками.
Пел он! –
"В степи под Херсоном высокие травы, в степи под Херсоном курган. Лежит под курганом, заросший бурьяном, матрос, железняк, партизан!"
И это с слезами, поддельными.
- Гениальный амфибрахий! Кто поэт?
Я не знал.
- Обо мне! Поют, я везде слышу, войду - запевают. Правдоподобно! Лежит под курганом, заросший бурьяном, матрос, железняк, партизан. Автора! На сцену! Вы вслушайтесь в отбор: матрос, железняк, партизан. Я!
Я не разочаровывал, что песня о матросе по имени Железняк; тогда весь смысл гиб. Ведь Крученых из Херсона. Второго под курганом он не потерпит. Он отбулькается, погладит кружечку и воркует, исходя дискантом: "Пей же, пей, паршивая сука, пей со мной!"
А московской молве - нечестно о нем. Если поэт, назначенный из молодежи, смеется над заплатами великого, - тут конец цеху, поэтическому.
Алексей Крученых высок, а сутул. Годики! - он умер в 82, в свои цифры (86-68).
Всегда! - вымыт с волос до ногтей ног, чистюля, бритый дважды в день, владел иглой и ставил заплаты с виртуозностыо О. Уайльда. Он же из денди 10-х годов, живописец, артист, полиграфист. Не москвич. Руки не пачкал колбасой. Гонораров не имел с 1917 г. (и до!). 124 книги издал за свой счет. Автор либретто первой в мире арт-, фут- и поп-оперы. Жил на хлебе и воде. Эстет! Единственный поэт в истории, который все книги свои сделал сам. До шнуровки их! Единственный в искусстве, кто не взял за поэтику ни гроша. За новую!
Комната в коммуналке (не чулан, как пишут!), широкая, музейная от книг, клочки стихотворений в папочках, на местах, на окне занавески - стираные, ветхие, как суворовские знамена. Пылинки нет. Депо поэзии великого. Педант, сборщик.
О да! У него ж и шумный успех у дам! Он их гонял.
Они ставили кресло на 0,3 см юго-восточнее предела. А кресло стояло 30 лет под углом А. Крученыха. Жизнь вместе невозможна.
- Возможна, возможна! - кричала девушка, лиясь. - Возможна жизнь!
Крученых, вводя в воздух палец, гневно:
- Выйдите, вы, вон!
- Я выйду, а потом опять возьму и войду! - ревет девушка.
- А вы! - кричит Крученых (мне). - Вы одобряете ту Жеманну, что за дверью дурит?
Я одобрял.
- Вы ведете себя, как Антон Чехов! Я видел в Ялте, - кричит фальцетом Крученых, - как вел себя Чехов при женщинах!
- Как? - говорю я.
- Недопустимо!
- Но как?
- Недопустимо вяло. Как велосипедист, согнувшись вдвое!
- Ревет? - спрашивает он, вытаращившись голубым.
Я смотрю в коридор - ревела.
- Ничего, ревет - проветрится! - И шепотом спрашивает: - Мелкими слезками чешет, губами дуется?
Я смотрю:
- Крупные слезы, в рот не влезают. Головой плачет, Алексей Елисеевич.
Он вставал и звучно:
- Да! Войдите!
Та входит с ужасом, серая. Крученых горделиво посматривает на меня, подбородок вскинут. Шипит.
Серый таракан в углу, был он душой громовержец. Ни капли страха!
Ни при Сталине, ни после Сталина. Одинокий, дошедший до дна, имел он вид гусиный, непобедимый. Сидя с товарищем по скале, всегда готовым к шепоту, актерству, крику и прыжку, - Крученых любил Асеева и верил при нем в свою сохранность.
Где нет жизни и реальны стихи, я видел еще этих последних, клекочущих свои пиесы, один - как гусь степной, ощипанный, в бородавках, нищий и сидящий в пиджаке, растопырив глаза, и поющий звонко в синеву, и второй - хищный, солнечный, командующий, с гетьманским хохлом на большой башке, горбоносый орел, столичный. Так сидят они и поют - обо мне - о две головы! Этой породы уж нет, и нечего делать на этой земли.
Когда нет товарищества, а молодежь неталантлива, то кодекс власти листают одни подонки. Ноги он мыл 6 раз в день. Про поцелуй он говорил - это треугольник. Его нашли на скатерти на столе, в сером костюме, в галстуке, в чищеных башмаках, брито-мыт, руки на груди, в них листок, как цветок. На листке записка: "ПРИШЕЛ - УШЕЛ. АЛЕКСАНДР".



ВЛАДИМИР ВЕЙСБЕРГ

Я еду в Москву, к Володе Вейсбергу, я ему снял дом в г.Отепя. Я приехал 16 января, он умер 1. Не повидались, через 15 лет.
Его друзья - В.Татлин и А.Крученых.
В.Вейсберг жил в белом, в белых стенах, и на холсте - белое на белом! Жемчужины. У него прозрачная голова.
Он белил и доски, чтоб не мешали.
Он писал 2-х ню. Я носил, в белом, бутылки. Бутылки темные, вишневые. И так - долгонько. 2 девушки обнажались, и одна пила, сидя на ногах, вторая стоя. А я их держал, чтоб не шевелились. Они получали по 5 руб. за сеанс, а утром - та же картина.
Но вот Володя расплатился и указал им на дверь - белый выход! Не выходят, восстание!
- Не доплатил?
- Да нет!
- Обижал?
- Нет же!
- Что же?
- Хотим смотреть на себя!
Володя, удивленный, несет зеркало. Те тычут в холст.
- А, это, пожалуйста! - и он открыл мольберт.
Белое на белом, очень чисто.
Девушек на холсте - ни одной, ну, в том, привычном понимании. На холсте ослепительная бестелесность, однозначная.
Владимир Вейсберг умер, как жил, - в самый белый день 1 января покинул он этот белый свет. Вряд ли он переселится в иной, у него была боязнь передвижений.



РЫЖИЙ

Лили б дарить, наряжать, она - мой министр иностранных (да и остальных!) дел - 17 лет! Вот как мне жилось.
Звонок:
- Вы?
Долгое молчание.
- Лиля Юрьевна!
- Я боюсь.
- ...
- То, что я скажу, а вы что-то страшней скажете. Звонил Слуцкий, бодро, сильно: Лиля Юрьевна! А я ему всяческие вещи рассказываю, что у нас на даче живые окуни в ночи бьются в тазу, как монеты! Ополоуметь можно! Он молчал, а на этом слове: - Вы обо мне? - Я: - Ну, я думаю, вы еще не ополоумели, Борис Абрамович? Что еще? - Выдохлась, не о чем. И вдруг из трубки:
- А Таня умерла!
И гудки. Бросил телефон. Какой ужас! Я обзвонила больницу, он дежурил у Тани - год, оказывается, сидел сиднем!
Слуцкий, и Таня - юнее его на жизнь! А у Тани рак крови. И резали ей вены, и подсекали, годы. И они жили, счастливые. Из-за пуговицы не стоит пугаться. Нет знаменитее политрука на Русской земли, кто первый поднял рог на Иосифа Красного, как бык, публично, белотелый, пухлые руки оттопырены по швам. И Крученых шамкал: о да, о да! Моя емкость!
Я звонил. Но он звонок не взял.
Он пошел в сумасшедший дом и сказал:
- Я лягу.
Его повели в палату.
- Я надолго, - сказал Слуцкий. - Мне одиночку, с койкой, с окном. Держать и не пущать! Ни меня, ни ко мне, никого! Я обдумаю.
Он лежал 7 лет.
Я не знаю, с какими глазами он жил, с каменными или заплаканными.
В марте я написал о нем новеллу, но не мог включить, жив, а не мог - и сжег, чтоб жил. Но в те дни он и умер. Я работаю, как счетчик Гейгера, знаю, кто где.
Этому человеку родиться б малым голландцем, он поэт изысканно-прозаический, недооцененный.
Есть у него о мире животных.
Лошади умеют плавать. Но не хорошо. Не далеко. Шел корабль. В трюме лошади топтались день и ночь. Тыща! Мина в днище! Люди сели в лодки, в шлюпки, лошади поплыли так. Океан казался им рекой.
Но не видно у реки той края, на исходе лошадиных сил вдруг заржали кони, возражая против тех, кто их топил. Кони шли на дно и ржали, ржали, все на дно они ушли.
И конец:
"Вот и все. А все-таки мне жаль их, рыжих, не увидевших земли".
"Лошади в океане" - антологическое. И не знают почему, пишут - сюжетно. Я знаю. Умер, скажу: рыжий. С рождения и навсегда, но носил седину, как парик. Я думаю о Слуцком, как он слег в землю. Нереально.
Память коротка, как река, а что река на Шаре, вон он какой вертящийся!



РУСОФОБЫ

Рязань, Тамбов, Курск, Суздаль, Вышний Волочек и Кострому - не видел никто. Так, болтают.
г. Москва - г. Рим, им не до русских.
До Революции на месте Ленинграда было 2,5 млн. русских. В 1918 г. 2 млн. уехали, влево от солнца. Осталось 0,5 млн. - дворники, ямщики, торговки, - то, кто татары. Размножились. Сейчас в Ленинграде 3 млн. татар.
Сибирь: буряты. Иркутск: двое русских - Евгений Раппопорт и Марк Гартвангер. Иркутские писатели - чалдоны.
Новосибирск. Я дружил с русской, Елизаветой Константиновной Стюарт. Это после Революции ты мог взять в семью из мировой истории что нравится. Е.К. и думала, что родители ее взяли шотландское королевство, за что и сели в тюрьмы, и она.
В 1963 г. из Лондона пришли документы, подтвердившие ее королевские крови. Дали гарантии мини-короны и пенсию. Она отказалась от короны, от пенсии отказалась.
- Сколько лет, сколько лет! - говорила она. - Какие уж Стюарты, опять резня начнется по Британским островам, ну их! Прошло 400 лет от казни Марии Стюарт, ее пра-и-прабабки.
В Тюмени судим антиобщественный элемент по кличке Косой. Глазом косил. В мировой прессе - неслыханный по звону скандал: элемент с фамилией Марамзин, а в паспорте дедушки - Монморанси. Ничего, советские суды и не от таких мух отмахнутся, но не тут-то было: косоглазие - наследственный признак рода Монморанси, славного еще и огромной силой размножения. Наш Косой был последним. Его пустили во Францию, невелика горлинка для Тюменских острогов.
В Омске я обедал у - Конде, Гизы, Меттернихи, Бубаревы (Бурбоны). Я сказал Отто Габсбургу в ФРГ, что у нас живут Габсбурги в Барнауле, он отмахнулся. Пясты и Ягеллоны, исчезнувшие в Польше, есть по нескольку в Хабаровске.
Мнение о молодости русских - это правда. Чего я не видел, то молодо.
А.Блок сказал Западу:
- Для вас - века, для нас - единый час.
Он не видел русских, хотя и подразумевал их в "нас".
Марко Поло назвал Россию - Геодель.
Гео - земля, дель - дьявол. Земля дьявола, а он молод. Но придется ли увидеть Россию - Владимир, Орел, Тулу, Ростов, Нижний Новгород, Хохлому? Не увижу. Пути нет. Там из дома в день на Золотом Маятнике, седлая, и, растеплившись на золоте, качается по стране - дьявол, где мы и живем в наше время.



ПАРИЖCКОЕ – 1

Самолет, плоские рюмочки, фиалковые. Выдают сумки Аир Франс. Зачем? Аэропорт Орли, встречают - Эльза в сиреневом, Арагон в сером, костюмированы. И Сегер, издатель, поэт, плоское лицо, красноватое и черное. Солнце-тучи парижские. Шампанское в аэропорту.
Бульвар Распай, отель Кере. Лестнички, витые, как в кино, лифт с 1547 г. Номера, выставляют ботинки в коридор.
Я не хочу выставлять ботинки в коридор, не шедевры. И Дола не согласна. Зовем Э.Ионеску.
Э.Ионеску: я подежурю в ночи, не сопрут. Дола: не смеши! Не сопрут в Париже, где дно и богема! Я: французы уже видели меня по ТВ и следят. Поеду домой без ботинок! На них же надпись Москва.
Э.Ионеску: он прав. Отовсюду грозит опасность. Дола, молчи при Беккете, он хоть один ботинок да вставит в пьесу.
Дежурил Э.Ионеску. На стуле, в коридоре. С бутылкой и таблеткой. Я ходил - туфли, чулки, как парижанин (чтоб не сняли с пьяного!). Ботинки мне давал Э.Ионеску, перед прессой, чтоб я выглядел. В Университете один индеец пожалел, дал мокассины, их я и зашнуровывал, и расшнуровывал, вот и Париж впервые, от этих чертовых шнурков.
Гуляем. Идет он, вытянувшись вперед, Эйфелеву башню изошли по низу, глаза у него страусиные, блекло-голубые, не человек, а чисто высокий слог. Его книжность! Он терпеть не мог, если кто-то писал помимо его Музы! Беккет - вот кость в горле, они схватились за нобелиатизм, победил Беккет.
Э.Ионеску:
- О, он очень коварен. Но наказан - нобелиат!
- Вам не виден мой ум? - спрашивал он.
- Виден, - говорю я.
- А если я спрячу под очки? Да нет, не спрячешь. Дали, тот ходит в юбке и пьет кофе с плевком, а ум кипящий. Дураком не прикинешься, как Беккет, тот прирожденный клозет интеллекта.
- А так видно? - шаг назад, ногой, выворот головы.
- Так видно затылок.
- А ум? - встревожился он.
- И ум!
- У Вас в глазу сверла, как Вы видите в затылке ум? А Вы умеете головой, как я, крутануть? Вы умеете пить водку? Беккет пьет лимон. Но у Вас нету ума! - это он с завистью. Поначалу я, признаться, думал, что Вы - Данте, так Вы с ботинками разделались, весь Париж на босы ноги ходит из-за Ваших ботинок, я их показал лондонским модельерам, римляне сняли с них гипсовые слепки. Если б раньше Ваш приезд - быть бы мне нобелиатом. Но Данте - о он умный! Венец лавра и лежит в Италии дурак дураком! Мои ж надежды лопнули, Вы не Данте!
Утром, вычистив ботинки и блестя ими передо мною, дразня, вопрос:
- Вы писали пиесу, в ритме Рэ-минор?
- Когда?
- А ночь? Что Вы делали ночью? У Вас око наалкоголизировано!
Он читал все.
- Какие книги Вы взяли б с собою на необитаемый остров? - спросил Пикассо на обеде у Мальро.
Я ответил:
- Одну.
- Какую? - спросил Пикассо.
- Вот! - я указал на Э.Ионеску.
Тот откликнулся:
- Боюсь, что остров стал бы обитаем. 300 млн. русских сидят без книг, и все б поехали за мною.
- А 300 млн. русских не поехали за Вами в Паpиж? - съязвил живописец.
- Поехали! - сказал Э.Ионеску.
- Где ж они?
- Вот! - и Э.Ионеску ткнул в меня. - Все в нем сидят, без ума!
Нужно ЭН БЭ: Э.Ионеску в Париже - чужак. Молдавский еврей румынского происхождения из Российской Империи, французский писатель и драматург, гражданин Швейцарии.
О Пикассо же он сказал:
- Он сочинил 11 стихотворений, а говорит в ритмах, как поэт. Он носится по Парижу с криком: - У меня выходит книга! Поэмы! На бумаге Фабиан! Лучшая в мире. - Чего, - спрашиваю я, - кричишь о мире? - О бумаге, - в ответ Пикассо. Коварно!
- Почему? - спрашивают корреспонденты.
- Графоман! Хлебников печатался на газетной бумаге, а даже учитель Крученых не кричал: - Я поэт! Фабиан!
А Крученых еще жив был, не пустили его попеть, в Париже.



ПАРИЖСКОЕ – 2

Французы в Париже - это китайцы по цвету. В мае 1979 г. на бульв. Мен под холодным дождем под одним зонтом их собралось столько, что вокруг собрались зеваки; я заглянул под зонт - одни французы, жмутся к джинсам девочко-мальчиков, и под дождь выйти боятся, собьет с ног. Французы боятся дождя. У них желтые зубы и в глазах смотровые щели. Много едят и глотают. После войны Лиля Юрьевна Брик шлет Арагону тушенку, шоколад, бананы, эскимотосы - это он ел. И сало (мы помним!) громадными пакетами, забитыми фанерой, Л.Ю. отправляла в Париж. Эльзе и Арагону. Но что могла съесть Эльза? Я ел с ней, поковыряет вилочкой зернышко, но не Арагон! На поминки по В.Р. подали Арагону мозговую кость с хреном, он ее высосал и обгрыз до полировки, сейчас она в его доме-музее. Арагон ел горы. В этом они соревновались с Пабло Нерудой, того снабжал живыми свиньями (маленькими, правда, подростками!) совхоз "Ридный Неруда" на батькивщине, в Некрополе. Они ж посылали ему и валенки в холод. В Париже плохо топят, а печек нет. Печки в Чили, но Неруда хотел стать президентом в Чили, а потому жил в Париже на Международную Ленинскую премию Мира.
У Арагона было (он умер!) заросшее пузо и седая грудь, рост страшный, видок был, когда Арагон шел, как пушка по Парижу, в русской сорочке, расстегнутой до пупа, а за ним на толстеньких ножках - Пабло Неруда, как комар-кровосос. Они выбрали эту рю де Варенн, чтоб жить, п. ч. на ней советское посольство, по утрам котелок вареников дают прохожим.
У Эльзы Юрьевны Триоле серебряные губы, и она тонюсенькая, в сирени, парижская из парижанок.
Мы похоронили Эльзу. Арагон запил с двумя юно-мальчиками, они ходили в зеленых фраках (трое!). - Это моя семья! - жал руки Арагон. Арагоша! - зовут его русские коммунистки в Париже. Много их!
В Париже нет кошек.
О да, когда умерла Эльза, Арагон не стал переоформлять наследство на Лилю, и Лиля осталась нищей. С цветами от друзей. Но французский поэт и вдовец не забыл о Лилиной доброте: каждую неделю посол компартии Франции приносил Лиле Юрьевне 8 сосисок в целлофане: 3 ей, 3 Васе Катаняну (мужу) и две мне. Во мне Арагон видел советское искусство и хотел его сохранить едой.



