главная страница












Проза

КНИГА ПУСТОТ
(1988 — 1991)
 
 
ЗИМНИЙ САД

Еду один, проводил француженку Ц. Эн, в Париже модны русские сорокалетние, это от богатства; за окном огни, и фонарь у нас не может быть фонарем, однолучевой, две рельсы лежат от Ленинграда до Хельсинки. В К-ово ветки особого шрифта, электрички, окошки как у пчел, я в них; еще второй был, ехал, парень в резине, губы считал, это он деньги считал, красные, по 10, сколько их! Рыбу крутить едет? Пачки денег, как призрак тоски, тысяч 50 — антиквар? Я хочу быть сыном бедных, чтоб жить тяжелее, а то легко как-то. На кладбище в К-ово ночию бессветно, ни одного выхода с того, литературного мира; Лермонтова лежит, кто это? сторож на ней дом возвел, стекла вставил, машину купил на доллары, что дают иностранцы, чтоб приоткрыл покров об этой фамилии, но он не может, не осквернитель праха. Ворона летит заглавною буквой Вселенной, стволы зимою замкнутые, поверхность из гравюр, а воздух антихудожественный. И снег! — вне книг! Весь день деньской ворона летит! Первый этаж на дне дома, и из-под окна снега стаканы, деревянные ящички на стволе, чтоб птички вились, вид букв алфавита, туннели, небо из моего рта, от дуновения оно образуется. Знакомые лица в доме, похожие на насекомых, в номере три окна, как три иконы. Во мне нет гнева к тем, кто окружает, тоскуют глаза мои лыжные; тихие столбы в саду. На мне отблеск заката, день кончен, и откуда закат в этой серятине? А ночью формы снега над тропою, под луною, вечер, он же темная ночь, по коридорам ходют уборщицы, не метут, на коврах следы невиданных сапог. Дежурная ударилась в дверь, я вышел, иду ужинать сметану и винегрет, а потом плавать по кафелю в ванной. Здесь Ирма и Зоя, в стену альков вставлен, встают на снег ногами, от света туманы. Без тела не напишешь, нет книги, чтобы ткнуть иглу носа в нее, чтоб подревнее... подряннее. Закладывая новый лист в машинку, думаю: нашепчу я. О чем? Мороз вовне 23°, ветер в комнате гуляет как ни заклеивают стены, как занавески гуляют, как призраки, и вата в белом лежит между окнами, как семеро покойников, но от нее не тепло, температура воздуха внутри 15°. Век бы не видеть никого. Не тужи, это будет вскорости, когда отойдешь на несколько шагов от тела, от свежесрубленного гроба (своего!). Тянут железные ковши пьяные экскаваторы. Ковши в железных рукавицах. День кипит. Ноги у женщин в голубых штанах. Жаль, нет винтовки, в окне широкий обзор мишеней. А что увидишь в пейзаже, кроме фигур и ворон? Стеклят веранды. Солнце было неслыханно-невиданное, чуть-чуть притемнилось, небеси сиреют, золотые тузы в домах горят от дальнего солнца. Все ж золотое! Занавески, занавески! — в клеточку, меленькую как у рыбки, у которой головка как булавочка, а хвостик — как стих с гробницы, такой чистый и краткий. Стемнело, как синяя картина, зачехленная. Пусто на ступеньках внутри, шары, антиобраз, сплю вниз головой, хуже собак между ребрами. В саду океан и пилот-туча, а забор? — это цепочка на шее, а ноги на снегу — шубоносцы. Снег на мне, кто-то туманный навстречу, воображение. Аллы и Анны нет, они сливаются в одну длинную юбку, в деревьях что-то от гермафродитов. Рассказывание о чем бы то ни было это воспоминание о. За затылком горит лампа, сад, графика и снег глубок, тень делает снег высоким, со стола письмо упало само по себе, в стекле лица не видать, но форма волос — моих, лампа с пылающим абажуром отражается в саду, а у него руки из мяса, пора зашториваться. Круг стакана принадлежит стеклу, а