ПА-ДЕ-ТРУА-ПАРИ

Если сидеть в Париже, выйдет полицейский, как Конь блед, и скажет:
- Мсье плохо?
Я - кивок: да. Солнцем облит.
А он пеняет, что щеки мои некрашены, глаза зашли за глаза, рот узок, он позовет медицинского доктора, - ажан начитан из Бодлэра. Я молчу. Он, озабоченный, рисует на ладони красный крестик и несет к носу (моему!), я ж несообразительный. Он хочет мне помочь. Видимо, он в клубе людолюбов ошивается. Однако дубинка, как у Будды. Я ходил по Парижу день и ночь, день и ночь.
Из конца в конец ходил я, гонимый ветром, морда из пемзы. Я шел с двумя поднятыми пальцами, а это сигнал: двойное виски! Коньяк и саке я пил по 9 порций в 1 стекле. Я ходил из края в край; и бил ужасный дождь.
Нет в Париже пьяных на улице - неверно. Я - живой пример.
Я пьян был на любой улице, пел пэан с ямбическим слогом. О капитан мой, капитан! - запой с паденьями на углах. Смотрю в чашу, и нету дна в ней, нету дна! И Ангел глупости гремит боевым голосом: "Не пей, в аду кастрюля огня, а не роза Палестины!"
Я проснулся, выпил. Сел на стул. Часы считали за окном. Рука сверкнула в темноте, как орел. "Виктория", арабская гостиница. При свете утра я клал голову на край раковины (как на отруб, как ребеночек!) и лил кран. На голову. Зачем это? а от печали.
Они экономят лампочки (фр.!). Не пьют вишневой водки, а я ее брал в штаны, идя к набережной Сены, в район Опера. В ночь у Сены самоубийцы. Цены на место у Сены велики, а французы скупы, и редиски не купит, но отложит франк на самоубийство. В районе Опера набережные чертят в кружочки и пишут фамилию, кто купил.
В ночи в Опера жалобно поют, в каретах с вставленными стеклами везут группу самоубийц и ставят в кружочки. Те стоят. На шаровую крышу Опера выкатывают пушку с жерлом, как у нас в Кремле, на колесах! Раздается выстрел с огнем - вперед, на смерть! Звенят бокалы, из окон. Самоубийцы прыгают в воду. И полицейские ныряют. Но спасают лишь тех, кто платит, под водою. Безденежные тонут.
Так вот: когда я выдвигался, как Гаспар из тьмы, в черной коже и с бутылкой вишневки, многие забывали про свой смертный час и обращались в бегство; в дом, в петлю. Пока я жил в Париже, процент самоубийств снизился от 87 до 0,2. Об этом пел Голос Ватикана, мне платили, я швырял деньги, как таблетки.



ВО ФЛОРЕНЦИИ

Во Флоренции базары убирают, один еврей, как Петр I, шьет туфли Т-Ля. Я купил, ношу 16-й год, спрашивают, говорю: флорентийские.
Во Флоренции ночью скучно. Люк, где сожгли Савонаролу, - прекрасен. На этом бы железном круге жечь и жечь и дальше. Чтоб горели моралисты, импотенты и жиронепроницаемые аскеты. Чтоб горели избранные из народа и великие реки - Нил, Тибр, Миссисипи, Рейн, Волга, Тиутита, Люжа. Чтоб стал дым до мятежных свай. Сколько жило чудес во Флоренции!
Сенека, воспитатель Нерона, оказался ростовщик. Юного императора он учил нравственным позициям, а сам в Англии скопил денежку в 5 млн. сестерций. Нерону сказали. Он позвал Сенеку. Вот что, учитель, сказал Нерон, нет в Риме преступления хуже ростовщичества, даже убийство лучше. Я знаю, сказал Сенека. Но за то, что ты учил меня по-хорошему, я не оглашу твои низости. Отдай деньги и иди, кончай с собой, скажи, что ты гибнешь по политическим причинам. Тот и сделал так.
Сен-Симон, любитель раннего социализма, герцог и провокатор подпольной биржи, спекулировал землями Франции, уже небольшая часть земель оставалась народу, когда у него отобрали немножко. Тут же, не сходя со ступеней дворца, он провозгласил братство и равенство. Он стал аскетом: переселился на чердак особняка, и камердинер будил его словами: "Вставайте, граф, вас ждут великие дела". Во время парижских волнений Сен-Симон писал книгу о честности в будущем. Когда в Париже произошло, он опять спекулировал; нажил целые фургоны франков, их катили через Пиренеи и везли к Тибету, чтоб и там купить - горы, кажется.
Шопенгауэр, новейший наставник дураков (нас!), был алкоголик, денди, пройдоха в высшем и среднем разряде общества, имел по нескольку кухарок в постели, своих детей подбрасывал к крыльцу магистрата, заподозрен в убийстве мальчика-цыгана.
Им не рубили руки.
Во Флоренции лохань из цемента, в ней вода и решетка в клеточку, с висячим замком. В лохань, по традиции, мы, влюбленные, кидаем монетки. Влюбленные во что? Кидаем деньги, как можем, раз уж тут. Эти никелевые грошики, кучки, по субботам выбирают в магистрате, сколько у них еще денег "на счастье", - флорентийцы.



ПАМЯТИ СВ. ФРАНЦИСКА АССИЗСКОГО

Я встану в день. Итальянское небо.
У открытого гроба св. Франциска Ассизского; его многолетнее тело; я взял шампанского с земляникой. Ограничимся бокалом. Ноябрь. Это как бы подготовка.
На гору я взял скоч, его мало кто любит, бутыль 0,75 л, 43°. Я готовил себя к большему.
Я сел, праздник, звон миллиона меди, и я пригубил пустое горлышко. Оно налилось напитком, я пустил в рот, дальше и дальше. Описания кончаю.
Я помню закат, простор, огни на много лет вперед, колокола и конец праздника. Хладен автобус от сплошных стекол. Италия, в солнечных орлах заборов, сквозь стекла - весь мир, тот. Счастье. Скорость, свист шин, апельсиновые рощи, далекий Рим - впереди.
Рим - впереди, Рим. Великое колесо автобуса мотает круги Истории.
Книжный я.
Апельсиновые рощи, листья опали, виден плод, что вкусен, осеннее дело.



ГОГОЛЬ-МОГОЛЬ

Наше войско на Висле. Напротив - Варшавское восстание. В бинокль видны дни. По Висле текут лилии (болотные!). Кровь отцов льют немцы. Нам приказ: стоять. Пуль не пускать (в Варшаву!). Молчать. Не знать.
Стоит войско.
Я помню жердочки у папиной землянки, и летают снаряды рядами от немцев - в нас. Рвет враг кровь польскую. А по жердочкам идут к папе офицеры. 46 их собралось у стола. Напудрены. Старые и молодые. 15-летние. И я стал, мне 9. Гоголь-моголь ложкой бью.
- Ну, товарищи, панове, что скажете? - Хотим туда, бьют сестер, братов, матку и ойтца! - Если вы пойдете, мне расстрел, - сказал папа. - Расстрел, - сказали офицеры.
- Идите! - сказал папа.
И каждый из 46-ти отдал честь двумя пальцами.
Папа склонил голову, белую, как волк, а ему 37. У дверей они, и отец сказал: стойте. Они стали. - Я не могу сказать, но скажу. Вы видите, что на Висле, пули плещут. Немцы бьют из всех стволов.
- Говори.
- Как только вы сядете в лодки и отплывете до линии огня, вы будете убиты. Вам до Варшавы не дойти.
- Инструкция?
- Я сказал. Чего ж хотят панове-офицеры?
- Светлой смерти. А может, кто и пройдет.
- Нет, не может. По всем вам ударят пули, с двух сторон.
- Мы немцев не боимся.
- И вашего войска.
- Приказ пана?
- Приказ пану!
Стоят. - Мы пойдем, ойтец. - И они пошли по жердочкам; эта ночь, черная, в ручьях с реки, с верху! Ливень лился. И горизонтальные огни, трассирующих пуль морзянка.
И они сели в лодку, поплыли. Солдаты в касках выстроились им вслед; вдоль всей Вислы вышли смотреть, суров их строй был. Лодка шла. За нею три шли и понтон. У линии огня залп не дали. Пошли шире. Висла встала. Думали - дойдут, они уж на середине крутились и били воду штыком. Но как раз ударили пулеметы и танки из пушек - немцы и мы. Те, в лодках, быстро взлетели в воздух, а потом пропали. Погибли.
Я первый пишу об этом. Их смерть светла. Хрустят раки.



ПОЛОНЕЗ

1945 г., живу в Варшаве, сын Войска Польского.
1972 г., живу в Варшаве, монастырь кармелиток.
Цифры лучше живописи о времени и о себе - быстрей. Живу этаж в этаж с настоятельницей. Они не могут смотреть на мужчин, она смотрит в окно, мимо меня, правда. Черный треугольник на голове, лейка в руке, поливает нечто, мне неизвестное, в келье.
Старо Място похоже на уголок в Венеции, если идти от пл. св. Марка влево, а больше идти некуда. Чем похоже, не знаю, - узостью, мостиком. Или же настроением, это объяснял Збигнев Цибульский, а я ему, а поняли они, что он, пьяный, сошел с подножки под поезд, как Анна Каренина. Славяне!
"У Соломона" я сижу, а ел, видимо, Соломон, я - пью и смотрю на блюда, говоря рукой, чтоб убрали. Выпив, я иду к "Пану Михалу", в низку, и там напиваюсь на круглом столе. Там барменши - сестры-близнецы, их не путали, п. ч. вся Варшава и не догадывалась, что их две, знал я один. Твердо! П. ч., давая деньги, отметил, что у одной без ногтя мизинец, фаланги нет. А звали их Зося, как одну. Чтоб не путали, дураки.
Я не путал: одну звали Стефа, другую Эва, их дела всплыли после, когда стали метить мелом на дверях, но я никому не сказал о них ни в Польше, ни дома. Было им по 20, молодые да умные, красиво-рыжие. Нет их. А было б по 33, близнецы долго живы могут быть.
Из Варшавы я поехал во Вроцлав.
Дикий запад, каналы и тоже что-то венецианское, полиция похожа на гондольеров, а пьяницы на гондолы; кладут телами в лодки и везут по каналам домой.
Канун Театрального фестиваля. Варшавский театр красив, в конце пьесы Ружевича на столе лежат 7 голых женщин! - в финале. Вот героизация-то женщин, да еще и голых, привела к тому, о чем сейчас кричат. Но в 1972 г. это пьянило, по каналам везли театралов, отключенных.
Театр Гротовского. Я не описываю, это уж история 20 в., ей перо в руки. Я не друг ему, поэтому с чистой совестью могу отдать титул Великий - Гротовскому. Об этом стоит сказать, п. ч. театра нет, а я видел и любил; и скажу. Впуск - 31 зритель, сидим у стен, скамьи, сцена у нас в глазах, на том же полу, где и сидим. Актеры Гротовского - наивысшей подготовки, одна память. Фото - это ж химия, не жилы. Акробаты и декламаторы, как они умели стоять! Среди зрителей и тел Гротовский ставил их в одиночку, и они могли стоять долго и не тяготить. Никто это не может! Удавшаяся попытка, где каждый артист - гений, интуиты, слов мало и действие внутри себя и с 31. Пластика. Христос, 20 в.
Я понимаю Гротовского, мировой и последний Христос, 20 в. Артист высок, рыж, в мешке. И его девушка, Магдалина, черные глаза, они уставали, мы в ночи пили. Мой друг Фляшен.
Разговор об одном - Рафал Воячек. "Тот, которого не было" - он взял стакан яду. Пани Анна, ей он посвятился, крестилась на улицах, на одном колене, и ее горе о Рафале никто не мог бы переплакать. И мы пили с нею и с Фляшеном, кто ставил все пьесы Гротовского.
Рафал Воячек написал книгу, что он - женщина, после 10-летия шумнейших скандалов эта книга смирила с ним Карповича. А Рафал пил с такой силой, что любое соперничество с ним - смехотворно, я перешел к голландскому типу пьянства. От польского, где все достигнуто. В 5 утра уже качаются во Вроцлаве дома и тротуары. Открыты 9 тысяч пивниц, пьют где. Встаю в 5 утра, иду в буфет. В буфете стакан (200 г) водки Выборовой, охотничью колбаску, твердого копчения (50 г), и стакан сметаны. Суточный рацион еды. Пить-то я пил и до конца, не переставая ни на миг.
Карпович издал посмертную книгу Воячека, был гл. ред. журн. Одра, его 10 лет не печатали. Вдруг поставлено 10 пьес Карповича. Он знал, что так не будет долго в Польше, взял стипендию в Америке и уехал, оставив дом, титул и сад. И вовремя.
Из Вроцлава я поехал в Варшаву.
В 9.00 утра я звонил Виктору Ворошильскому и шел к нему. Шагом. В парке им. Дзержинского - бюст моего папы, я вставал у бюста, я говорил: я недостоин. В тот год героям Польши в этом парке поставили бюсты, а папа вписан в Золотую книгу героев. Я - нет.
Парк, пни, пьют. Бутылочки водки. Я сажусь к пню. От парка до ул. Мицкевича, где жил Виктор Ворошильский, - 12 мин. шага. Начинаю. Просыпаюсь в отеле. Как в рукописи, в Сарагосе!
Кажется, в 6-й раз я проснулся на пне, клубочком, и хвостик виден: вокруг бутылочки, как кегли, а в них пусто, одни этикетки. Я пошел к Виктору Ворошильскому.
У выхода, у ограды, старик в балахоне, а перед ним весы, весовщик, и оловянная тарелка, гроши кидать. Я стал на весы.
У старика: лицо закрывает борода, белая, громада. Он посмотрел на башмаки, потом на колени, блекло-джинсовые, и - в мое лицо, увешанное саблями кудрей!
- 44! - сказал он.
- Что 44? - спросил я. Он же еврей, как Агасфер, и старее.
- 44 вес у пана, а рост 1 м 73 см. Куда пан идет?
- Я иду к Виктору Ворошильскому!
- Пан идет к смерти. От жизни. Бедный пан, бедный детска!
- Сколько еще? - спросил я.
- 9! - сказал он. - 9 лет и 3 месяца.
- Где?
- Не дома. В городе на букву Т.
Он долго бормотал, пока я шел к Виктору Ворошильскому, я слышал следующим утром его голос за спиной. Я слышал, сидя с нотой ДО на губах - на пне!
Я умер 18 августа 1981 г. В срок. В г. Тарту.



К 10-ЛЕТИЮ СО ДНЯ СМЕРТИ Н.Д.ГРИЦЮКА

Корабли белоруких идей - из эпохи упадка.
Скажу попутно: г. Тарту - запретная зона, я под охраной государства. Чтоб прилететь, Николаю Грицюку понадобился ректор ЭССР Й.Тюлман. А тот взял в руку конверт серебра (ко мне).
Их привели.
- Ну? - сказал я.
- Я - Николай Грицюк. Это -...
- Кауплюс! - сказал я.
- Это он по-римски, - шепнул Грицюк ректору ЭССР, Й.Тюлману. Но тот знал, что это не по-римски.
Они пошли в магазин.
Я жил в доме, рядом с бюстом прадеда, в губернаторском, 84 комнаты на бок. Дело в том, что дом валился, и его привинчивали трубами к другим домам. Ни в одной комнате я не мог устоять на ногах. Днем я искал архивы Барклая, шарил крышу, мел ломом всяческий мусор, а в ночи спал на крыльце, свернувшись в клубок и подняв на шее голову с огненными глазами. Но водки ночью не было. Да и кто решится, глядя на такую картину.
Утром. Я лежал на каминной решетке в Центральной Зале, ледяные дела, с похмелия. Я закричал в трубу в г.Тарту и на мост, чтоб несли ликер Агнесс (любимое!).
Несут, сгибаются.
- Не сгорел? - это ректор, Й.Тюлман.
- А что? - сказал я.
- Да камин вспыхнут, спирали накаляем! Глянь!
Но я не сгорел.
- Ректор Й.Тюлман, - сказал я, - ко мне!
- Любишь ты пожить! Дай монетку! - Н.Д.Грицюк.
Я саблей взломал конверт. Монетки выкатились и понеслись с дома на мост и в г. Тарту, напротив Ратуши, колеса, штук тсч. Я их бил оземь!
В каждом листе ленинградского и эстонского цикла Н.Грицюк зашифровывал мою физиогномику. Книгописатели пишут о Грицюке, что он плакал надо мною ("тематически!"), это считается высшей похвалой его вкусу. Друг моей филармонии Николай Грицюк не слезлив.
Я бил деньги и в НЭТИ, завинчивая и развинчивай уста. При А.А.Александрове. Платили в серебряных рублях начала века, сибирский стиль. Эстонцы гоняются за деньгами, как негоцианты. А эстонки идут по деньгам медленно, как по заре.
И я увидел солнце! Грицюк рисовал, согнув спину. Рисует эстонку, в чепце. Я глубоко презираю тех, кто одет.
- Дай монетку! - дундит Грицюк. Розы в стекле. Из г.Тарту рыбку несут, а с нею монеты, выкатившиеся. Эстонец не возьмет деньги, а отдаст. В моей Зале уж рос холм с блеском монет.
- Ну как, Коля? - говорю тебе. - Хоботовато?
- Любишь ты пожить!
В 42 года преломили его слоновость мои "Совы" и железная гора из рублей. А ректор ЭССР Й.Тюлман уж плечи чистил, ему ж разгребать эти железы.
- Да ты пойми, - говорил Грицюк на утро (не знаю, какое!), - ты - вот на такой горе!
На горе денег. Гиперреализм. "Совы", книгу он твердил, и "Февраль" и "Пьяный Ангел" Эти штуки виной, что он сошел с классических рельс, забыл о реализме и полетел в тот путь, откуда на Земли дел нет.
То-то его к земле тянуло, к простым. А конец - с седьмого этажа в лестничный пролет. Ну, не надо падать, затрясся б от слез, чтоб со шкуры брызги, и пешком в мастерскую, к столу, писать "Ночной дозор" или желудь у Репина, но нет! Он вышел на лестничную площадку с собакой, привязал пса поводком к животу и пал в пролет.
Лифта ремонт, слесари пилили стекла, а ты и ухнулся им!
По законам летающих, с толстотой, ты перевернулся и упал на спину, а пес и взлетел, фокс, крысолов, живчик. Лай был ужасен! Любил ли я пожить, не думаю-с! А собака любит, она не животное. Мораль: не уходи в иные миры с другом на животе: спасется. Жалко.
Говорят, когда Н.Грицюк летел, за ним шла шаровая молния; шар, и цвет яблочный, с огнем, невозможный! Она задержала (якобы!) его на весу, на ряду где-то четвертого этажа и быстро обнюхала. Вынюхала всего и взорвалась, звездопадом. Я рад - сочла достойным смерти, готовым. И ремни пережгла фоксику, чтоб жил.
Я видел ту лестницу, с амальгамой, чудище, ударишься мордой о ступень, и видно, какая ты гадость, отражается.
Видно, молния вышла из Зеркала, чего-то ей поручили, да не исполнились желания.
Жаль пса-то, что спасся.
Синий, несуществующий мир.



ВЕНГЕРКА

Поезд в Венгрию, снилось: майор ест курицу, за ней вторую; я - одну. Вдруг млн. венгров на таможне, милостивы; я тоже. Сосульки солнца. Конец. День будучи. Когда ж кони взошли в Будапешт, стальные колеса останови. Майор уж на перроне, откинув никелированный сапожок; нос свистнул. Венгерский вокзал, чужая перламутровая река. Пойди по Буде, перешел в Пешт по мосту из стальных штук. Сколько чемоданов можно сбросить с моста в реку?
Пластика рук, фильм о золотых ящиках, метко стреляют, Клаудио Кардинале и старик, этот бьет то из пистолета, то из рук вверх. Сильный люстиг. Ел лианы в бистро. Ч-к чесал бороду хрустальным гребнем. У лебедя нет ближних. Врач изумлен, почему я не потерял дар речи. - Почему? - сказал я. Я дар речи могу потерять. В образе солнца цвет крашеный. Такое солнце это - диалог. Меня зовут туда. В деревянном кабинете стены оклеены досками, с сучками; хна. Стены похожи на лошадей, те тоже деревянные. Мне нравится. Не очень. В ночи голоса - меня зовут туда. Золотые листья ведь тоже всякие. Пальто для буйвола. Река Тисса, мост цементный ест моль, заодно. Я говорю о говорящих. Красивы трубы, как два серебряные брата, от них пойдет отопление по телу. Ем уху из карпа в помидорах. Ложки - утюги, шипящая пища. Дверь стучит, как кирпич.
Тетерева в дороге. Придут в сапогах женщины, одна грудь бледная, вторая сочная. И другая. Красное солнце, дискобола нет. Вы въедем в Венгрию на дачу, Балатон. Из машины - Балатон, туманный, вышки для встреч в воде. Дунай - карманная река, переехали. Я, шофер Р. и его дочь, девятилетка. Звезд тут я не видел и конфет. Венгры едят медь. Супик у них - ох, и супик! По шоссе от Сегеда до Балатона я насчитал 16 задавленных кошек. Среди них серая и цветные, друг друга не повторяют. Такая неповторимая задавленность.
А тетерева как! Летят! Вижу корову, с рогами, загнутыми от ушей вниз, под шею, с челкою. Здоровенная - корова! Зари нет, еле ее проехали, темно. А когда ехали, шел караван Венер с ногами из гипса. Столько стремлений вверх, что иду вниз, будет зимой. Братья едят абрикосы, сестры трескаются по швам - день любви! Был, был! Круг рек образует море. Мне говорят (некоторые!), что сбор винограда. Венгерские мотивы могут войти в книгу для Аписа, где вырваны страницы. В декабре в Ленинграде я не буду. Хорошо б не быть и в январе. А с февраля уж жить не хуже, чем зимой. Нет красивой женщины здесь, за 5 дней не видать. Но и за 25 (остальных!) не покрасивеют. Нет пленительных. Дочери Бурга, одинокий Анд я, нетающий. Что нужно женщинам? - по среднеевропейскому времени им нужно 17 час. 30 мин. Сейчас 18.10 - тьмы тьмее. По ТВ флейтист, и чего они вечером показывают мужчин, у них католические чулки. Реки в круге образуют море мысли. Дето-Дьявол.
Вороны быстрые, просыпаются. Небо слишком тонкое, тонкое. Не ищи виновных, на воде их нет. Собочки луют. Не понимают, что форма - это Я, а думают - это грамматика.
Она смотрит на меня, как на зарю; ей девять лет, губ не надо, рано. Это в машине, едем в Печ; шофер Р., его дочь, я. По радио поиск преступника в куртке с кнопками. Отряд полиции: стоп! Смотрят на меня, не узнают. Кошки сидят вдоль шоссе, не убитые, на это они пойдут позднее. Выбирают вверх брови, как чулки - люди. Круг рек, образующих море, узок; большие из них текут как попало. У дороги крест, к нему прибита утка, что б это ни значило, но утка - не христианин. Листья под колесами. Издали г.Печ - так рисуют дети - коробочки с окнами, с синеньким, розовеньким и пр. карандашами. Ел яблоко, такого еще не ел, не прокусить, кусал клещами.
Жгу свечку из желтой розы. Чонтвари. Бутыль кока-колы, как канистра с бензином. На полях сено, скатанное в бочки. Какое коварство. И немцеподобие. Дурной вкус - актер водит бровями. Брови у артиста да будут без движений, как у императора. В винограднике дед с редкостными зубами (из кукурузы!), в эмалированной посуде, котле, - варит борщ, с куском ветчины, все кипит, красно. Такое не забыть. О братья, братья! Певцы, некому черпать кирпичи. Всюду видятся быки - быку... Я видел оз. Балатон ровно 1/25 сек., на его фоне фотографировали. Вдвоем, с девятилеткой. Век бы их не видеть, а видеть эту 1/25 сек. Венгерский язык не имеет равных.
Придут жестокие времена, дом дней не строится. Музыкант - кузнец смерти, а спортсмен - песок. Я пишу, чтоб заполнить пустоту людскую. У черных речек больше вода, чем у светлых. Что пьянит в винограде? - шарообразность. Всякие бутафоры, а государства содрогаются. Но о них думать (о тех и других) не надобно. Война кому-то счастье принесла; но ни один не вышел из войны победителем, все погибшие. Некому книгу надеть на голову. А есть ли дома домотканые, из камня сотканы? Почему доски - так долго живут? Почему кость ч-я живет тыс-я? Моя кость будет жить без моего Я. Как приятно, что хоть что-то без моего Я - будет жить. О бессмертных костях, связанных со мною, я еще не читал. Они лягут, чтоб обрасти мясом размеров Уральского хребта. И будут дрожать под землей, как Геодель. Корабль, лежащий на дне, все ж корабль. Кость льва - львиная, однако. Какой ужас - через 1000 лет найдут мою кость! Что она будет думать обо мне, откопанная?
О чем написать, некуда (себя девать!), пишется книга. Меня встречают пунцовые герани! за стеклом. Видимо, тут юг, раз растут абрикосы, виноград и мозговая кость у ветчины в борще. Едем, едем, из-под колесика выпорхнула птица и убита. На красных кирпичных крышах млн. птичек. Красив на солнце Чонтвари, корабль он рисует, как лошадь. Я не видел таких греческих колонн (живых!), как на холсте у Чонтвари, у них (у него) нет прямых линий. В 40 лет аптекарю Чонтвари снилось, Бог говорит: "Ты будешь самым великим художником". Чонтвари рассказал горожанам про сон. Те спросили: "К чему б это?" Он сказал: "К тому, что я буду самым великим художником". Он продал аптеку и ушел. Хадж. Был в Италии, Греции, Иерусалиме, Турции, везде рисуя. Он не учился писанию картин маслом, он и вообще не учился рисованию. Это заметно, но спасает живая жизнь, краски (его!). Его поздний карандаш так свободен махом, монумент. Он усыновился у Мик. Андж., карандашного. В 50 лет Чонтвари пишет книгу, что в солнечной системе мало солнца. Художник - дополняет свет, рисуя одним колером кисти и бороды у старцев и водопады, жемчуга изумрудные. У него овальности из лжеклассицизма. Ни один из великих художников 20 в. не знал о нем, а он был им предтеча. Он знал реформу раньше их, аномалия. Он не сверххудожник, но равновелик, но, не имея учителей, рецидив, монстр. И прирожденные к живописи две руки - левая и правая, он писал двумя. Это видно по ракурсам. Святой. А он не знал Евангелие авангардизма - Сезанна, и сглотнул его, не зная, переступил. Автопортрет - проваленно-выпяченный нос, глаза, как свежеочищенные яйца, галштух, знаток фармакологии, химик. Математик. Удивительный дух! - несовершенный. Как он шел, гнулся, к гробу Господню, с ящиком красок, с мешками холстин. Он вернулся в г. Печ, где родился, и умер. Голова, работающая без остановки, при остановке разбивается. Гедеон Гердоци, студент-медик, купил всего Чонтвари и хранил 60 лет их, медиум. Он добился музея и умер в 80 лет, его голова прикована к входу на выставку. Голова из металла, черного. Светлой памяти.
Холода с дождями, грустен плющ на дворцах. Читаю книги. В г. Печ купил замочек - для почтового ящика в г. Ленинграде. К нему шурупы. Остался доволен.
Ф.Лист. Он полустоит на балконе собора, где он играл мессы, ретрожелезный, в накидке из листового блестящего железа. - Лист, Ференц, памятник в г. Печ, - объясняют. - Не Франц? - сказал я. - Не немец? - Ответ: Он был немец, но всю жизнь считал себя венгром, что важнее!.. Что важнее? Не люблю холод и дождь за границей. Изолянт я. Пусто в ступах, толочь нечего.
Буря огней! А удовольствие от золотой осени, как в церкви. Художники играют полоумие и пишут в стиле фольк-арт, забывчивы, что есть и неподдельные сумасшедшие, а стилизация - всегда мазня. Вечер над Тиссой, на реке бури нет, сурово и гладко. Луна - окружность хрусталя, полная лампа. Мост - белое ребро, легкая мысль у Евы, через речку, гименеелогическое. Бесперебойный шаг - это я. Не нужны путевые записки, я - это запись шагов. Женщины навстречу - виолончели, из белого камня. Вижу воочию пьяных в кожаных пиджаках! Какие чудные заросли ив над Тиссой. Целая толпа японцев, с ложками. До югославской границы 10-12 км, там и Италия. Кофе с лимонадом, изощренность. Написать или нет, как в 1952 г. я вез в лодке по Тиссе труп разбитого летчика? Или скучно? Все ж вез 6 суток, летом в Будапешт, в одиночку.
Утро ватное. Сны различные. Вишневый день, закат. Листья на нитях и на земле аллеи. И под землей носятся? Сухие. Груши висят на груше. Домик, белый кот, крыльцо и розы. В листьях. Какие люди! счастливые. В этой фразе поставим под вопрос восклицательный знак. Скошенные веки - признак мадонны. Видел таксу, настоящую, в Ленинграде их нет, а в Новгороде? Их нет. Свой язык не коверкай в угоду грамматике. Где шарик вертится? - меж плеч. Туман над Тиссой, туманно. В окне автобуса горят кукурузные поля. Красивые! Одинокие и групповые костры. В г. Печ взрывают дом. Взрыв дома - дом взлетел, как тополь! Что год дал? В ночи из автобуса - горят костры по венгерской равнине. Весь день шел дождь, рвали дом. На горе король Иштван и королева Гизелла, первые христиане. Здесь. К концу поход, не увидеть в чужом, люди как люди, одни люди. И глаза у них, как у л-ей - газообразны. День поминовения усопших. Гонки с фургоном-грузовиком. На шоссе - раздавленный черный пудель, машины едут сквозь него, как в черной туче. В день поминовения усопших в ванне плавает карп. К завтрашнему обеду. Поминальному. Вечер на кладбище, где лаем провожают собаки, суя в ячейки, в забор нос для поцелуя. Карп плавает, как проклятый. Я поговорил через забор с таксой. На кладбище много плачущих. Тысячи свечек на земле, освещение снизу, из рая, кресты освещают. Плиты к свету. Братская могила сестер-монашек, их 12. Баркас серебра. Цветы в венках! Костры из свеч. Свечи на камнях, на бетоне, он наложен на тела ушедших. Одна жизнь отрезается, а вторая? - не приходит. Прекрасны громады Будапешта. Карп широкий, как рука Господа Бога; завтра съедим.



III. К ЗАКАТУ
 
 
НАЧАЛО

Автобус, как кит-аквариум.
Свет.
Много голов, шофер - японская головка. Я в черных очках, чтоб спалось. Автобус идет 100 км/час. Дважды дуло.
Тарту! - ось моей смерти. Тротуары устланы книгами начала века (19-го). Бюст Барклаю де Толли, дом его, генерал-губернаторский, казенный угол падения 45°, привинчен двойной трубой к дому-соседу. Ах, пизанцы не знают об эстонском романтизме, а то и они привинтили бы к Пизе свою башню.
По берегам рыбаки с рулеткой. Рыбы? - Нет. Увидев меня, на блесну завивают нить жемчуга, бросят рыбке, а та по воде бежит, благодарит, нить уносит, а на крюк не идет.
Все ж ехать легче по Кара-Кумам, по Италии, в Нижний Тагил. До г. Отепя - тяжело. Шофер другой. Я его знал ребенком, Ян он, с шейкой, как Эдисон.
На Пюха-озере вода плывет вправо, как по течению, завтра в левую часть ей. А послезавтра?
Я напишу.
Я дал уткам по шоколадной плитке по 1 р. 80 коп. А уток пять, отметим. По шоколадке. Мятные драже им дрянь, пилюли. Завтра дам мармелад, колбасу и копченую грудинку с борщом. Я добьюсь того, чего утки не едят, и напишу в Королевское Общество.
У селезня клюв светло-зеленый, изумрудный, а вот у уток тинный, желтовато-костный. Селезень нырнет, а из задницы перламутровое перо! Реально ль я пишу? Вполне. Но скажут - и это выдумка.
Утки некрасивы, нет у них грудей и ног нет.
Ногам в воде холодновато, вот у них и перепонки. Женщины, а не женское. Представьте эти пальчики перепончатые, в мужской руке, подносим к устам. Что за этим последует? Духовная близость?
Поля размышлений.
Утки красивые, в прошлом, летят волнистой стаей - как надежда!.. Зимовщики. Озера теплые, рыбу не бьют из орудий да детский хлеб едят. Ручные утки! Они останутся после потопа.
Эстонцы строят замки.
Я видел в Провансе руины маркиза де Сада и дом Сезанна, там французы строят свой Крым, голубенький. Франция - от никелевой монетки.
У эстонцев денег нет, а замки герцогообразные. Черчилль-младший, Мальборо, герцог, я был в его замке в г.Рим, - да автомеханик с курофермы в г.Отепя не поселился бы в такой каменной кухне, постеснялся б семью ввезти. У Джонни Бурбона замок из лунного камня, я хвалил, но и он меньше, чем у эстонца. О формах я, вообще-то, молчу. Боюсь, что эстонцы затмят и архитектуру. Это у Я множествен дом дней, а на веревке смысл пасется - печаль моя, бездонная, роговая корова, Бык Апис. А здесь дом, замок, сколько в нем башен, башенок, граней и помещений! И бассейн - первый этаж, чтоб с порога снять обувь за шнурки и ух! - в воду головою (северной!).
А на замках сидят коты, в пятнах.
Кто видел березу, тот над ботаникой. Я вижу - бела, любовна! - как первочеловек!
А желтые ножницы солнца режут наши седые волосы, как жизненные - в монашьи...



КАМЕНЬ

г. Отепя - древнейший, но не обновлен, дома-замки вне исторической правды. Я живу на хуторе, мебель из простого дуба, стол, этажерка и шкаф; и кровать. Здесь жил Мартин Лютер, с прялкой.
А на этажерке большеголовая кукла, целлулоид, девочко-женский рост, если с нее снять платье, то я влюблюсь. Но я не сниму. Кости легки, и Я летают с дождями по окружностям.
Здесь была Н. Я бил ее. Утром я пил стакан хереса, сорокаградусного. Вечером я пил светлое. В желтые дни моих белых горячек я ее любил.
Потом - иные дни. Я лежал на хуторе один, холодея. Икота вырывала мое тело из жизни. Я пил воду-рвоту до 4 ведер в сутки. Не помогало. Я вызвал Н. телеграммой. Она быстро приехала и отказалась вызвать "скорую помощь". Чтоб я сдох. Дни ее торжества! Она вызвала машину из Тарту, когда мне уж не было возврата. Я умер в клинике. Я потерял вес, слух, сошла кожа, выпали волосы, исчезла сперма. Я помню на шоссе эту Н., в парижском вельвете, я ей купил на плац д\´Итали, в красно-оранжевой кепке. Она ревновала к М., та уже покончила с собой. Я умер в Тарту, а то б еще долго искал эту разгадку. Орех раскрылся.
А в больнице мы любили, но печально уж. Н. дежурила на табурете надо мною - 126 дней. К слову, официалы, гости из СП и иные, кто шел на мою смерть, сползали с табурета через час-полтора, в обморок. Это ж было на реанимации. И не было ни одного, кто б не упал. Н. высидела.
Отвезла в Ленинград и ушла; я ее выгнал.
Она любит меня.



ВЕЧЕРНИЙ ЭСКИЗ

Желтое и голубое, луга.
Выпить бы грогу.
Цветы белые плюмажи. Весь день шло и жгло солнце, а вечером молнии. Прошел Герберт (и я шел), подстрижен. Ему 60. Прошел, махая рукой. В такт.
Вспыхнул корабль, и много грома, многовато. Яркости не той дождик. Вспомнил о Тинторетто, написанном Жан-Поль Сартром. У нас таких фамилий нет. У эстонцев есть.
Трагедия уток на Пюха в том, что их не стреляют и они кидаются на еду из рук, как собаки. Перелетная утка! - ест из рук карабинера. Днем на озере много голых, а сейчас мало.
Мало - это сильно сказано, никого. Вода бестелесна.
Если куклу одеть (она одета!), то сексуальная сила ее целлулоида пропадает. Целлулоид тела, возничий разврата, свидетель мытья девочек сделал эту куклу, анти-детолюб.
Давно замечено - красивые девушки одиноки до старости, а некрасивые, но тощие, имеют любовников из представителей высшего класса. Сочные женщины пользуются меньшим успехом.
Когда корабль погаснет, молнии схлынут.
Чаинки ночные!
До ночи!
Воробьи, как рыбки, спят в центре глобуса.
Не выйти. Молнии льнут к окнам.
О, велик Ты, водочерпий, сколь льешь вниз, пользуясь высоким слогом!