не идее. Передвинул каретку. Если соединить восемь сабель концами, получится круг, вечное животное, подует и при ярком свете слетает муть, и чисто; где ты, Эогиппус, перволошадь, жившая 50 млн. лет назад? Жук, падая с высоты, ползет прочь, белка, влетя в шахту глубиной 300 м грунт мягкий, ей ничего не грозит, а «я» при паденье получают увечья или же погибают, «мы» весим много, живем в саду, а Господь ставит ангелимов к востоку от Эдема, — это звук гениальных страниц. Лампуся горит, существо синенькое, и в ней спиральки, несравненные, часовой открывается и ставит кружок кипятку и миску, дно серебрится, ем, он уносит, через день, нет дочки коменданта в решетку, Фабрицио, лишь вой товарищей ночных. Сон говорит, что в камере той таз был с водою, не было таза, лжет Центр сна, проснулся — не было, не было! Параши — не было, о бутыль для ссанья 1 л без пробки, я сидел один в доме убийц, мне шили дело о кончине 765 офицеров, арест с автоматическими очередями... сны антивещие, пустые, лежать во сне с ногами. Конный сад, бриллиант сиреневый. Мышь бросят с летящего самолета, 10 тыс. м, ее било о скалы, ничего, хоть бы что, живехонькая, если б взлетело млекопитающее, оно б разбилось об обшивку кареты. Роскошь сада, заоконного, к морю б сходить, да не с кем, схожу ни с кем, воды сплющенные подледные. Я не кручу на счетах за годом год, тоска в растительности людей, тоскующий метеор летит высоко над уровнем глаз. Конечная цель — конец, реальный дух, состоящий из звезд, конечных — свиномэтры, у них в диафрагме нет кашлю, они называют себя «мы заходящие», их женщины в зеленых трусах. Когда-нибудь я встану с башнями на голове, как Лувр, уходя все дальше и дальше в памяти, как редкий ребенок. С каждою зарею идут облака. Новости: стол на желтом. Как хороши слова «солнце заходит», это золотой запас. У мужчин 19 в. отождествление женщины с чем-то чистым давало им возможность писать лирику в любое время. Слишком много мужчин по ТВ, войны не будет, наверху сидит Подонок и сыплет на меня, у мужчин физиономии бревноподобны. Часы б подарить иностранцу, отстают на 11 минут, кто-то лежит на столе, себя по сердцу гладит. Интересно, как меняются лица у самоубийц, это их кто-то зовет. Кто-то зовет их в общем-то внезапно, хоть они и чувствуют. Как их много! А просто смерть — зовет? Нет, это распад, обыкновенность, толстовато; обыкновенная душа. Кто переносит мираж по пространству и представляет глазам людей? Пустыня. Мост между пустыней и чем-то, что не пустыня. Не найти моста. А ищут? 51 год в один час ночи, очистил комнату от пыли, коридор, помылся, светлое белье накрыл, надел на кровать, сижу светло-бел, температурю чуть-чуть, писал весь вечер анкеты, сейчас чай будем пить с джемом, из чего-то фруктовенького. Ноги ноют, слабость, полгода! С декабря немею, холодею, паденья, что б ни делал, все слабость, может, сдохнуть, чтоб усилиться? Бархатные занавески, золото литое. Пчелы льются. Лев в клетке и лань в клетке, и две клетки рядом, и сквозь клетки смотрят, вот и тупик, о котором мечтали, сэр, выбит с рельс, кризис, пустые жуткие утки ходят по телу, отрезвление пустоты, это я о ленинградской погоде — дождь, и падает до конца тротуаров, до ям, канализаций и ниже, чем Земной Шар в Америку, я ходил и слышал там стук (дождя), я о книгах, падающих, о замыслах, только пустоты придают «совершенной фразе» некое подобие для книг; грудь гибнет от сердца. Февраль, люди одеты в снег, валят снеги, день бело-любовный, и посланцы звуками звенят. Есть душа рудиментарного отростка и красного кровяного шарика, управляемые Главной душой, а она в мировом пространстве, управляет этим схемо-хозяйством. Бело-люди в плащах. Я себя исчерпал, исчиркал, истерлись приемы видения, внутри — ветры, ушла Франция, истаяла, ушли годы, напрасны надежды на фанта-существа, везде люди, глухие как боги, им говорят, а они не слышат, много отвлекательного, уничтожение цинка равносильно слитию лимфы, я пригоден к общению с бумагой, гений это эгогамия, металл неизвестного происхождения, коснусь машинки, а в пальцах пусто, вьюга, окно хрустальное газетой лакировал, язык полон пения, я пойду, опускаясь на лавочки, дрожа крыльями, кому нужна лежащая на столах голова? Грифель драгоценный скользит из угла в угол, век у ног не люблю, о правда ль, что в течении душу рвущих времен есть одна струйка, болтающая на языке: я, я, я, я, я, я, я, я, я, я, я, я, я, я, я — ? О правда. Льются дожди, дружок, я в Рим хотел бы хотя бы, там свежее жидкость на холстах, затверделая. На пирамиду Хуфу ушло 2 млн. 300 тыс. блоков общим весом в 7 млрд. тонн, мой вес 69 кг после бега, в глазах тусклеет, вот и весь космос. Смотрю выходит луна из-за крыши, как выпуклый снаряд, прозрачный, быстро, вот и вышла, накаливается, она такая широкая над 12-этажными башнями, мир реален! Гляжу на балкон (уж заодно!), бутылки, овеянные пылью и снегом. Живя сам с собою, далеко уходишь головою ввысь, где луна когтями скребет картон, синий. Где луна — рислинг, прозрачная душа. Меня не щадят дочери, у них драгоценные брови земель Морс. Дома, очерченные лунным делом, окошечки как ленты кино. Утром будут куски востока. Жестоко. Я помню небо! В ночь под Рождество, мы провели ночь в судорогах тел, серп лунный качался в окне, а на нем цвели цветы. Не спалось. Она спала. Я включил свет, настольный — девушка спала на спине, голая, по всему телу в два ряда шли сосцы, как пуговицы по 12 штук в ряд. Я отвел глаза. Я опять посмотрел — та же, то же. Я тронул — сосцы настоящие. И вечером пишут, пишут души, томление металла о других временах, за широкой лихорадкой протеста придут кони пустот.

Конец новеллы «Зимний сад».



ВОЛЧИЙ МЕСЯЦ

Снег-изморось выпал каплями, а я сижу, пишущий на р. языке. Машины — моллюски, где в скорлупе головки детей-перло. Астры себя изжили, грязь-цветики, Сетон-Томпсон сложил ружье, волки — будут. Они пойдут, сгибая руки и отбрасывая их, как ладони, сжимая пальцы в белых перчатках, месяц светел 2 часа в сутки, заиграют на фортепианах, о конец, станет сухо во рту. Трамваи да рельсы, если б л-дей пустить по рельсам, в ногах желобки, или магнитные сапоги, чтоб не ушли дальше. Триста миллионов бойцов выходят на одного меня в шлемах, с тонкими стволами у винтовок, идут за мною, как музыканты, палец на курке. Слюбится. Набираю номер времени. О волк, волк, где стол, крытый рюмками романтизма, и волки, лезущие из всех окон, как Север, Зюйд, Запад и Вест? — лишь ломтики от кинжалов до лучших литейщиков. Был Генрих С. как Генрих Ш., была полька Селена, и закончил день Е. А. надписию, уходя «я вот что думаю». В соцветии мира кровавые лица, мелочи администрации, бумажные революции, книги как удары сердец о бетон, я боюсь этих маленьких л(юдей)-убийц, серые негодяи; энергия тварная, всегдашняя, поэтика не терпит ч-ских голосов. Пылесосил, звонил телефон Алло, Алло — сумасшедший, механическим голосом, он дал телеграмму Бетси Тэтчер в Англию, чтоб уехать в палату лордов, и звонит мне АЛЛО (если снять трубку), сын актрисы, блестяще воспитан. Жег