ТРИ ЛЕСА, ТРИ ЛЕСА

Широчайшие пни, императорские.
Лось ходит, губами шепчет, коронованный. Эту корону я одомашнил. Я вижу царя меж стволов, и нос - как кончик гондолы. Царь-дож, согнул ногу в коленке, ждет сетку, где: хлеб с солью, рыбий балык, редис и цветок Янь.
Это первый лес, голубые стулья - это пни; мох, застегнутый на желтые пуговицы - лисички.
А сумасшедшая Энно - девушка из второго леса, там склоны покрыты красными. Дни Энно в лесу. Если точно перевести с эстонского, как о ней говорят, будет: голоплатьевая. И волос нет, сорвала ножницами, полирует кожу на голове. Что делает? То, что хочет, - ложится в тень, и комары закрывают ее тело вуалеткой. Да нет, кровавым плащом; я сказал голое платье - нагая, вне поэтики. Не стук эстетизма на машинке - комары реальны, сосут кровь. Иногда я иду - Энно сидит на муравейнике в позе медведицы и слизывает муравьев с ног. Она всегда ровна, мила, разговорчива и гола. Ее телесному и духовному здоровью нет конца, как у Будды.
Энно жила федеративно, я любил пить с нею.
А сумасшедшая?
Иди к Пюха-озеру, у него на песочке лежат академики, киносценаристы и авиационеры, их гладят москвички. Спрошу прямо - разве и те, и те не голы? Разве у ню лет 17, в плавках из Люксембурга, с обтяжкой - это любовница из чащи страстей? Через 5 лет у нее смена мяса, и от страсти останутся одни плавки.
Вот во что сделан наш пляж, Энно, радость моя.
Я пил тогда. При луне смотрел в пустой стакан и наливал; я пил наполненный. И виден был третий лес, по ночам в нем кто-то рубил. Над ним стояли звезды, и больше нигде.
Как ясно тянется нить! - кабинет, я обновлю мебель, цветов в саду уйма, новых, пчельник краше, ежи живы, узнают меня по оловянной миске с молоком, сыром и ломтиком свинины. Грибов на редкость. С закатом я ставил стул на холм и, поворачиваясь по окружности, стрелял из парабеллума. Ежи звенели в ногах, вылизывая миски. Я не в шутку ел дроздов, их стреляют из спортивного, чешского. "Диаболо". Пулька пробьет головку, дрозд цел. Но и из парабеллума - восторги, но звук от него пышный, и уж не птичье жаркое на блюде, а пороховой склад. И зайцев я бил в лет, в глаз, из "диаболо"; не браконьерство, не огнестрельное. Просто, если простота - это полуметровый ствол. Я бил пулю в пулю с 500 шагов из винтовки образца 1851 г., я стрелял в ночь, в иголку с 30 шагов, на вспышку спички, - я прирожденный стрелок.
И случилось: я поднял руку на дрозда, а рука курок не спустила. И я раз за разом ловил в кружок зайца, ствол тверд, а не стреляет.
Гребем в грусти. Я написал книгу.
О время, время, некуда его докатить!
Книгу я написал за 12 дней, в остатке 8. Я не радуюсь концу книг, потому что за этим - пустые времена, хуже жизни. Я пил водку. Я сжег муравейник.
Я снял фильм, согнав артистов с Эстонии в одну точку. На это отошло 5 дней. 23 августа здесь грибной пик, а на 25-е заказ на такси на г.Тарту, в до свидания.
До такси я сложил бумаги, как в старину, пошел прощаться. Ночная сухота, грибов ни одного, дурные приметы. Лес скучен, стволы. И я пошел к такси, к дому, к исписанным листам, домой, в Ленинград, в комнату с манекенной живописью.
И в той точке необратимости, с руганью на деревьях, чтоб к ним ни ногой! - что вижу? - краем, в глазу, стремглав - небывалый, белый, сверхразмерный гриб!
Я не доверчив, так, привиделось, пошел прочь! Но нечто: стофф, обернись, не кружи голову!
Я остановил глаза: он стоял! В заломленной треугольной шляпе, в сюртуке, белые панталоны, в блестящих сапожках. Нетрудно догадаться, как кто, - как Наполеон Бонапарт I! Он стоял еще и как гриб, и счастливая сила. И в ту же секунду (жизнь!) я увидел всю пьесу "Дева-Рыба", написанную в стихах от 2 до 11 слоговых единиц, в божественной графике пространства в 270 страниц с 22 героями, с пришествием, монологами, и это не взрыв подсознательности, я закончил (в душе?) эту пьесу так, что писать на бумаге и не надо. Озарение. Такое бывает в момент отрубления головы. Дома я положил гриб на весы: 1 кг 600 г. Он и на весах лежал, скрестив руки, с женским лицом гения.
Я писал ту пьесу, но не вышло. Мотивы ушли в книги. А счастье было. Я пишу плохо, но допишу еще.



МИККИ

Микки, щенок; рвал мне штаны у ботинка, бегал по лесам, по шоссе. В г.Тарту и в ресторан - за мною. Ни за кем.
Прошло 15 лет, он отстал от моей ноги и понесся вбок навстречу фарам. Зрелище! - машины врезались друг в друга, как рыцари, скрещивая лучи. Дождеватый вечерок. Микки выпадал из рук, раздавленный. Я вымыл ванну с марганцем и вымыл Микки, наложил пластырь из мумия, шины. Герберт (60 лет!) совался как сволочь - просьба помочь! буду убить! - но он лез в комнату не помочь, а выпить. Я вышиб Герберта рукояткой револьвера.
А утром выстрелы, из двух стволов. Двор, Герберт с ружьем: помог, убил. Мы выпили, в сауне. Камни горели неземной красотой, накалены. Веник. Альберт принес линя. Эйно, вор, был с кроликом. Был и Август, с хутора ниже, и Пауль - часовщик, дойче-официр. Мы помянули Микки.
Я и не знал.
На третьем (?) году Микки кастрировали. Он мстил. Слившийся с ночью пес входил к собакам в будки и убивал их. Заходил в овчарни и резал овец. Кроликов он уничтожал сотнями, вспарывая сетки. И он не ел мяса.
Шел в амбары и в подпол, громил курофермы, ломал млн. яиц. На огородах уж и овощ не шел, сады сохли; Микки кусал под корень. Я помню (смутно!) сказки и панику - в г. Отепя привидение, громила. Говорили, что это цыган из г. Тарту или же новый милиционер, похожий на царя Николая I.
Микки, спору нет. Спутник по моим бегам и процессиям, он и в лес водил санитарок, волочил их за юбки, пастью, чтоб указать, где я лежу. День-ночь, день-ночь лежал я, не встать, коленок нет. О винные нивы!
Микки творил, он автор. Моя выучка. Мой почерк речи. Его лишили мужества, он им и объяснил об этом, лишенец.
Капканы! Ядохимикаты! Сети! Как будто он крыса, ястреб и рыба-меч! Не он это был? Он, он.
Я с лопатой пошел к кусту. Куст рос на наших стежках, никто там не копал. Куст бузины. Я начал, и пошло из земли костей и тухлятины столько, что я вставил в нос пуговицы. Я хохотал! - я отнял лавры у археологов 40 в. н. э, чего б они не написали в листах ума, - и кладбище эстонских животных в одной яме, и ритуальные жертвоприношения в страшной стране СССР, и - запасы еды для полетов в космос, по Отепяской дуге, и секретные упражнения вивисекторов ввиду получения анти-человеко-мутантов. И еще.
Я никому об этом кустике - не скажу. Сколько раз и лет под бузиной я трубил в бутыли, а Микки выл в окружность. Вечерами! Мы ведь разные, не одинаковые. А яму я выбросил в озерца, рыбкам на радость.
Микки жил интересной и нравственной жизнью. И я преисполнился любви и нежности к моему другу.



М.

В 1 лесу - пять пустых яичек во мху, разбитых и съеденных. А в просветах сосен тетерка ходит, асфальтовая.
Гром грянул - жид крестится; я вышел на полянку и рыдал навзрыд... Я не был на этом месте 15 лет. Мы приехали из Парижа, пошли в лес. Мы далеко зашли - к, от и до полянки, и решили, что жить не можем, и вместе, и на земли. Жить не можем!..
Я забылся и вижу - у ели М. сидит, с косынкой, глаз живой, курносая, в веснушках. Среди женщин живая - редкость, а М. вообще была редкий металл. И ударился я головою о ель, и рыдал, как вкопанный. Мы жили 14 лет, мы не были друзьями ни дня, ни одного разу! М. боролась.
Бороться со мной, победить и выйти ВОН, так предать и бросить - ЗДЕСЬ! Без возврата! Что ей трудного - ТАМ?
Я - ТАМ был. ТАМ встреч нет. В ту степь, куда мы уйдем, там кочуют чеканные кругляши, планет.
Пошел на Голубое озеро. Вода плоская.
И по плоской воде паучки-плавнички. Они ведь и живут, бегая. Куда ж они деваются зимой? Вмерзают в лед до весны? и в бега, заново? Почему у них такая жизнь, невзаправдашняя?
Ну, рыба, ясно, вода-еда, вон ходят, воду ворочают; неплохо!
А эти? Нужно б узнать, для чего они живут так?
Все, у кого круглые, живые глаза, все те - птички на ветке. А снизу в них бьют из дробовика мертвецы, с рассудком.
Возвращаюсь по дороге, из-за спины грузовик выскакивает, громаден, как дом, и шофер в окошке. Я не слышу, как он там изгибался за моею спиной, но вырулив, он свалился с холма, врозь колесами, под откос, и лег, в пламени.
Меня пес облаял, черно-волк. Я руку протянул, он лизнул розовым языком, как ребенок.
Так и стояли мы на дороге: я и пес. Вот и солнце уйдет... Уже ушло.



НЕ ПЕЧАЛУЙСЯ! - О МУРАВЬЯХ

Пирамида живых, бегущих, у них там книга расцвета царств, сверх-Египет, Эллада и римляне со штандартами, на крылатых лошадках (крылатоконны!). Как пышно шевелилось!
А вокруг лисички и тончайше-хрустальные сыроежки с фиолетовыми и лиловыми шляпками; изысканно футуристично и человечно.
С удовольствием Гулливера вижу я возню (годы!), помощник иных миров. То, из чего сделано в их доме, лежало идеально, с высшей математикой.
Как-то я шел по лесу, курил, с коробком, вынул спичку и бросил. Она горела. Накрапывает, татуируя муравейник.
Я сел на солнце, блестящие стеклышки дождя, с бутылью ликера "Вана Таллинн", и курил, смотрел: если спичка не отойдет и не даст огня, погаснет, я вторую не зажгу. Спичка горела.
Дождик был, грибной, и нету воды, нечем тушить. Да и ведра не готовы у них на такую катастрофу.
Спичка загоралась ярче. Горело. Огонь шел внутрь, как сверло и дым из вулкана. В тесноте неслись полчища, геометрическими фигурами, толпой и в одиночку - все бежало по пирамиде, тысячи несли яйца, спасая, но - куда? От огня - НА ВЕРШИНУ! Никто, ни один муравей не бежал от дня, от дома, наоборот - с лесов, со всех ног неслись к своим, в огонь!
Я был там. От муравейника-империи остался большой обугленный утес, где жили. Я был вчера, это уже после Огня через 6 лет. Утеса нет, углей нет. Руины вычищены. Муравейник маленький, скорее вширь, чем ввысь, а был - выше роста лося-короля!
- Сколько миллионов трагедий! - сказал он блудословно.
Вот что: Сенека - и есть Нерон, но в худшем варианте, тот, кто учит, - это от бездарности.
Разве над Вавилоном не сидел некто с сигареткой и ликером во рту?



ДОРОГА НА ПЮХА-ОЗЕРО

На г. Отепя один вареный рак, никто не ел его. Он лежит на углу ул.Эд.Вильде и Юх.Таамар.
Машины немытые и ястреба. Один баран на пять овец - стал, как Бранденбургские ворота.
Крыши мостят деревьями, светлым. Под крышей отверстие для пушки, шестиугольное. К замкам ведут железные барабаны, на них надпись: ЛИБЕРТЕ. Рабочие, один внизу звенит досками. Доскоед он.
Дорога на Пюха желтая. Две трубы. Одна - полый столб, вторая - боевая труба, трудовая; на верху ее балкон, человек со штыком речь говорит, и речь его высока, как видим. Стоит, козырек с лаком из Возрождения!
Я лупу купил в каубамае, вот и хожу, катаю, стал, смотрю: стоит человек с речью на трубе, увидел меня сквозь линзу и руку тянет - из пламени и горестно. Как антихрист!
А по дороге грузовик, в лужу ушел, человек 40 в кузове. Было. Теперь уж никто не узнает, сколько их, не возвратятся.
Как-то тут танки шли, 6 штук. Я им дорогу уступил, сел в рожь и бутылку к губам приставил, как свирель. Под эту музыку они и ушли с земли, один за другим. Ну, ладно, первый утоп, но о чем думал шофер второго, третьего и т. д. - не надо думать за мертвецов. Я лужу миновал.
Корова! Молодая, на цепи. Я подошел ближе, и она с поля. Красавица, глаза мыслящие, как у Гете, но у Гете на физиономии не было цепи, а у коровы цепь. Вот пример!
До лошади я шел через холм. Это нечто, провисший мешок, лошадиная туша, как баскетболист на локтях и коленях. И лошадь пошла навстречу. Тут звери человеколюбивы. Вблизи это конь.
Говорят, что корова и конь живут в тесной дружбе, в содомии. Кто из них полюбил первый, или оба ринулись навстречу судьбе? Неплохо, оба большие.
Лишь бы солнце весь день не видеть, туманные картинки.
К ночи я вставлю лупу в окно, пусть увеличивает.



АМЕН

Колодец, закрыт, и ведро на цепи по-собачьи стоит, сидит у колодца. Если бывают эмалированные собаки, полые. Бывают.
Много чего на цепи.
Пюха-озеро, известное море. Древние купались в нем: нырнут с вышки, и долго их нет. И выходят, как немые. Долго не говорят. А если с ножом к горлу, кто спросит, выбьют нож, убьют и уйдут в глубину. Там - обновление.
Утки, лодки с цветами - это верхний слой. В глубине озера я был. Где древние эстонцы?
Иначе - отчего народ, поселенный Им в количестве 1 млн, не ассимилируется и не стал мессией, за 5 тысяч лет? Даже такая знаменитость, как евреи, брали на приплод женщин из ассириянок и других здоровых. Эстонцы не женятся ни на ком, кроме эстонок, 5 тыс. лет назад их 1 млн. и сейчас 1 млн. Как это?
- Озеро!
В 46 г. до н. э. Гай Юлий Цезарь, наслышанный об Пюха-озере, с одним легионом пошел купаться, из Лондиния (Англия). Белги, тогдашние англичане, говорили Цезарю: не ходи, еще никто не купался, эстонцы одни в этом озере. Но Цезарь пошел. Ходил он быстро, на кораблях, и вот он в Пярну.
Совет Эстонии, 5 Пярнуских герцогов вышли на пристань с блюдом, а на нем рыба и нож. - Что это значит? - спросил Цезарь. - Разрежь рыбу, съешь половину, а половину брось в Пюха-озеро и уйди обратно. - Но Цезарь не любил, чтоб с ним говорили об обратном пути. Он же был футурист, вперед, вперед - через Рубикон, в Африке сжег корабли и т. д. Да и здесь с ним отборный легион, с веслами. Разговор его был короток, как римский меч:
- А если я не уйду? - спросил он; он был умен.
- Тогда ты будешь убит 15 марта 44 г. до н. э.
- Кто убийца?
- Кассий, Брут. Но бойся Брута, ты его дважды спас от смерти.
- Я не ем сырого, - сказал Цезарь. Он взял нож и вонзил в рыбу. Главный герцог, Арвит Роонксс, Светлый, открыл ему проход.
Эстонцы в тканых коротких одеждах, черные волосы, а девушки - как лен.
- И вы не будете биться? - спросил Цезарь. - Так легенды о Пюха-озере и о непобедимых эстонских когортах - ложь? Пошли купаться, - сказал Цезарь армии, и через четыре похода они уж разбили палатку у Пюхаярве.
- Да о нас ты слышал не то, у нас нет когорт, у нас круги.
- Что за круги? Напиши мне об этой организации армии, - сказал Цезарь Светлому, мимоходом.
Кто теперь не знает Пюха-озеро? Весь мир (знает!). Тогда ж здесь стояли дома, крытые камнем, были окна, был Черный Бог, Озеро.
Римляне удивились малозначительности этого водного бассейна, еще бы! Они купались в международных морях и в Северном Ледовитом океане, не говоря об Адриатике. А тут громаден пруд, вода с чернотой. Взяли быков и на кольях жарили. Им пели, но никто не ел их жарево. Спросили почему, им ответили - девушки не едят, с чужими. А были вокруг одни девушки и пели на цитрах.
Пили на славу.
И как один купались.
И каждый вопил другу в воде и на берегу:
- Видишь, я купаюсь, я купался в Пюха.
- Вижу! - неслось.
Это дело в разгаре!
Но не зная языка, легионеры не знали, как подступиться к девушкам. А за изнасилование Цезарь ввел смертную казнь - заставляли олуха выпить чашу уксуса, это и по истории знают. Казнь-то казнью, но сюжет абсурдный. Эстонок полно, молочно-яркие, а никак.
Наконец командир четвертой центурии Страбон из Помплен сказал про это дочери Арвита Роонксса, Светлого, Хильде IХ. А та расхохоталась. Чего проще?
- Ну, чего проще! - сказала она, обнажаясь до ниток и идя на вышку для прыжков в воду. - Прыгай! - крикнула она. - Но только не с берега, а с вышки, вглубь! И будут тебе девушки без конца!
Кто, как не римляне, привыкли к состязаниям? И они пошли за нею, 45 офицеров, цвет легиона. Она нырнула, и они. Она вышла из воды, отжимая волосы, и они вышли и сели, ничего не отжимая, у римлян короткая стрижка. Но все решили, что все решено. Смеху было! И легион солдат нырнул с вышки.
И садились к костру, как немые, обхватив голову и сжав колени. Когда они сели, девушки встали в круг, взяли цепы для обмолота зерна и цепами перебили весь легион.
Взглянув на это, Цезарь сказал:
- Здесь История! - и он один заложил новый город. А Хильде IХ, с всеобщего одобрения, дал второе, приставное имя Юлия. С тех пор в роду Роонкссов все наследные женщины Юлии.
А когда Цезарь уходил, ему дали тот нож, на память. В Риме он подарил нож Бруту.
Но отчаливая, с подарками, среди которых не на последнем месте эстонское масло и эстонская свинина, Цезарь был грустно-горестен. Его спросили:
- Ты - строитель, как назвать город? Скажи, Великий!
- Аменхотеп - я! - сказал Цезарь и уехал.
Так и назвали: Амен-х-Отепя! Так в италийских летописях до сих пор есть это название, но считают, что город в Египте и назван по имени незадачливого фараона. Но он не в Египте. Просто сократили название, и осталось Отепя.
В этом году исполнилось 2030 лет г. Отепя, но теперь нет Юбилеев, новые нравы.
- Амен! - скажу я.



ИНСЦЕНИРОВКА ЛИЧНОСТИ

Много лет, в раме бед приехал Друг-Наук; тело он полировал, как самка.
Однажды, после моего выступления в Концертном зале на млн. народа, вместо пения вышла шумная манифестация, и я гнал зал в гневе, а он встал и крикнул, чтоб видели:
- Я тебя очень люблю!
В баре у Артура на Пюха-озере пьем мы ликер "Агнесс", и вволю; и пиво; и свиные ножки, обжигающие. И соленые сушки на стол, пивной; и водку.
Над озером листья, как музыкальные, как вальс. И вино в кувшинах. Друг-Наук зовет на лодки, но я отнекивался.
Мы пошли в лодку, езда со свистом, с нами Микки, финская лайка, пес фр. Эллы, хозяйки, и о нем еще новелла. А у меня в штанах на цепи часы, золотом покрытые. А чтоб не звенел цепью, Друг-Наук привязал меня к банке.
- Ты знаешь, как я тебя люблю, я отвечаю за твою великую жизнь!
- Отвечай! - сказал я.
Я на корме, сосу бутылку, сидел. А друг на веслах, мы умчались быстро от берега. Озеропустыня, волны у него лавровые. Пьяный, я открыл глаза: вода, я тону.
Радуги, меняясь, идут одна за одной, и рыбки в них, хвостики-хлястики, не ухватиться, я иду ко дну, и плывут часы, как золотой маятник, как якорь. Дойдя до дна, я оттолкнулся и всплыл вверх, с пузырьком. Выплываю и вижу: Микки на озере топит Друга-Наука, у того пятки сверкают, а Микки кусает его тонкой мордой.
Я лег на спину, шлепая ладошками. Мимо прошел кролем Друг-Наук, как торпеда с реактором. Микки нагнал меня, и поплыли рядом. Доплыли.
Друг-Наук сидел, бинтуя ухо. Я лег в песок. Микки, ни слова не говоря, метнулся из вод и кусил ученого в морду. Тот взревел по-бычьи и понесся в медсанбат. Йодом обрисовали, ноги ввинтили, руки загипсовали, жалко, не было поблизости музея для жертв террора.
- Обмоем плавание? - сказал он. - Обмыли, - сказал я.
Назавтра он уехал, поцеловав меня.
Он хотел утопить меня, убить. Я был пьян, а он пил глоток, я пил в стельку, а он греб двумя веслами, мой вес 56, а его 92, я сидел на корме, а он по центру, я не мог перевернуть лодку, даже если б специально прихватил с собою штангу весом в 1000 кг, он бы штангу отнял и надел бы ее как пенсне. Бутылочка ж в 0,5 л, наполненная янтарем, не могла перевесить этот дредноут.
Хуже - лодку не перевернуть на бок с кормы, а тем более в воде. Он думал: если я пою в Концертных залах, то не умею плавать.
Почему он хотел убить меня? - этот вопрос и есть ответ. Но я запил и эту мысль. Тогда.



МОЛЕНИЕ О МЛАДЕНЦЕ

Ель - из изумруда!
А на ней ворона сидит - как звезда! На закате, когда бледно-розово.
На закате ель - коралл, вороны - ее игрушки, прыг-прыг с ветки на ветку, неожиданно блестящие.
Вороны - ряды черных.
Труба - бокал на стойке, гирлянды лягушек, вода на лугах - как голубые цветы. Сегодня - день Моления о младенце, 30 августа. И хватит тире.
Эстонки на Пюха-озере, на закате, рвут репей; едят, важно.
Ель, как море.
Посреди Пюха остров. А посреди острова валун, на нем площадка и костер. На костер кладут быка, поющего.
Так вот, Тервист, бык, поет, ударяя сильным хоботом с головкой плода. Его берут и ведут за шторы и надевают шубу из глины, скрепляя обручами. Бык запоет, как резаный, но его улягут на бок, и он долго будет на угольях, живых. Он не сдохнет, пока его не съедят жареным. А его едят, разбивая молотками горящую глину.
Если жена волнуется - глянь, зашумит, - отойди на шаг, а в гневе - беги головой вниз. Но жена бездетна. И если она священнодействует, едя печеное бычье мясо, лижет бычью кровь с губ у подруг, черпает ложкой лимфу и жир из туши, при этом вознося Моление о младенце, - я не советую быть быком; склонись.
Они жгут одежды, и голые ноги у них - как для обхвата ногами коня. Они мажутся бычьим ачем и вином, без жриц, наизусть. Они гасят мясом огонь и плывут к берегу. И всходит над ними круг света.
И, прижавшись от луны к земле, они ползут по полю, свежевспаханному. Это Он им пашет целину в тот день, глиняную, будто делает модель новой Земли. И ползут, молодо-старые, двояко-выпукло-вогнутые. Уж тьма, и белых тел на пашне - как лемехов! За озером Голос:
- Жених сожжен?
С поля ответ:
- Сожжен!
Голос:
- Нужен муж?
В ответ:
- Нужен муж!
Голос:
- А муж кто - бык?
И с поля, тысячами:
- БЫК!
За озером, голос:
- Младенец?
Поле:
- МЛАДЕНЕЦ, МЛАДЕНЕЦ, МЛАДЕНЕЦ!
Голос:
- Чей Младенец?
- МОЙ!
- МОЙ!
- МОЙ
......
А поле - это глиняные книги, раскрытые Им, толстые листы. Это Он ходит по ночам, как лемех, на одной ноге и отточенной.
И я - будто б инопланетянин, а вижу не живых людей, а суффиксы, прилагательные и сказуемые.



СОЛНЦУ КОНЦА НЕТ

Иду тем путем, досмертным.
В лесу бурелом - дело не бури, а людей, выламывают лес гусеницами. Лисички желтого золота, ювелирные цветы!
Если идти самому за собой по лесу, по трем лескам, то увидишь цифру 2, то есть кружочек вверху (головы!), чуть изогнутый стан и резиновые сапоги, внизу. Это со спины. Кто там, за затылочной костью и в душе 2-и, идущий меж стволов из году в год? А это уж кто о чем вспомнит, а шаги есть. Букет лисичек поднят на локоть, и это кладем в корзинку.
А уши как торчат сзади! - как бычьи (мои). Ноги в резине, а голова, как Золотой Маятник, ищет: где гриб? И видит.
Выхожу из лесу, отохотился, жара - хоть выжимай ружье.
Нет, сорока - это веер, при посадке раскрывается - японская Дама, черное с белым кимоно, Сё-Сёнагон.
Говори: осмыслим мир. Я видел, как пишет змея, и тут она похожа на Хлебникова. Он писал всем телом, ходок. Хлебников носил в торбе за поясом головы китайчат, с красным вином. Его пешие маршруты: Петербург - Москва - Киев - Харьков - Астрахань - Тифлис - Персия - Баку - Самарканд - Урал - Царицын - Москва. И так четыре раза. И еще в стороны. Ничего себе - отшельник, я бы сказал - шагающий экскаватор. Ноги, буйволиные, да и голова не отклонялась. Колесница в рифмах - он! Беллерофонт! Двигатель.
Солнце - вот враг красок. День недолог, но вижу главное: коса висит на яблоне, с медной ручкой; у косы медная драма. Как не гордиться: где еще косят соки? Эстония!
Пролетели мотоциклисты в голубых касках... быть вихрю, он и захлестнул. На Пюха спортсмены в лампасах.
По синему небу летел самолет с белой струей из хвоста. Он пролетел за 10 мин. - 500 км, а струя все шла. Вопрос: в чем он везет столько белой струи? Это пилот-гладиатор, он облетит Землю.
На обратном пути я думал о девочках - сидели у озера, груди голы. Я взглянул на их колени - руки в кожаных перчатках, черных, а сами голые. Страшно. И зубы белые, и лет по 15. При виде меня они смотрели в упор, пока я не прошел, и глаза искренние, подонческие.

Уточки плавали, а за ними треугольнички плавали.
Я оглянулся: девушки уж стоя, а задницы, как две свеклы, горящие. Тут флора цветаста, губы намазала. А глаз - самое голое существо, но у него есть створки.
Я не тороплюсь.



ЮНОСТЬ

А желтые ножницы солнца режут наши седые волосы, как жизненные - в монашьи.
Спокойненько.
Никаких наитий, это мой лес и табличка у выхода, у двух песчаных дорог: "В лес не ходить, смерть", и череп с двумя звездочками на лбу. Если б кости скрестить, пошли б, а звезда - чертов значок. Лесник Йыхве впал в осеннюю спячку. Водка в пустых сапогах, - где он?
Краснеет небо, краснеет. И полосы туманно-светлы.
Кошка серая. Вертолет не стрекоза, у него крылья из головы, а стрекоза - это биплан, с перекладинами; да и лапки стрекозьи не с шинами на колесах, а цепкие, мерзопакостные.
Свет издалека, и много его, магнитно, он - золотоискатель. А утки летят, как гантели. Я видел в Знаменитой Луже на дороге на Пюха лягушонка. Сколько в лужу ухнулось машин и военной техники, заглотнулось, а лягушонок, как ноготок узорчатый, сильно гребет, плыви, плыви, а за ним - линкор, как туфля флота, этот уже носом в луже, и на мачте флажки SOS. И матросы прыгают ногами вниз, думая, что по колено, и уходят вниз навсегда. Как смеющиеся Я мои!
И настанут дни, и тягостью лягут поля у стекла, где тоскуем.
Юность архаична. У нее суеверия, приметы, целомудрие, чистота рук. Грязь грез. Юность - лимфа, ее корабли везде, с лопастями пошлости. Я б не хотел вспять. Юные годы - это январь, средние века, ум, негатив и завистливая душонка; пот по телу.
Лягушки очень чувственны, хозяйка голову мылит, завивает, надела голубые ласты. Жених пришел, ел. Что-то в его лице от селедки, небритый. Говорят же: жених хорошо сложен, как телега. Чистоплотен. Включил лампу. Луна белая, полная, и одна звездочка близ нее. Я не устану ходить по ночам.
Но ночей мне здесь не видать под ногами, не выйти, не гремя, я ж подневолен, съемщик; мои ноги обуты в лодки.
Я пишу стальные летописи.



ОЧАРОВАННЫЙ РАБОЧИЙ

Я умру рано, чтоб создать под землею псевдохудожественный круг, охлестав себя хвостом.
Дорога - родина, и улитки - рюмочки на ней. Озерца с голубым. Густые лягушки. Я выжег "было", не грешит, а на будущее снов нет. Чем-то я люблю эту область жизни, г. Отепя, где гроза, как семь пятниц на дню.
Кирха - петушок золот и лампочки, это одно время: и до н. э. и через тысячу лье. Когда у ламп горят волосы, эстонцы встают в круг, и это куст, светлячки. В г. Отепя (от богатства) появился один цыган, пышноус, питание - портвейн и вареная картошка.
Ненавижу богатых и бедных и, хуже того, средних - классики! Люблю мульти — нищих и миллионеров.
Парень-эстонец в выстиранной кепке 2 часа спал в озере, свалившись с сундука. Сейчас ходит вепрем, о водке думает. Жизнь - разве не догадка, поэтизм? Если б этот мудак на миг из эстонца стал девицей, я б ей подарил букетик бриллиантов.
Иду к 50, я встречал дев-дынь. Но ЖИЗНЬ была одна М. Когда я ушел, она погибла. Погибла ЖИЗНЬ без ЖИЗНИ. Для мертвецов я интереса не представляю. Я иду от точки А до точки Б. Бог с нею, с А, но у Б встану, открою штаны и сделаю тысс, журчу.
Я - как ходящий рабочий, безостановочен. Самолет оттолкну ногой и полечу в сторону другую, бескрылую.
Фигура не есть видимый дом, она то, что остается в памяти, если уйдешь из дома. А если нет - не рисуй, зачем тебе насиловать голову?
У черной курочки - черное яичко, у белой - белое; а вот песики носят яички при себе.
Легко смотреть, как стареют миллионы.
Сведения обо мне отрывочны, исчерпывающих нет. Так, в Ташкенте мне сопутствовал успех. У них пустыня Кара-Кум, так я пошел в нее. Иду недолго, слышу, земля подрагивает, ах, это и есть знаменитые ташкентские землетрясения; испытаем. Иду, дрожит. Но круги не расходятся подо мною. Оглядываюсь - а за мной толпа женщин, всю пустыню собой покрыли. Я спросил, много ли штук, и сказали: несметно. Я кивнул, одобрил.
Ходят мрачные кудавы. Освободятся на 1/4 от моего обаяния и в гроб - брык! Ах, ах, кучерявые ручки! Сосны гнутся во всю длину, не одну жизнь они загубят на дороге, когда их сломит.
Пока я хожу по Земле, я ее заметно утрамбовал.



ОПАСНЫЕ КРУГИ

Я иду со скоростью рока, поклонюсь Дубу.
Это у шоссе на Палупера, 36 км.
Иоанн Грозный ходил к дубу, подействовало. Так насмотрелся, что решил бежать из России, бросив венец и дом дней. Он просил политического убежища у английской короны, и дали ему. Петр I смотрел дуб, идя от Нарвы.
Да, после оба убили по сыну... Я не экскурсовод.
Дуб мой, дубик, пестрый! В тебе замаскированные коромысла двух времен - правого и левого. Сколько бочек нужно засмолить в жизненном мире! Тогда ему было лет 600, а сейчас?
Отсохла ветвь, а то цел и невредим, а эту штуку спилили. Но в историю дуб войдет тем, что к нему ходил я, и он стал прообразом Дуба из поэмы "Возвращение к морю". А из сухой ветви я сделал толстую лестницу и спустил с самолета в Пюха. Говорят, что лестница падала боком с высоты 15 тыс. м, и обошлось без брызг.
И я сошел с самолета; чтоб мимо шла жизнь, утка за уткой, чтоб вечно им был плащ с золотыми литерами и чтоб человек, думающий, что я доступен, был бы разочарован. Что такое доступен?
Это значит - я ступил и стою. А тот ступил рядом и утонул.
До чего ж я достою?



СУББОТА И ВОСКРЕСЕНЬЕ

День ты деньской, как у адвентистов!
Адольф у клетки, над ней в выси 2-х метров веревочки, на них флажки, красные, а внутри - куры. Так волков загоняли. Никогда не видел! Это надо ж! - изобрести клетку с флажками, все ж птицы - дальтоники. А куры - кто? Волки? У каждой краски и свой запах, а главное - аура, это знают быки, живописцы и слепцы. Но не куры. На деревьях никого. Сегодня я не встретил их взгляда.
Белый кот за мной, с желтоватым. Я оглянусь - они отворачиваются. В конце-то концов, мы с одной дороги.
Всюду бревна нарезаны на плахи, рубить головы.
Вот и суббота: белый кот, неокурятник, да еще березки - одна белая раса! О себе писать - стиль надоедлив. Но с некоторых пор я обнаружил, что Я маскирует меня. Сквозь линзу на Я можно смотреть как угодно, будучи не узнан с другой стороны. Ведь другая сторона видит глаз моего Я, но не меня. Это догадка. Еще одна - почему я так мало вижу, хоть и песнь пояше оку? Потому, что смотрю с ходу, с шага, не подперев щеку рукою. Или ж я иду не в своей среде? О среде. Я бросил щуку в лохань молока, и плыла она в среде, как миленькая, живучи! Она протянула б лет 100, да лень молоко менять, эти деликатесы живут и до тысячи. Еще одна щука жила в тазу, в белом вине, я за бутылками и бегал.
Где сегодня собаки, где бык, очень умен?
А целлулоидная кукла - это канитель, зажившее железо любви. Андрогин с женской головкой в детстве, ее правда еще впереди. Побывать в моей прозе лестно, но она (кукла!) еще ни от кого не родилась, пустота, наполненная микроорганизмами, - у нее внутри!
А теперь без препинания мы пойдем в воскресенье.
1 сентября, без школ. О, если б навеки так было, - совпадение чисел. Что и говорить, что на душе у школьников не школа. А что? Неталантливость.
Человеко-ячмень, виночерпий пива, нет пьяноносых - воскресенье. Суббота и воскресенье - два дни пусты.
Жизнь описывать нечего, она одна, у всех. Не до смерти. Купить нож для нужд. Рыбка пишется на РЫ. Усатый эстонец - большая редкость. Плавает по дну, не поймаешь ни одной - кто это? Я.
Я пишу все сжатее. Одни сутки я ищу на бумаге место, где б поставить точку, вторые сутки обдумываю, стоит ли свеч, и на третьи сутки ставлю. Точка.
Ум туманный, ум германский.
У женщин рты, как кружочки лимонов.
Цветок - это виток Ц.