мозоль (азотом) на пятке, и так 10 недель, говорят, выносливые свиньи (во мне-с). Купил томик Митрохина с бабой на обложке, другие способы надоели, есть красоты машин, идущих в дождь, мытые на ходу; то мерз я, то дождем покрыт. Лампочки висят с пламенем в домах у дна под ногами, купил книгу с кружочком луны, террористы выли, Савинковы на грани шизо-ночи, в рюмке целая рюмка марганца, вьетнамские цыбули висят в воздухе, звонко-белые снежинки, курво-мамо и солнце м. б. 15 мин., вот оно, зримо. Метель, воскресенье. Ребенок как сумасшедший катается на качелях вдалеке. У меня голова на плече. Восход дня. Часы пружинные лежат на боку. Был у Р. на Рождество, мрачно, съел весь стол, время летит, титул ярма, жгу ногу азотом, и этому конца не будет, говорит (медсестра, что жжет), что жгут и год, и два, и три. Надежно. Вольф растет по ночам, ступни, лысина, эспаньолка, ходит по коридору, звеня, в 22 номере живет Мнима, ей не скучно в этом скотиннике. Носки не растут по ночам, хоть и сохнут, шерсти в них не прибавляется, а убавляется, это снос. Парень с лопатой, откуда он в доме призраков? Новая должность у народа — разгребатели снега. А есть смыватели дождя? Нет, но весной наймем и поселим. В доме нас призраков пять-шесть, а в остальных кабинах будут народные депутаты. Вместо одной собаки в прошлом году нас охраняет 9. Они милы, но их 9. Я спросил у разгребателя снега: — Дождь будут собирать в подол м. или ж.? — Молодая антикомутантка, — ответил он. — ??? — сказал я. — Это у них фракции: ком и антиком, зарплата та же. Что еще изменилось? У столов выбита четвертая ножка, падают. Мглисто. Что ж ты Вольф смотришь? Купил касторку в капсулах, так ее пить приятней, пишут в инструкции. А способ? 15-30 ампул (довольно-таки громадных) за один присест. А на другой день что будет? Проверю на днях. Лестница веревочковая висит из вестибюля на третий этаж, где комутанты, пищу им шлют особую, свойственную: шоколад, свежее мясо, виноград, помидоры, крабы, буйабес, и пр. пр. — 2000 блюд вперемежку с яйцами. Они ходят вниз, яйцами стучат, зовут к свободе, женщин им кладут на пол. Вышел как собака белый от врача, взломаны зубы, дупла, заклеили марлей. Мою голову сверлили, опух, оплыл от зубчиков, врач что-то кричала, рвя из головы осколки зубов — зимние каникулы, как бы совсем не засверлили, надо латать передние зубы от сломов (сломанных дырок), залатал, один раз выпала латка при бомбардировке зубов, лежит на земле, выпавши; челюсть сверлили — бесконечность. Тебя ловят, будь чутким, будь своим сторожем, не пей, счастливый день придет. Метель метет ночию, буря взыграла, хочется на море, моря. Ноги сожгут азотом, опять лечить придется, отбираю из знакомых только новознакомых, светлые птички. Дни зубные, позвоню Ло Ш., позвонил, как-то мило после ванны и спокойно. У Вольфа шея, низ шеи, когда он играет на фортепиано, летают кометы. Сейчас покупают не книги, а то время. Муравьев полно в доме призраков, ссали мы в раковину для мытья. Вольфа не видел, мельком видел — стоит на весах в коридоре на пороге грозы, людяной. Ковровые дорожки, сестра-хозяйка дает пульверизаторы на ночь, камин носят тому, к кому девушка вернулась из другой жизни. Вольф, говорю я, зачем ты ходишь к запрещенной Мниме, у тебя прелестная жена, я ее знал с детства, когда ты ей бил фингалы по зубам. Уж утро. Вольфа не видать и Мнимы нет, отъезд у них, гробовые ребята. Новая партия призраков, нелетающих, тюрьма, обоюдные сны, пишу карандашом рощь. В городе грязь, жижка на Марата, каша хорошая, съедобная, скоро откроются кашные повсюду, как раньше пивные. Пишу об этом. Тишь. Внутренний хрусталик так перемалывает и переламывает предмет, что в остатке скамуфлированное, порабощение энергии времени, господин X. орет о внеполовой жизни, нетактично. АХ У ПЕЧИ ЧЕПУХА. 9 собак у ворот смотрят на дом, а коты на подоконниках готовы к бою, глаза золотые, очи голубые! А на улице скользят люди, электрички, снеги, ни Луны, ни войны, одна перестройка плодит, мне жгут пятки азотом, снег летит в очи, чудесный, как сталь. На конях девушки скачут, они хороши, девушко-лошади, зим-зим! Центр притяжения — пятки, вот и жгут жидкостью, чтоб запутать центры. Девушка Мнима, бегал я, дети в снегу попадались, сверху кричат: не дети! Встал (спал), чай кручу, к Вольфу приехала жена, бедноодетая, с Земли, черный круг волос на голове, и Вольф, унося посуду, качнулся. Выйдешь в коридор, по очереди ходят ссать, идут в одну дверь, большими шагами, как из металла льется из них. Бедный друг, стакан! Поля, затопленные венерическими заболеваниями, мы живем за концом. Мессалина, Мессалина, колокольчики мои! Черный пес бегает за спиной у 3-ска, у столбов бегают геопотомки. От красоты до пустоты один шаг, называется НЕ Я. Галстук лежит на столе, с шеи, снят мною с женщины Тю, она улыбалась, смеялась, вся в алом, веснушчатая, звезда-негроид, я ей снюсь. Хоть так. А потом ушла. И зазвенело. Скука, из окон по окружности шли иксы, я красил руки. Тю, Тю, свеженькая, как придаточные предложения, ушла в ненаглядную ночь. Вотще. Что пепел? Старые, старые астероидные машины, большие бинокли, на башнях небо стоит. Жгут душу.

Конец новеллы «Волчий месяц».



ЛИЧНОСТЬ КНИГИ

Женщина мною не освоена, я вижу жизнь сквозь завесу-графо, лежу голый в дому, загар-лжеодежда, солнца закат, кованое солнце за холмом мха, я кую книги на руках, это рабочие тетради, доски для дома. Борьба с личностью медведя, орла, императора да и народа (всякого!) закончилась дырами (пулевыми!), моря замучены, леса заселены, горы разгромлены, взялись за личность пустынь, и их нет, они в бомбах, дети гибнут, как книги. Если солнце в ночном полушарии, оно есть у нас? К доске влюбленных прибивают? На доски клеют? Когда я бью в юбку женщине, это не значит, что влюбился. Руки звенят от крапивы. Что жизнь, чижик? — поют попугаи, а он в ответ: кижи чьн жич отч? Гневаясь, Бог бьет пальцами, как геркулесовыми столпами, голова моя лежит на постели, и мнится мне один путь, один-одинешенек ушел в другую половину мира, за документ. Стоял за холмом, облака с быстротой, кит рисованный. В краю Тикудзен в уезде Микаса жил монах Гамбо, в 16 году Тэмпе в восемнадцатый день шестой луны служил он молебен в храме богини Каннон. Не успел он поднявшись на возвышение зазвонить в колокольчик, как небо вдруг потемнело, загрохотали раскаты грома и ударили в Гамбо, голова его оторвалась и скрылась в тучах. В те же годы Тэмпе ровно через три года и опять же в восемнадцатый день шестой луны во двор монастыря Кофукудзи с неба свалился череп с надписью «Гамбо» и послышался оглушительный хохот, будто разом смеялась тысяча человек, не меньше! Собратья и послушники Гамбо подобрали череп, похоронили, насыпали над могилой курган. Назвали тот курган Могилой Головы, он и в наши дни высится. Друг грудной, я слышу шепот с расстояния выстрела, эту тутошнюю я не считаю землей, люди, из простых людей сделанные, я хочу написать книгу, где слова без новшеств, в этой истории интересен только цвет платьев. Становление