ЖИЗНЬ ДНЯ

Выходит иголка из воды, и это солнце.
Вода схлынула, наверху - ребенок богов, розовый и от пуза пламя.
Полдень не жжет, разноцветные юноши, и девушки, а к 2 часам от живого жар. Юность солнца.
В 4 часа пополудни - зрелость. Муж зрелый с мириадами детенышей в видах и подвидах, в Линнеях, в китах и микро. Уход.
К вечеру седеет, к 8 склоняется, а к 9 разгорается. Агония. От 9 до 10 яркое до встреч с жизнью, с цветом; и последнее дело света - эманация.
Я возьму лодку, опущу в воду, сяду и зажгу. Я сожгу себя и погребу в земляную гору. От огня - окна потеют.
Сивый конь и бело-гусь, и корова - стоят на огне, они лучезарны.
Потому что иду я к ним, на левом локотке - в корзине грибы, сахарные столбики в крашеных шляпах. Как будто б я несу корзинку Истории, в войсках, казаки, наполеоновская гвардия, польские уланы, да и художников немало грибообразных - и голландцы, большие и малые, широкошляпые; и белоголовые кубисты. Художники и армии - все у меня перемешано и друг другу сходно. И солнце, оно тоже головка на ноге, если нога эта - Я.
По холмам живут жуки, кожаные. От мухи оса летит ввысь, выделяя от ужаса пламя.
Конь - это Некто, ноздри похожи на женские глаза. Звени, звени, цепь, а на ней голова псиная, чиркает мордой о мир, о друг мой Уолт, пес из будки у фр. Рози.
И нет египта, куда б зайти, по пути.
Летящая сорока - это Ламарк с одной ногой, летит, и числа на крыльях написаны белым, от 1 до 10 - справа и от 11 до 20 - слева. А у меня нога болтается, в колене, когда лечу.
Шоссе блеснуло.



АЗБУКА У ЖИВОТНЫХ

Я иду к миру, к заливному.
И всё за мной тучи низкого происхождения шли и шли.
Облака спереди и сзади.
На обратном пути:
- Красный отзвук сердца.
- Желтая стрижка холмов, освещенных закатным огнем. Сосны гнутся в дуги, графические.
Я иду к концу, в голове ничего не возникнет; отцвела. Я доволен днем. Вижу закат из стриженой соломы, а машинка и я мелем впустую, вхолостую. Дождь настолько запрудил мир, что я не вижу пути спастись. Даже гусей, любящих, давит вода.
Потоп, идут. Дождь белоствольный.
Вдруг обнаружил, что в моем словаре мало д.
Я часто пишу человек, а надо б ч.
Сивого коня зовут Абве, а корову Юя.
Они говорят:
- Абве, где ж Зикл?
- Мно, прст.
- Уф!
- Хце чешеща?
- Э, Юя!
Зикл - черный бык. Их язык похож на сербскохорватский.
Не забывай - ты еще на полпути по дороге к г. Отепя. Еще изменится, и в погоде, и на бумаге. Это не новеллы, а порыв, и много о прошлом. Воспоминания пишут люди, у богов все впереди.
Можно написать и о будущей биографии, но опасно. П. ч. хорошего не напишу, а плохое сбудется, тут нет ошибки. Предсказать гибель - чего уж проще.
А горечь - что ж, некое право равного с л.



ВОЛК

Черт угораздил родиться в этой империи, - не я первый кричу. Скоро рожусь в другой. А в этой будут рождаться не я.
Здесь есть-таки несколько сцен, где что-то да блеснет, волк, к примеру. Шоссе пустое. Солнце село куском в муть. А впереди - волк. Не выведенный для ландшафта; старый. Голова твердо-круглая, губы длинные, трубкой, с отворотами. Стоит поперек дороги.
Брать или не брать (камень!), пока я соображал, я подошел к нему. Волк, не спящий!
Никогда их тут нет, откуда он, из Чудского оз.? Я стою, он стоит. Не смотрим друг на друга. Ну, я пошел.
Иду, оглянулся. Он следом, нормально, как волк. Так мы шли с час. Он хоть волк на дороге, а у меня и того нет.
Обеды для одиноких птичек. Когда жить грустно, то жить грустно.



НА СОЛНЦЕ СТОЯНИЕ

Я ж днем не сплю, а, как дурак, глаза закрываю.
Закрытие глаз - обычное дело на солнце. Нужно стоять и считать до 900. Но не так: раз, два, семь, десять; раз, два, девять, двадцать и т. д., это хитрость, нет, считать, как полагается; раз, два, девять, одиннадцать, тридцать семь, сто шестьдесят пять, двести восемьдесят восемь, триста шестьдесят четыре, восемьсот девяносто девять... 900! Тут торопливость не нужна, не скороговорка, а стояние на солнце. Идут телеги по лугу, а ты стоишь, кричат ямщики: - Барин, буря! - А ты стоишь, и что тебе до чертовых туч и надежд душ, они сатирики. А ты мираж в поле, ореол.
Сними надетое, волосы зачеши на спину и закинь голову, чтоб жгло. В открытые глаза недолго посветит, умрешь; закрой, руки свесь и стой в виде волхва. Это трудно, это тебе. Не мне, я стою с незапамятных времен, легкий герб. Но окончив счет, не беги, надевая штаны, озираясь. Поставь голову, куда следует, ты почувствуешь, что ты - дом, а вокруг дни. Выдержка дрожи, закалка психеи, я стою по 9000. Потому я невесом в шаге, ум летуч. Отстояв, ты заведешь дело - цветы в глазах, дружбу с солнечной системой, кругооборот плоскости земли, нероптание, антисмерть.
Солнце входит в руку, как ядро, толкни - уйдешь в землю на 40 тыс.км; второй толчок вгонит тебя в обратный путь. Левая рука - проводник мира, не держи свет в ней, если невмоготу.



У ОЗЕРА, У ЛЕРМОНТОВА

Плыл в лодке, крутил ее на месте то в ту, то не в ту сторону, никакого эффекта.
К кому летят перья с высоты дома?
Юань - забавное название денег. Если у французов франк, почему б нам не назвать рубль - русак?
Женщины тут голые, ходят то по солнцу, то в кино. Тем глупее. ТЕМГЛУПЕИ здесь живут. Жизнь здесь не нужна, не юг.
У озера голая баба, не приласкал. Озеро малотельно, т. е. мало тел в нем. За озером солнце, пылает (за кисеей!).
Рисовать бесконечные степени голых баб - это называется оголобабился. Как своеобразны брызги дней!
Крепость, пропасть, на камни бросают. Пока летит до дна, думает: любит - не любит? Удар. О дно. Любит. Не зря гиб.
Вопрос: кто гадает - кто летит или кто смотрит? Похоже, что оба. Оба летят, и оба смотрят. И царица, и летящий. Построю я к старости хутор у пропасти и буду звать девушек из стран. Побудет - и в пропасть, в ручей, к форели; как бисквит!
Думают, что слава - скоропись, а это мина. Колеблюсь. Болезни укротимы, только следи с револьвером под мышкой вместо градусника.
Блудословие. Чтобы иметь сияние, нужно иметь прежде всего север.



СУХАЯ ГРОЗА

Гулял, гроза; в грозу ничего, черно, один, многогранники молний. Вихрь молний вокруг лица, жжет живот, колются в позвоночник, уши щиплют. Интересно; и скучновато идти внутри этой геометрии, а электричество чертит хорды вдоль дороги.
Зажглись фонари. А молний - целый малинник! Я во главе грома, во рту шары, розовые. Мир, переводная картинка.
Сухая гроза, птицы падают. Электрострелы сбивают птиц; вспыхивают - и паденье, неживые.
Паденье пепла.
Вспыхивают птички на лету, как кружочки.
Пришел, чешу волосы, а они полны молний. Молниеносная буря без дождя. Никто не бьет в окна. Сполохи, сок в пыли. Черные акварели вперемежку с серыми.
Утро под рукой, дышит подушка. А грому сколько было, звон, стон! Громобитные машины! И розочки сыплются, цветистый эскиз.
Осмотрюсь: молнией сожжены волосы на руках. А на ногах целы. Ну, хорошо.
В магазине мед и капуста необычайно зеленые.



БОЖЕСТВЕННОСТЬ

Луна и фонари по цвету похожи; полпервого. Вчера видел луну, большая, кусок.
Последний колокольчик доцветает в бутылочке, а на полях их нету, уж с неделю; этому день, два (жить!). Бабочки махаются, еще незрелые. Женопас. Решил проверить свою божественность. Вышел в тучи, солнце занавешено. Сцена темна.
Дошел до поля, не изменилось. Думаю, дурак; но межу переступил.
Из черной тучи, чернейшей - вышел сноп солнца. Не само оно, ему не выйти, а сноп - на меня, круг с диаметром. Так и ходил я по полю (в этом круге). А кругом мрак и чернота. А я освещен загаром. Вернулся, у дверей сада круг исчез.
Я уже одурел с этой самозаписью.
Ходил в поле, вымок в ногах, но и солнце недозрелое, тучи его разжижают. Бледноногие эстонки. Видел загорелую девку в черном платье, извращенка. Хреновый день, беловато загорел, работы нет, апатия, вчера перешагал, но руки хороши, со смуглотцой.
Внешнего нет, спилил дерево, а оно внутреннее.
Луна - в синей раме апельсиновый мазок, нерукотворный. Луна ночью декоративная на фоне иного света.
Я помню ночи шум, волн шло, и лунный лист над мною. Но память - это эпоха, это походка; у нее простые русские глаза.
Слабая еда. Лежу, ужасен и правдив.



ОБРАЗ КНИГИ

Серый рисунок вечерний. Наскучила эта тетрадь, надоело.
Дым, гром, гроза. Капли летят, спеша. Снятся 5 девочек у автобуса АА в тонких тканях.
У дороги - ЛИЦЕДЕВА.
Я думаю о ночи. Ее значение Еезы. Из окна видно: крыша и осы. Старые крыши, костюмерная веков. Это парик дома. Темнеет и светает, одно и то же, как жизнь, темно-светлая. Туч нет, читаю многоточия.
Занавес; смотрю в сеть; ос ловлю.
С у. до в. ко мне летят осы. По одной. Поест меду из бочонка, мирно, я открываю ей занавеску - летит. Следующая! Нет работы, я стал осиный камергер, лию сироп, живу широко.
На днях влетела одна, прыг на машинку, стоит на буквах и прыгает, пишет по листу.
Не знаю, что нашло, но я стукнул; убита, смел с полу.
Сижу, пишу. И что-то странное, никого нет. Ни одной осы. День кончился, у. и н., и день, и - нету! Неужели это та же?
Это одна оса летала ко мне месяц, поспевшая к делу, машинному, печатному. Нет, нет ни одной! Какое горе.
В окне Западном, солнца центр. Шары собираются. Дождь и буря. Летают моллюски, полотенце красное, наши дни снесены!
Отказ от писательства лучше, чем писать, п. ч. писать - это очень дорожить жизнью. Сабли идут вверх не для того, чтобы уйти в высь; мы знаем, для чего в руках стоят сабли.
Если б не спешка, автор не стал бы издавать. Спешка ж в том, что типография Гуттенберга уже 49 лет ждет эту книгу.
Бросил в огонь картошку с водой. Они молодые, картошка, огонь, вода, кастрюля; спичка.
Не кидай письма в воду.



ДЕЛА МОИ

Дрова рубят, к осени.
Ямщик, не гони лошадей, нельзя писать книги и книги. А что льзя?
Гони, гони. Кнут закинут!
Чтоб писать, я готовлю тело - мою.
Угнетающая жара в комнате.
Углетающая!
Что будет от осени? - тябрь, тябрь и ябрь! и мировой агон.
Эти юнодевы лежат, как жерди с мясом и как бревна, я не лесоруб.
Видел косулю, нашему зверинцу прибыло, маму и 2-х косулят, идут ко мне. Все звери, увидев меня, встают.
Что я видел сегодня? - черненькую мышку. Их много убивают ногами, через дорогу, ведь везде полки толп идут.
И что я внезапно так отупел, не могу сесть за машинку, а дожди в окна льют, льют. Не так уж и внезапно.
В каубамае купил 5 м резинки, белая.
Читаю книгу Серг. Волконского о музыке. Вспомнил об Андр. Волконском - чуден органист и директор Мадригала, ныне в ФРГ. Как-то он отрастил пшеничные усы, а я выпил у него весь утренний бальзам. Я-то набальзамировался, а он кофе дул. Как он рыдал, ненабальзамированный по моей вине... Но о живых не пишу.
В каубамае есть 20-кратные подзорные трубы! Куплю, куплю, если останутся деньги. Но чудес нет! Есть! Да, но не с деньгами.
Плохо иметь мало денег - трубу не купить. Сел б я на сук, навел трубу на Него, что Он там темнит и льет, пусть возьмет меня назад, я становлюсь все капризней. А трубы расхватали, чтоб в окна смотреть - кто в ночи во что обнажается.
У Л.Ю.Брик висела квадратная работа Д.Бурлюка, на деревяшке, масло голубое - морда В. Маяковского, молодой, растрепаны волосы, и нет горла - голая нога вместо шеи, мослы, противно.
Приятно.
Желтые лилии (вспомнил!) не люблю. А водяные - о, да, Я читал, что есть плод в 400 000 раз слаще сахара! ЧТО Ж ЭТО? И так вдоволь сахаристости.
А мыть меня некому, хожу и кожу меняю, одну на другую. Эх, дела мои, дела, людоедские!



ЗАВОСПОМИНАЛИСЬ

В 10 часов вечера солнце на стол! Ярко.
О лето, лето, солнцестояние!
Кот съел рыбу, вчерашнюю, ничего, я купил сегодняшнюю. Жизнь, как жидкость, брызжет под руками! Насекомоядное! То, что вижу, я увижу, то, что слышу, я услышу. Бегу по солнцу км к закату.
Озеро. Громыхнуло в воду.
Освещенный куб воздуха, и в нем носится, носится мошка, как белая звездочка. Сколько у нее штепселей и выключателей в кабинете?
В ночи теплеет, ветр мягкий.
Отчего лежу вдоль и поперек дома? Я живу, как безударный слог.
Легкий шаг (шаги!) к смерти - еще вопрос. На пути к ней множества чудес. Ветр - это порох. Ноги - горящий грех. Нравоучители - это ответ. Ответ нужен механизму, рыбы меняют религии, как цветы.
Кружки падают. Дождь? С голубого?
Цветы дичают, как кошки, садовые, на лугах.
Солнце, ночь, вода со всех концов.
Авангард - это всегда старинно. В 20 в. в разных странах было 74653 Великих революций. Роялизм на этом фоне - подвиг, гражданское мужество. Я знаю двух таких героев, и старший - о Дали, Дали! Я не верю, что у всех л. на земле разный почерк. Один! А у второго цариста другой.
Если так часты смерти героев в 37 и 54, это что-то связано с анатомией, с особым строением тела у посланцев. Дали жил меньше Пикассо, но чище, в неокоролевстве!
Пахнет цветами. Завоспоминались. До яблок, до яблок!



ПУТЬ

Дождь, лиет, по дождю идут ноги гения, раскрутка сердца, это видения внутри ветра. Вот и июль прошел (в книге), а наяву он лиет. Пью теин. Некому за меня жить-быть.
Жесткий путь дорог. Понятие пути как нелогичности. Если начинаешь чувствовать, сойди; не годен. Керамические ступни могут разбиться. Следи, чтоб не пить, а ждать оказии. Он сам напоит твою шкуру. Но на язык воду не бери.
Радиоактивная вода - что чище? Кости растут красиво.
А при солнечном свете иди, солнце сядет - ляжешь в стол; отдохнешь от дрожи. Волк не съест, волка хвалю я, он - страх.
Идти в лунную ночь. Когда луна вертится, одно белое. Я ее вижу, антракт. Пойду по луну. Пойду в луне. Луна - освежающий напиток. Ходьба - не путь между тем. Но и что?
Не по душе мне идущие. Что-то в них от тех, кто имитирует двигатель, сам стоя. Под ушедших работают.
Петр I заплетал волосы в косицу, как царь. Пройдет и лето; и это лето. И август пройдет, как пороховая бочка. Что-то произойдет, не здесь. Закат - королевский ликер. Кто дал жетон жизни, я спрашиваю?
Как бы написать об улитках под пустым небом? Это млн граммофонов, ретро- и искусств вопиют о старинном.
Проходят реки, и ничтожны электрические переключатели. Запах коз и коров я рисую. Я рисую сталелитейные уши у себя. Будто важен день записи; история - антиквариат столетий, не дни в ней. Рубят себе сук головы.
Кружится детство, козлозорие.
Пол вымыт, ковры вытряхнуты, травы собраны. Чисто. Точка.



ПЕЙЗАЖ С ФИГУРАМИ

Дуб - водопад с бронебойными пулями.
В моих звонких глазах одно дно вижу, там камень Каабы в яичной скорлупе. Бык - куб. Как рифмуется! Бык - геральдический знак фараонов, Испании, шотландских фамилий. Д. Бурлюка и Филонова. У Пикассо бык загнулся, графически. Бык черный - необитаем, кончились каникулы, до нового лета.
Человеко-мальчик стоит в поле, грозовой. Его учат, а он хочет быть быком. Вынул из сумки рога и гудит. А волосы, наоборот, длинные, как у девочки. До стрельбы постригут.
Деревья краснеют.
Как бы мне описать осень получше, как люблю?
Отдельные быки на полях, ничего с них не опадает, ничего на них нет, чему опадать?
Леса пилообразны, оленей бег. Гриб один на лес, я выращиваю уж вторую неделю, все тот же, я ему резинку в каубамае купил, чтоб живот резать трусами. На резинке еще никто не вешался в истории, кроме мячиков. А лес вдвое складывается, на зиму, грибы приплюснываются один к одному, елки к елкам, и т. д., сложится лес и поляжет как тетрадь в белый ящик.
Одно неоспоримо: где косули, там и львы будут.