книги — пустота, где один Родитель, сжигая миры от ревности, смотрит, Он в рост кувшина Вселенной. Говорят, что после второго рождения к зверям возвращается человеческое начало, это крыло мечты. Я иду по дорогам, роняя перья, глупо выжимать бег из ног, вместо укрепления они начнут ломаться. У Каабы что делать, скорлупу? Луну видел, месяц сизый, вкуснодышащую корову, месяц страшен, как камешек в носу, цветной. Страх смерти — это страх перемен. Бриться буду на третий день после грозы. Хорошо б министра расстрелять на столе! Костюм и крепость — защита людей, хранит их. Праходеды. Хива — городок для американцев, еще в самолете я говорил с 7 знакомыми из США, в Хиве же на скамейках из карагача я насчитал их 11, а на камнях 9, одна потеряла ключ от Америки и носилась по Хиве на птичьем полете. Жаль, не купил ослика. Посреди Хивы стоит верблюд, как макси-араб, веки семита, это он высматривает гроб Тамерлана, черную шкатулку с телом гениаломана. В Хиве продают бусы из башен, хивинки шьют лоскуты за зарплату, как шили ковры у Тимура, американцы их осматривают, а еще сидит одна в нацодежде, воду пьет из кувшина, как в древности тоже. В Хиве книги и джинсы английские. Узбекские зубы вывешены в музее, 10 век, четыре зуба здесь. Комсомолки катают камни по лестницам, как при халифах, инсценировки, вроде бы; к ночи их ебут за валюту. В Самарканде леденцы кубиками, как лед для виски, да, гробница Тимура в Самарканде, и пунцовые ангелы, фаянсовые на базаре с печатью «Москва». Рыба это время, в нем течет она, как из телятины, на заднем сиденье машины лежит она, как слуга, сжавшись, как вода из кругов. Как описать розы, их цветную аква, тушевые, победоносный рот, краснофиолетовые? С самолета: летят титулованные не ино-, а другостранцы, Кара-Кум, самолет над пустыней, как моряк, не штормит, а внизу люди, жуко-головы, на пустыню надеты петли дорог, деревца как расчески-штрихи, волнолом, тень от самолета летит, имя ей механизм. Мы летим без масок, с толстыми ртами. Мамлакат! — вот кто меня поражает, И. В. Сталин держит на ногах Мамлакат, монголку, не грудную, но лет семи. Девочка на ногах у И. В. Сталина, всенародно, соцэротизм! Люди, равные распилу дров. После смерти я отправился искать себя, и только над головою Кто-то чертил круг, светящийся солнцем, и не довел линию, но Голос вернул вниз, в кровать. Кит-грустноног, что плачешь, нечист честию? Жарил бифштексы, а скорее швайнштексы, хочуть пить кубок из женских губок, воду отключили, ничего не попил, кроме корвалолу. Будет ли новая Нелли? Два воробья на балконе, на железных рельсах перил. Мне красила потолок маляр, в такую медную трубочку фыркала в потолок, а из трубочки изо рта летит вверх веером синька, а потом пол мыла с прямых ног, видимо их учат, как мыть, у нее белые чулки из хлопка, пальто велико, недолго ей жить. Шью пуговицу, нет ниток, они рвутся, если хорошенько дернуть, пришью ль? — непохоже. Сейчас женщины бездетны, продавщицы снимают халаты, привезли круглый хлеб с жаром, утром он остынет и будем брать камни, женщина быстро остынет (сохнет!), вместо живого с пылу с жару будем брать падаль. Если б не тоска, я б не писал, а так напишешь, какую-нибудь пуговичку пришьешь к телу книги, и радуюсь, свищу в дырочки от пуговички. Белые халаты у продавщиц помоют за ночь, хлеб мыть нельзя, в каком смысле помоют? — их погладят утром (рукой!) и наденут, как мытые. В магазинах грязно, и продают грязное, на территории страны сидят солдаты сомкнутым строем, необъяснимо, солдаты — государственная тайна. Нужно писать тоньше, яснее солнышка: аэробус — операционная, вылет в ад, полет в ад, желтое солнце, в аэробусе потолки в белом, странно, небо — пустыня в белом, а железное крыло сбоку, как твое крыло, кресла рядами, это летающий кинотеатр. Как жить художественно? Самая художественная жизнь — под забором, а реальная? — за забором, мир пределен, если твою голову держат в руках, а еще не отсекли, благодари их. Благодарю. Два дня синие потолки с утками, купил в Андижане серебряную цепочку, повесил на голову, не могу без цепей, на путях доска «твоя жизнь — твое дело!», Фергана, это о рельсо-колесах. Пески, обычно неподвижные, при виде меня приходят в движение, сижу в русле реки Келифский Узбой у колодцев Чарышлы, к югу от оз. Сарыкамыш. Почвы изобилуют солью и отложениями гипса, лужи солоноватой воды привлекают туркмен, чинграй-аулы, моря песку с страшными бурями, кости людей собирают в груду для путешественников, горы из метафорических пород, к примеру Арслан-тау, Джитым-тау, Султан-уиз-даг, дождевые потоки уносят скот, в Голодной степи растут зонтичные, — я доволен описанием. По телефону трудно говорить, лучше в ведро, с отзвуком голоса. Несколько животных летят на башни, графоман — это античиж, желчь. Ввести понятие «географическая кровь». Девушка 2 м 07 см оздоровляет. Не спал, в окне луна около 20 мин., мое окно рассчитано на десятиминутку. Беломолния, гром кирпичный, ем один шашлык с булкой, надел на палец серебряное кольцо, как птица, колыбельную пою, луна с крыши как ток идет. Жизнь складывается из одних книг, это они годовладельцы. Октября нет, а я пишу на его страницах, шумно ступая идут такси. Уходя из Самарканда я имел 60 всадников в свите, прошла неделя и никто ко мне не шел, по пути в Бадихшан я встретил пустынника Эмира Колала и он сказал мне: иди в Хорезм, и я обещал ему годичный доход с Самарканда, если убью узбеков. Когда я шел от Эмира Колала, у меня было все еще 60 всадников. В Хорезме на меня напал Текель, правитель Киуку, он вышел с 1 тыс. всадников. Я стал напротив. Дело началось, и я сражался так, что из 1 тыс. всадников Текеля ушли живыми только 50, а из своих 60 я сохранил только 10. Элиас-ходжи и эмиры Джаттеха говорили: удивительно, Бог и счастие на его стороне. И узбеки затрепетали. Но плачевно счастие, расшатано, ведь у меня лишь десять воинов, семь всадников и три пехотинца, из Хоросана. Я посадил с собою на лошадь мою жену, сестру эмира Хусейна, и мы, походив по пустыням Хорезма, ночью остановились у колодца. Три хоросанца во тьме сбежали, и с лошадьми, у нас на семерых осталось четыре коня. Мое мужество возрастает, мы пошли, но Али-Бек-Чун-Гарбани схватил нас и бросил в темницу, полную гадов, у дверей стража, и в этой тюрьме я был 62 дня. Обдумав, я вырвал меч у стражи, и эти бегут со своего поста, я иду к Али-Беку, при виде меча он пристыжен, смущается и просит «извините», отдает лошадей, оружие и жену и еще клячу и верблюда, негодного к пути. Я вошел в пустыню с 11 всадниками, на второй день мы легли в пещере и толпа тюркитов осадила нас. Они били в набат. Мои заботы — спасти жену, я запер ее, а сам отталкивал толпу, вдруг один тюркит узнал меня и кричит: это Тимур! Он остановил сражающихся и пал к моим ногам, я возложил ему на голову мою чалму, и с этого момента... И с этого момента Тимур пошел на Восток в Историю и завоевал 4 климата из 7 земных. Армия гремит, шлют с голубями! В уложении Тимура: каждый должен иметь две лошади, лук, колчан, саблю, пилу, шило, мешок, рогожную