ВСЕ О СОРОКЕ

За один день с сорокой я отдал бы сто дней Наполеона.
Да и он отдал бы. Если б Наполеон не поехал на континент, увидь он над лодкой сороку, то:
1. не было б ста дней,
2. не было б Союза монархов,
3. не было б тумана при Ватерлоо.
Я пишу логику.
Небольшой опус о милитаризме.
Царь Александр, чтоб придать "народный" характер войне, отставил от войск "немца" и назначил русака; это я о том, что светлейший князь Кутузов - тютя с лубочной картинки, а Барклай де Толли - фельдмаршал, молод, боевой.
Он тут же стал под пули.
При Бородине он надел парадный белый костюм без единой звезды, шляпу с орлом и плюмажем, белый конь с белой саблей, стал на самый жуткий редут Раевского, Багратионовы флеши и простоял под громом ядер и млн пуль - всю битву.
Как известно, Наполеон дал приказ не стрелять в Белого Генерала. Но тут уж это "не стрелять" дурнее дурного. Чтоб очистить совесть, у Ватерлоо царь Александр назначил Барклая командиром русского региона.
При Ватерлоо и пошел тот знаменитый туман. Почему-то туман преследует англичан, хоть его и нет нигде, кроме Лондона. Фатум, куда б ни шли английские войска - всюду им мешал туман, которого в континентальной Европе просто нет. Чего стоят два импортных тумана: проигранная Нельсоном битва при Трафальгаре и Ватерлоо, где туман не дал англичанам уничтожить французскую армию и взять в плен Наполеона.
Не туман, это Барклай. Русские стояли бок о бок с Наполеоном. Русские, победившие в одиночку всемирную армию Гения, не желали быть соучастниками в поимке беглого преступника-француза; они простояли Ватерлоо без боя и дали уйти Наполеону.
Отдав сомнительную честь победы Веллингтону, Барклай без спросу уехал в Россию. И был выслан чуть ли не этапом в Эстонию, в глушь, проконсулом. Остаток жизни он строил себе гробницу, тесал камни, по собственному проекту, со статуями римских военных. В фартуке, как масон, вставал он в 5 утра. Откусит у мрамора рот. Приклеил лоб. Он сам высекал статуи, долотом владел виртуозно. Гробницу он сделал своими руками, это плод мастерства, зрелого. Он и статуи таскал, и саркофаг высверливал. Сделав гробницу, умер; как полагается. В этой гробнице и живет его душа и иногда в виде сороки летает, летает.
И меня облетела, краешком. Не произойди всего этого, Б. д. Т. не попал бы в Эстонию, не встретил бы Юлию Роонксс-К., от нее-то и пошли женщины того рода, кто пишет новеллино.
То есть, какой пустяк - птичка, но какова, как день, голубым дном вверх!
О Барклае: в кабинете на столе всегда горел грог. Он ругался, как гора. Его обожествляли.
Нет эстонца, который не считал бы себя его ребенком.
В холмах ярко-фиолетовые нелонги о пяти колесах.
У дома Яниса, у ярко-желтого, - ветла, вот выйдет солнце, вспыхнет ее серебро, грандиозный куст серебряной любви.
Яйца едят из магазина. Аисты улетели, говорят; они - как толстые дети в фехтовальных костюмах, на высоте одной прямой ноги.



ТЕЛО МОЕГО ОТЦА

Белокожий мужчина. Руки белокожие, ноги. Изысканно, с черными волосками; гладок живот; я мыл его мертвым; будто атлас затянут в туловище и перчатки. Ногти лопаточками, граненые, с розочками. Серые глаза, как серебро.
Женщины далеко не сразу, а постепенно дотягивались до его уст. Розовые (губы) всегда у него! А женщины... дотянутся и плодоносят. Он очень молодой умер, не успел постареть. На лыжах он ходил, как на буквах, широкими шагами. Как скороход. Как катится громокипящий обод! Он сжигал лыжню. За ним уж никто не мог пройти. Млн людей страны еще помнят этого человека-птицу.
А раздевался после лыж - тело у него, как море! В воде!
В блокаду отец ходил за ночь 140 км, туда и обратно, чтоб еды нам дать. Восемь раз его расстреливали за это то в Ленинграде, то за линией фронта, и он вписал в паспорт второе имя через черточку - Октавиан.
Он жил в кудрях, как драгоценный иллюзион. Его ордена несли на кладбище в сундуках. Его тело лежало в гробу роскошное. Двумя руками оно держало свечу. Я свечу поджег, и огонек не задувало, хоть шли за гробом танки, люди и пехота. Воск капал на руки, живопрозрачные. А под усами - белые зубы.
Он не был добр, он не был человеком, он только пил с людьми.



ВОДКА В ДЕНЬ СВ.МАРТИНА ЛЮТЕРА

У кирхи шпиль с петухом, а они льют в стакан, граненый, эллипсоидный по ободку, - водку. Выпьют стакан и глазами поводят, как дулами орудий.
Я их не знаю, по именам разве. Могу перечислить.
А, Бе, Це, Де, Е, эФ, Аш,
О, Пе, Ре, Те.
Перечислил. Что изменилось?
Я стал старее на 11 имен. Клены, осень сносит с них листья, они звездоваты. Мало что желто, но красного много. Золотой петух, как флюгер, смотрит на Тарту, а оттуда петухом же - на Таллинн, а оттуда? О да.
А оттуда он смотрит на клен, под которым 11 эстонцев пьют 22 бутыль водки за 1 час. Стоя! В воскресных костюмах, потому что сегодня день св.Мартина Лютера, и в кирхе будет орган.
Не потому.
Я пил и знаю, пьют нипочему.
А потому, что из ушей растут рога, они окружностью вздымаются над головой и замыкаются, как дужки у ведер, и выходит из-за горы Некто конномордый и большой, как колонна, берет 11 эстонцев за дужки, вешает их на блестящую штангу и несет в гору.
В ту гору, на которой, как известно, стоял Гай Юлий Цезарь. И там теперь и трамплин есть, как бык.
И столб. Камнетесный.
Так вот, он ставит штангу на столб над пропастью с горы, и качаются наши водочники, кто ухнется первый, кто выплеснется, куда штанга перевесит - в пропасть или же на трамплин. Но ведь лыжный трамплин, между нами говоря, мало чем отличается от пропасти.
Вот и висят.
Все на безысходность жалуются, а я боюсь отвести глаза от этих 11, ведь у них же надежда - а вдруг снится? А проснутся и тоже будут бояться за свои глаза.
Есть такое шестое чувство – боюсеглазие.
...И я их боюсь в душе, потому что я знаю путь назад, а они - нет.



ЧЕЛОВЕКО-ШТУКИ

На трамплине мальчики, едут вниз, и вдруг! - он летит уж над горой! Я не могу описать, это - сооружение.
Так, взлетев с досок, он приземляется на гору, обитую щепками, и едет по ней до конца.
Стоп; снимает лыжи.
И ему хоть бы что.
Я спросил, и давно ль он занимается, он сказал: с 6 лет. А сейчас? 18. И как, нравится? - Он показал большой палец. А потом? - спросил я. - Когда потом? - Ну когда напрыгаетесь? Он: никогда не напрыгаемся, это на всю жизнь; потом в старости он будет учить молодых, здесь же. Чему? - переспросил я. - Прыжкам с трамплина. - И сколько ж раз вы в день прыгаете? - До меня не доходило: если б Олимпийские игры, ну, хорошо, спорт. А то они в одиночку прыгают, без ТВ. Оказывается: мы тренируемся до полного изнеможения, до поздних часов, каждый день, всю жизнь. А на Олимпиады попадают другие, москвичи, с колоколами.
Гора, мальчики, высокие сосны, и я с вопросом, уж как репортер: у вас, что ж... призванность к этим... прыжкам? Жизнь зависит от того, как вы прыгнете, правда? А напрямик: в этом - счастье? - Он поднял большой палец. - Деньги? - Он показал пачку: талоны. - Женщины? - Он обвел руками вокруг. Я огляделся: на горе в удобных седлах - молоденькие девчонки, не живые, не мертвые, а вырезанные из фанеры и покрашенные в цвет женщин.
- И много у нас... лыжников? В СССР?
- 17 млн. 978 тыс. чел.
- А в мире?
- Еще 166.
- Миллионов? Тысяч? - спросил я.
- Нет, человек, штук.



В САУНЕ

Эстонка-кассир дает билет на вход и мочалочку.
В раздевалке висят чудовищно-грязные майки и трусы, три пары, на гвоздях. В мойне, как и ожидаем, трое с выпуклыми животами. Я сажусь у душей, поодаль.
Один красный, второй, как водка, и третий телесного цвета. Форма пуза и цвет шкур одинаковые. У них тазы (цинковые!) и шайки. В одном тазу будильник.
И у одного в животе окошечко, со стеклышком. Клиницист?
Я войду в парилку, сухой, посижу до седьмых струй и выйду, держась за стенку, чтоб не удариться оземь; и обмоюсь под душем, что тыкает в тебя перстами, как девушка Шувэд.
Я сяду и, намылив мочалочку, стану тереть себе что ни попало.
А трое сидят.
Будильник тикает, от шаек же и резонанс. Иду в парную, а те тикают. В парной уши жжет, как быку, кончики.
Сел.
Из пещи открываю железную дверцу и я лью из кружки - прямо в лицо пещи. Еще жарче! Уши загораются! Я думаю: те трое, эстонцо-пузые, придут в пар, в жар, истончатся, у них жирненько. Не идут они! А из железной дверцы девушка Акшув ртом в меня жжет, как морозом.
В поту утопли глаза - нирвана!
Я горю, а громадные краны льются, двигаю ручку - и хлынула девушка Ушдэк, холодная и горячая.
Я иду в баню, в мойню. Трое встают, и высоко подняты тазы над ними; будильник же беззвонный. Лампочка в потолке. Жидкость в камне.
Трое из шаек щетки вынимают, ничего, ничего, трутся.
Трутся-то трутся, но животы вздуты, как в трагикомедии. И тикает.
Обмывшись, я пошел в раздевалку.
Пусто в раздевалке. Шкаф стоит, как был, в нем одежда (моя!). Но ни маек, ни трусов, грязнопсовых. Они ж были в первом действии, висели в отдельности; шесть гвоздей смотрят из шкафа, пустые; как помешанные.
И тут я душераздирающе закричал.
Эстонка-кассир окинула взглядом и поцеловала в губы. Дает бутылочку лимонадной кислоты, 0,33 л, и билет на выход. Сжимаю билет. Те выйдут, а у них ничего нет!
Я не люблю вставлять свою лопату в гору грусти.
В чужую!
Дома овечка ждет. У нее стройные ножки, голова молодая и уши голые. Овца умней собаки, и шерсть кружками, и в глазах свету много, выпуклы, как у фараоновой дочери. И морда женственная; хрупкое, застенчивое, длинноногое, их жальче всех. Ведь одна капля жизни в них!, а кровь - хрусталь, розово-акварельный.
Она. Съест с рук, потрется о ногу, отпрыгнет, и я скажу ей: - Иди!
И я войду в дом, в дубовый кабинет, за машинку. Лампочка в диске, как Сатурн.
А ты что, лампочка? Будут ли у тебя лампочкята? Будут, в ночи, когда радио заиграет и громко-звон из Кремля разойдется по живому миру.
В Отепя, в Ленинграде, Риме, Париже, в АШС и РССС, в какую б мойню ни сел, живопись та же - резонанс, лампочка, огненная дверца и три эстонца, превысивших разум. Я выйду, ошеломленный, и увижу! - тот же шкаф, жестокий, как драма! - Где трое? - спрошу. - Те, трое, там, - скажет эстонка-кассир, поцеловав.
А там сидит один (уже!), пуп расширен, и из окна в животе - двое глядят на Землю, грустно, как в кассу. А этот переваривает их. Такой же живот я видел в кино, у голой шведки, беременной эмбрионами. Ее живот стоял, как купол на Капитолии, на колоннах, а из него люди шли и шли.



СВИНЫЕ ГОЛОВЫ

В каубамае свиные головы.
Они копченые.
То есть - мумифицированные, в холоде будут 30 лет и 3 м-ца.
А пока их несут пятачками к нам, они закрыты, уши недвижны, как из раскопок Помпеи.
На устах запеклась монаршья улыбка.
Кто ест остальное? Где окорока, грудинка, филе-ножки? Где печень, рубец, ливер и легкие?
Где кишки?
О колбасах - не будем, это тема религиозная.
Но о сосисках. Их делают из свиного жира, того, что не годится в мыльно-варенную промышленность. Это шило-мыло смешивают с картофельным пюре, напускают соку из древесной руды и, затянув в презервативы, все это кладут на тарелочки. Едят.
Идут.
Куда?
В кирху. Из Таллинна едет знаменитая в г. Отепя органистка Сарра Каубамае, игрок на органе. У нее своя машина с прицепом (у эстонцев, как у датчан, - свои машины!), и она ставит у кирхи палатку и гадает по руке, она чудо-диагностик. В Тарту даже профессор Энну Сепп, зав. кафедрой хирургии, слушается ее. За гаданье денег не возьмет. К деньгам она более чем холодна, не любит. Поднос с деньгами, что ей дают в кирхе за игру, она здесь же опечатывает сургучом, огненным, прижимает кольцо с инициалом и жертвует в Фонд мира. Сарра миролюбива. Но после службы-концерта Сарра везет в Таллинн кузов свиных голов. Полный прицеп! Не менее 30-40 штук, а то и 50-100!
Как-то я попросил подвезти в Таллинн, купить новую рубашку, соскучился. Мы ехали молча.
Мы дружим лет 10, она возит свиные головы, я покупаю рубашки.
Свиньи морочат мне голову своими головами. Я спросил.
Она спросила:
- Сколько у тебя рубашек?
Я сосчитываю, но сбился. Во второй раз - то же. Я думаю, что многовато. Пока я считал, цифры вырастали до умопомрачительных. Их было уже столько, что Людовик-Солнце или же рубашки Екатерины II - блекли.
- Что смолкнул? - спросила Сарра.
Это было необъяснимо.



СТОЛБ ТЫ, СТОЛБИК!

Машина, кузов и шесть в касках.
Седьмой лезет на столб. Столб шатает от истощения, электричество сожглось. Столб ты, столбик, на тебя лезет дурак, к ногам сабли привязаны, чтоб цепляться, и роет сверлом дыру в стволе, чтоб сделать свое. А шесть смотрят.
И котик, серенький хвостик на столб полез, плашмя, за электриком, кусить в задик. Один из шести приставил к столбу лесенку и лезет за котом. А солнце как вспыхнет!
Машина: широкий нос, в кузове домик, войсковой, труба буквой Г и дымок. Электросолдат лезет вниз, котик - прыжок, а тот, с лестницей, отделяется от столба и вверх ногами летит в сторону.
Тучи, как шубы.
Чего их носит по столбам? Электрик крутит вертушкой ствол. Динамит кладет. С механизмом, чтоб в ночи столб взлетел, как копье, и потащил за провода все столбы земли г. Отепя. Уж прошли сотни лет.
Поставим дверь ребром. И увидим - с тем, кто входит в дверь, идет и электроэнергия, и грузовики с трубою, в них-то и ездют особи, в которых концентрируется солнечная система. Это они снабжают человечество ею. Каким методом? Через штык. Войдет солдат в дом, винтовку на руку и штыком ткнет. Дом (да и мы) затрясемся от электричества и озарим мир на квадраты миль. От этих озарений и жизнь. А о столбах, это в г. Отепя анахронизм. Да и то уж их осматривают, чтоб в землю вогнать, в будущее.



ПТИЦЕЛОВ

В первые же дни я видел офицеров, закутанных в колючую проволоку; шли, шипели. Сумасшедшие.
Вернулись с войны.
Стоят, кто на чем. Полем. Против них шеренги, препоясанные. Особисты. Спец-воители. Расстрельщики. Разойдись.
Никто.
- Винтовки на руку! - Взяты.
- Огонь, пли!
Но в ответ уж 400 выстрелов. Этот (главврач!) пал, как ситечко.
Шеренг с винтовками нет, лежат. По Ма-Ка тревога: идут войска 3-го отдела, песьеголовые, с желтыми петлями на плечах; пулеметы; и бьют в ночи желтыми пулями.
В ночи же человеко-черви проползли в войска и перерезали тех, кто у пулеметов, прислугу. Захватив стучалки, они быстро добили господ. Начались танцы, под граммофон.
Полковники катались перед строем, проверяя обмундирование.
Утром ударили 2 и 4 резервные армии За...я. Бой длился 49 часов 27 минут на улицах Новой Ма-Ка, не умолкая. В степи били танки. С неба свергались самолеты. Их было 4898 (человек?). В венцах из колючек. Ни один не сдался.
Я забыл сообщить, что огнестрельные машинки выдохлись без патронов. Рукопашная ожесточила ножи. Да и вообще тяжело, под пулями засыпали, ослабевшие. И вот убит последний инвалид. Житель спрятался в этажи: город.
На площади, где красненький памятник Ленину и низкие здания, молодой мальчик, в погонах, рядовой, сын полка, перед ним табуреточка, крашеная. Слепой, а глазищи, как алмазы! Но они вставные, из стекла. Папироски кидает. Поет:
- Друзья! Купите папиросы! Подходи, пехота и матросы! Подходите, пожалейте, сироту меня согрейте, посмотрите, ноги мои босы! Мой отец в бою жестоком жизнь свою отдал, мамку немец из винтовки в гетто расстрелял, а сестра моя в неволе, сам я ранен в чистом поле, зрение свое я потерял. Друзья! Смотрите, я не вижу! Я милостью своей вас не обижу, покупайте, ради Боже, спички, папиросы тоже, этим вы спасете жизнь мою!
Это - личико! Собираются: толпа топочет. Много он собрал, солдат и командиров. Птицелов.
А перед ним - сколоченный ящичек, полный папирос, он еще и свистульки делал. Его песенка - правда. Его песенка спета.
И он вынул свистульку и дернул, ящик и взорвало. Взрыв! - и только лёт в дыму тел, крови, щебня, и другой гадости, как и бывает при взрыве 50 гранат, сложенных в один ящик. Он всю площадь вознес. Что ж, св.Петру подмога, не менее тыщи конвойных у врат в рай поставил.
Месяца через два привезли календари и дали по листику, где день 9 мая 1945 г. обведен красным кружком.



ЖИЗНЬ

Вокруг видимый мир, Галактики. А есть второй, такой же, и оба взаиморазомкнуты.
Две взаиморазомкнутые сферы. Центр у каждой    - солнечная система, его мозг. Круги планет вокруг солнца - это космическая кровеносная система. Это минимир.
Максимир: это мириады таких сфер. Проще: наше солнце - это любая точка на окружности другой солнечной системы. Без рисунка не обойтись. Рисую:


Это профили объемов.
Если же представить космос в виде бумаги, то это выглядит так:


Причем здесь точкой является уже не солнце, а солнечная система. Это напоминает строение глаза стрекозы, только у нее грани, а тут окружности. Все миры огненны и зеркальны.
А что жизнь, Я?
Я - бессмертен. Кто б я ни был, животное, водопад и камень-минерал. Ведь между нами разница только в способе жизни, а состав тот же. Но в данный "век" жизнь интересует тех, кто читает мои книги. Читай.
Я - это имя. Индусские перерождения    - это жуткое волшебство, тупик адских душ. Выдумки дуализма. Я - один. Оно жило, живет и будет. Если это человек с именем ЭН, он и будет во все "века" человек с именем ЭН. Вечно жив. Умер, зароют труп, и в то же мгновение ЭН зачат в новом мире. Перелет во взаимозамкнутых сферах не представляет трудностей для ЭН, он невидим, скорость его любая.
Итак, час смерти здесь и есть миг зачатья там. Рождается человек ЭН, тот же по качествам, но второго мира, такого же, как этот. Бытовые справки: отце-мать те же, и дом, книги, и собака с незабудковыми глазами, и целлулоидная кукла, и надувной гусь. Умер во втором мире, рождается в третьем и т.д. до бесконечности. Одно и то же. Чередование же кругов в космосе, кровеносных, и есть диафрагма жизни. Мы их сужаем, они расширяются.
Некий Ювелир, видимо, был в начале, когда гранил пузырьки. Но потом залил это жизненным клеем с неисчислимыми именами. И это то, что зовут пространство и куда Ювелир лег. А и не нужен он. Спи.
Но при наличии стольких зеркальных миров и путешествий многие возмутятся: не может быть! А как же быть с Временами? Даже анекдотичные 9 месяцев от зачатья до рождения - куда денутся? Ведь что-то за это время разовьется, кроме эмбриона, изменится? Ничего не будет, не надо волноваться. Ведь нет же ничего изменившегося на глазах за 50 лет зримых и по книгам - за 50 000 лет. А по другим - за 70 млн. Нормально, без паники.
А куда денутся таланты золота, тоже перейдут ко мне в тот мир, они ж не одушевленные! Перейдут, одушевленные.
А Гомер - скажут, а Шекспир? Бетховен и Бэбэоби? Наполеон и Пенелопа? и др. герои древности, - они-то неповторимы!
Повторимы. В тех мирах те же гены и престолы, их еще называют флюиды. И они там. И лодки любви. И - измы. И дома, и дни. А о Временах, высоких: увы, получается, что картина антиисторическая - во Вселенной живы одновременно все времена. То есть никаких времен нет, а есть штамп памяти, и каждый живет в своем пузырьке, перелетая из мира в мир. Не соприкасаясь с реальностью. Рисую схему жизни Я; где 1 точка - я и круг вокруг - мой мир, а 2 точка - она и ее мир.


Заштрихован участок размножения.
Но и мы, как видим, разомкнуты, сферичны, чтобы размножаться.
Если это непостижимо, что посоветовать? Возьми страничку, рисуй кружочки с Я в центре. Скажи, что это Я - Бог, и зацелуй его до дыры. А вот кто эта дыра будет - не компетентен.



ЭТЮД О СЕБЕ

Некто в женском принес какао и гороховые лепешки, ем. Уж выпил 2 яйца и стакан киселю из малины. Питание - называется!
Невыразимая грусть! - говорят. Выразимая. Книжки, мною писуемые, - вы вода. Но и крови врут.
Лепешки: горох, картофель, лук - вкусно, б.н.м.! Ругаться не надо.
Люди в черных воротничках, художественно. Иду, как мимо кладбища. Ночь, черно. Светофоры, шоссе, машины, аффекты света, картины домов.
Круглогранные башни, живут дялби. Вечерами у них глаз болит. Трезвость дялбей мучит.
Птиц нет, ни одной, некому сказать цып-цып! А сказал бы!
Спросят: опиши ж, где ты? - к концу книги не вытерпят. Я описал. Легче от этого?
Интересно б знать, опустится ли t° ниже 0 и жил ли кто с такой t° (нулевой!)? Если жили, есть о чем вспомнить.
Думаю о монастыре, неталантливо.
Склеил пуговицу от рубахи, чтоб не тратиться на новую. Сплю уж в 24.00, как агрегат. Так выпытают самые интимные части тела. Ножка болит, правая, слабая, тонкая, но не менее искусная, чем левая, хоть и менее левой на 1,5 см в длину. Годы сгладят и эту разницу. Да и глядя на меня, никто не скажет, что одна нога хуже другой. Скажут: это клевета, обе лучше. Но это не клевета.
Мои глаза миндальные и сильно смотрящие. Нос целен. Рот римский. Живот вскрыли 6 раз, выпрямляется. Поясница прямая, гнутая, плечи широкие, кожа белокожая, мышцы молодые, волосы густеют, без подшерстка, два уха формируются. Ум - как видим.
При женщинах я не ношу рубах, рвут. Зачем женщины? Чтоб утром надеть жилетку и застегнуть привязные ремни? В темноте мне милее целлулоид, и он возбуждает больше, чем женское тело. Влюбиться в куклу мог Андерсен, но я о том, как сходятся женщины и мужчины, это тошно - затяжные бои, как дожди.
Недовольство мое.
Меня нужно читать, как я пишу - книгами. Я не пишу отдельно поэз, новелл, комедий, я ничего не пишу или - книгу. Чтоб представить мой вид, нужно прочитать книги в следующем порядке:

СТИХИ:

1. Апокрифическая книга

1952 - 1953

2. Рубеж

1956

3. Бумага для песен

1957

4. Всадники

1959*

5. 365 дождей

1960-1961

6. Гипорхемы

1960-1962

7. Вторая Троя

1962

8. Тиетта

1963

9. Книга Юга

1963

10. Сорок сов

1963

11. Два сентября и один февраль

1964

12. Хроника Ладоги

1964

13. Ямбы, темы, вариации

1965

14. 16 стихотворений

1966

15. Хроника-67

1967

16. Пьяный Ангел

1969

17. Продолжение

1970

18. Знаки

1972

19. 37

1973

20. Дева-рыба

1974

21. Хутор потерянный

1976

22. Верховный час

1979

23. 47

1983

ПРОЗА:

1. Где, Медея, твой дом?

1963

2. Иллюзионист

1964

3. Мальчик-Спальчик

1965

4. Вечера сирени и ворон

1965*

5. Летучий голландец

1965-1967*

6. Властители и судьи

1968*

7. День Будды

1971*

8. День Зверя

1980

9. Башня

1985

10. Дом дней

1986

ПЬЕСЫ:

1. Манек N ищет зеленую палочку

1961

2. Город, в котором заблудился юмор

1963

3. Ремонт моря

1965

Звездочкой помечены те книги, которые опубликованы.



ПОСИНЕЛЫЙ МАЛЮТКА

Время гашения фонарей, вид с луны.
В эту пору сидят миллионы; и пишут. И всякой свекле мерещатся Священные Рощи и в них свистки славы. Как бы с этим кончить (с жизнью!), среди огней?
Где-то луга, и по ним бичи, и кони, кони... А на чем скульптор изобразит из бронзы - полководца? На сталелитейном кресле? На истонченном ладожском мраморе - жилы танков? Но танки имеют форму конечную.
Я пишу по ошибке.
Я мог бы сидеть на доске над бездной людской и играть на гире 16 кг.
Пошел в лес, собирал колокольчики, баба несла белый; тщеславие и престижность: купит гриб на рынке и несет в лес, будто из лесу.
В лесу душно, это дней 10 будет, градусов на 30 выше нуля. И лес оплюсует. Но потом уж будет холодно.
Птичка Отнюдь налетит с наклоном и бросит шар в кабинет, цельсиевый, - опять Кто-то родился! Разрежем шар пилой ЛП, и кто ж этот Кто-то? - Посинелый малютка.



ЭЛЕКТРОДОМ

Скука, скучно без цитры! Паштет гусиной печенки - радость, да недолгая. В яйце хорош белок, с желтком хуже. Ел лед.
Подвал гигантской силы, будто в нем заморожен диаметр Времени, вот я и ем холод.
Моюсь росою, как конь.
Из серости ничего не выудить, она ведь вечность. А серо. На дубовом шкафу я не заметил гуся. Зеленый, надутый (воздухом!) изо рта. С одной куклой было б семейно, а гусь - уж оттенок комизма.
Еще: на стене ласты. Я думал, зачем? А это старуха-хозяйка ходит в них, как в шлепанцах.
Не помню, что снилось, какие-то непомни.
Я дорасскажу о вчерашней грозе.
Какой мнимый мир - это гроза, вспышки зари, видимые в форме звезды гром с водой, и что? Потому что я вышел на шоссе.
Я был в комнате, ничего не видел, одни молнии, одни молнии. И что-то мармеладное на полу, с оглобельками, как леденец, и это - жалости тележки. Нужно б выходить из стиля, я вышел на шоссе.
И вижу - Герберт и Эйно, братья, несут по шоссе носилки, и во всю длину их с двух сторон горят палочки с бенгальскими огнями. Зрелищно. Я ближе.
- Кого несете? - я думал, зайца, Эйно - вор.
- Посмотри, - сказал Эйно.
При вспышке я посмотрел: несли Его, в сером плаще с металлическими пряжками, лицо строгое, глаза под веками, на них монеты, а во рту воронка, ею переливают жидкость из бутыли в бутыль. То есть так бы могло пронести мимо рта (ливень!), а так уж не пронесет.
Пузо вздулось.
- Кто Он?
- Неизвестный солдат. Пал с тучи и бежал по шоссе со штыком, всех коля.
- Ну и что?
- Туч-то полно, и этих больше и больше, падают на четыре руки и бегом. И колют. А во лбу штык.
- Единороги! - догадался я.
- Штыки!
- Женщин на вас нет! - сказал я братьям. - Вы оба живете без женщин, вот и до солдат из туч докатились.
- Женщин нет! - Герберт выхватил ракетницу из кармана и дал громовой залп.
Осветилось.
И я увидел: за нами в ста шагах - колонна женщин, в несколько тысяч, по шоссе, до горизонта небесного электричества, а во лбу у них штык. Это их песни, это их ноги шли, как раскаты грома. Я и в комнате думал; душно, гроза за грозой, а не дождливо. Теперь-то ясно: это не дождь, а ночной поход.
Я откинул ткань, и это был Он, мужчина. В свиных башмаках. С пузом от налившейся туда воды. Дождь то шел, а то не шел, а вода и лилась. Рога на лбу (штыка!) не было. Седые волосы по краям.
- Где рог? - спросил я.
- У него и не было, - сказал Эйно, жулик. Герберт (60 лет!) молчал. Теперь не узнаем, что было, чего не было.
Эстонский народ возрождается: в полночь несут на носилках по шоссе Неизвестного солдата, он пал с тучи и окружен бенгальскими огнями для подсветки, во рту воронка, растет пузо. И тысячи женщин, идущие в ночь с грохотом. Если еще спросить:
- Куда вы несете этот труп? - будешь дурак дураком.
Не спрошу.
Нельзя быть живописцем в прозу, это ж слова. Нужно оставлять недоделанные дни. Кое-какие заметки на полях, ремарки, троеточия, чтоб читать.
Здесь уместно такое объяснение:
В грозу Бог строит электродом. А женщины... все они какие-то всехние... Не знаю, что дальше.



ЭПИЛОГ

В 12 лет я выпил рюмки веселья, до дна. Алк. отравление, рвота, ломота и т. д., икота. Отец сказал бабушке:
- Скажи ему.
Бабушка сказала:
- Видно, возраст сейчас другой у него. Пей с живыми, залейся, но не пей с мертвыми.
Я не понял.
- Как можно с мертвыми? - я не понимаю.
- Еще как можно, - сказала бабушка. - В основном-то с мертвыми ведь и пьют. Не пей, ты. Выпьешь рюмку - пройдет сто лет. Выпьешь вторую - пройдет еще сто. Выпьешь третью - и еще. Выйдешь на улицу, а уж триста лет - нет. Никто не узнает, не то время.
Я думал - пугают; ребенка.
Прошло 37 лет, после тех двенадцати.
Мне 49. Я уже 5 лет не пью с живыми, не пью ни с кем, не пью ничего винного.
Отец мой в последние 5 лет пил, и только с мертвыми; и прошло ему 500 лет, он пал, осунулся, одни зубы, каковые имел - чистил солью! Но он забыл мир вокруг, его невзлюбили, и он ушел к своим. К тем, с кем он воевал в беспрерывных атаках, в белых рубахах.
И бабушка моя Юлия Иоганновна ушла к своим, к тем, тевтонам. Но она не пила и ушла в трезвой памяти, рано утром, молодой.
Отец ушел в 51, бабушка в 61.
Я запомнил; советы.
Уходят други-круги.
Ушла моя жена М., в 40 лет. Она много пила с мертвыми, она уж и не узнавала этого света.
Я и этих, и это запомнил. И я перестал пить, начисто.
Два года я ходил слепым и на век оглох.
Но не пью.
Не пью я вино, но тянет выпить с мертвыми. Вот допишу я книгу о мертвых и выпью с каждым по рюмке, и пройдет млн лет, и ничего уж не будет. А буду я сидеть у окна и пить рюмку за рюмкой, пока не уйду к своим, в этой книге мною перечисленным.



ОТ ВОЙНЫ

Я не подействую на ум современников, не толпотворец, а пишу в Эстонской губернии, ем мамалыгу из оловянной миски.
Живую жизнь я видел на живодерне. Вот где кипит!
Ночью сел, не спал; холодно и плохо. Что, ч-к?
Утро. Луна из льда. Кормлю овцу сырой картошкой, кругляши; молодая овца и картошка не старше. Ела, радостно блестя глазами. Какие выпуклые!
Солнца не будет до нового неба!
Города-спруты, электрификация, ядерная бомба, летанья в космос и пр., и пр. - это уж такая ветхая архаика, что черный петух с золотыми перьями, поющий в юбке, как шотландец, с трубкой из чистого серебра, и овца, мутонная, - вот новинки!
Век новинок - это львы, выведенные из стойла в Библию. Но разве до этого дойдет?
А люди, а они нарисованные ножницами по шаблону; что им мешает ходить в шинелях?
Они пугают: "После этой войны ничего не останется!" Ах!
Останутся - арфы! Они будут висеть на дубах и звенеть, как бидоны! И мы будем читать точные книги, без энциклопедий. И доить со звуком козу, она не поддается радиации! Вон сколько останется. Мало ль? Сон у нас будет, день и ночь отделятся сами друг от друга, без электрификации. Будем гулять босой ногой (правда, одной, вторую оторвут!).
И вторую ногу оторвет тебе женщина. Она не потерпит, чтоб у кого-то было больше ног, хоть на одну, чем у нее. И потребует, чтоб ты и свою оторвал к чертовой матери. Но так далеко мечтать и ни к чему.
Вон - машут руки из-за гор, зовут в мир к тем, кто ушел к себе. Рано еще, сыро еще...



УЗКИЙ СЛЕД

Подходя к г. Отепя, я вижу дом без окон, не жгут.
Адрес ада!
Горе ч., если он подходит к 50, а Тот водит ртом, как глухонемой; пиши, пиши.
Упадет ч., раскинув сапоги, а Тот польет его из лейки, а душу в коробочку, положит, как кнопку.
Никто не видит, кто этот Тот, а живописец рисует на доску. Откуда ж Он голову носит, овальные волосы горят и горят!
На дороге стела, на ней пароль высечен: ИДОЛ-ЛЮДИ.
Дождь шел 37 раз и 37 раз солнце; было - 74 смены погоды в один день, а заката еще нет.
На Пюха вода в юбках.
Жую Тооме, печенье с тмином.
Я бросил в Пюха камень. Всплеска нет, круга нет. А камень? - не видать. Я бросил второй. Та ж картина. То есть картины нет. Потрогал воду сапогом - вижу дно, проницаемая. Смотрю на сапог, он на ноге. Я бросил третий камень, 8 кг, толчком, от плеча, как ядро. Из руки он взлетел ввысь, падал, падал и... нету!
Я обойду г. Отепя, осмотрю столбы.
Будут ли лампочки, или окна выжгли дотла?
Опустела моя голова.
Тупик, тупик.
Течет облако. Оно облакораживает.
Мой узкий след идущего по шоссе еще запомнят те, эпитеты!



ГЕОДЕЛЬ

А вчера! - во весь горизонт - золотая щука, лежит на земле, а над ней небо как фон, и что главное - и пасть щучья.
Хороший рок.
Все тревожнее мне!
Охладеваю в ночи при комн. температуре, пью кипящий бульон, не помогает. Температура тела к ночи 35°, а утром доходит лишь до 6 делений от низу.
Я с телом живем 6-ю деленьями из 40°.
Одно утешает: живет же страна, встает, застегивая ремни из-под каждого куста, крича:
- Я - ШЕСТАЯ!
Она - 1/6 мира, а у меня - делений тепла, да и на них градусов не написано; по идее это должно быть 33,6°, но нет на градуснике цифры 33.
Вот и гадаю, кто я с таким холодком. Жив, ходок.
Околеваем.
Что врачи? Они скажут: женись. На ком? На ШЕСТОЙ! И поползаешь на коленях от Калининграда до Чукотки, от Новой Земли до Кушки, - искать, где груди, пупик, а где женский живот. Да ее один плевок - как Каспийское море! Да и бездетна.
Женись так, скажут, без ШЕСТОЙ. Не могу, титул не тот, на племя нет жен равных.
Как ноют ноги, сладко, связки растянул. Ни дня без 18 км. В 19.00 я иду на закат, и в 21.15 я тут, дома; 7,2 км в час.
Ой, как стянул ногу бинтом, как больно, а полезно ль? Стерпеть-то стерплю, а вдруг - антинужно это? Ничего, посмотрю что будет. А что будет, ноги не будет, бинт отрежет.
Лежу, как столб, двурукий.
Окостенение. Пальцы не гнутся. Это женщины любят у юношей, чтоб рядом лежать, околевшие.
Всю жизнь! —
Уезжаю - сжигаю. Открыл пещь горящу, туда рубашки, туфли, резиновые сапожки, кепи, джинсы с носками, шарф из шелка, бумажки.
Оденусь я в новое, дунет норд-ост, и снимусь.

18 июля 1985 - 18 июля 1986



Биография :  Библиография :  Стихи :  Проза :  Письма :  Публикации :  Галерея