иглу, топор, десять игл и кожаный ранец — заботливо. И о себе он думал, но это уже в период Властелина Мира: 12 тыс. конных полицейских, вооруженных с ног до головы, должны быть вокруг дворца слева от меня, справа от меня, спереди и сзади. Каждую ночь патруль у ног из 1 тыс. человек. Однажды Тимур, преследуя Элиас Хорджу, крикнул: ЮЛЬ БУЛИМАН! — и преследующий пришел в такую ярость, что собрал полки и снова повел их в атаку. Видимо сильно-монгольские слова знал Тимур. Так как Бог один и нет у него советников, то и глава государства должен быть один, — пишет Тимур. Когда Тимур собрал малую армию, она составила квадрат 16 на 16 км, лошади бок к боку, воины плечом к плечу. Тимур писал, что у Бога 92 имени, а мусульмане считали 99, Тимур доказал, что знает лучше; он писал: убежден, что занятие, наиболее достойное для мужчины — завоевать мир. Со стальным шлемом на голове, с грудью покрытой панцирем Давида, с египетским мечом я взошел на трон войны. Тимур умер в 1404 г. в Отраре на дороге, он шел в Китай, он и Китай бы взял себе, ему был 71 год. Чингиз-хан и Тимур от одного предка — от Туменех-хана, четвертого предка Чингиз-хана и девятого Тимура. Круги дорог замыкаются, по какой бы ни пошел, стоит пень иль волк. Чист свет оконный, чистое окно света, в детстве я очутился в пустыне, степь, диск и под ним (луною) скачет кто-то, лицо прозрачное и глаза издалека. Я думал, ко мне, а он скакал по краю, посветил глазами и уехал. А потом он же был один, черными вечерами у стола, пылающий — скок, скок, и конь у него такой же. Хорошо у него, но нет пули, чтоб пустить сюда. 24 мая 520 г. до н, э. к пророку Захарии пришли, он пишет: видел я ночью муж на красном коне меж миртовых стволов, и за ним красные, пятнистые и белые кони. Я спросил: о кто ты? — Я покажу тебе место, — ответил он и сказал: мы те, кого Бог послал ходить взад и вперед по земли. Еще Захария пишет, что увидел в небе объект цилиндрической формы, и конник сказал: это то проклятие, что будет вечно висеть над землею. А потом конник показал ему четырех рабочих, и спросил Захария: что они будут делать? И сказал на коне: вот, они принесут камень по имени «отрасль», на нем семь глаз, я захочу и сотру с камня все грехи, и станет над миром муж по имени Отрасль. — Господин мой, — сказал Захария, — тут-то и путаница, кто ж Отрасль — камень-семиглазка или муж, что растет из своего корня, как и лекарство? Родина пришедших с неба Плеяды, Семь сестер и Иов спрашивает в книге: можно ли это считать влиянием Плеяд или ленты Ориона? Эпсилон — центральная звезда пояса Ориона, там злые, во всем новом, даже подметки на башмаках новые, их первый вопрос людям: какой у вас цикл времени? В рукописи «Спекуллум Регали» (ирландская летопись 965 г.) пишется: это произошло в городке Кпора в одно из воскресений, когда народ был у мессы в церкви св. Кинариуса. Неожиданно с неба стал спускаться металлический якорь, по нему лез маленький матрос, будто плыл вниз, но потом он обрубил канат и убежал в лес. Матрос не найден. В Ташкенте меня разбудило в 5 утра 26 апреля 1966 г. ярким светом, двор и комната залиты металлическим огнем, я услышал грохот и ослеп. Может быть, я проснулся от этого света? Бывает, но ослеп от внешнего. Через три минуты земля с Ташкентом вместе затряслась, начинает подниматься. Землетрясение убило 10 тыс. чел. пехоты, оставило без шатров 200 тыс. Когда потрясенные землей жители выходили на улицы, они увидели пылающие сферы, проплывающие в небе подобно воздушным шарам. В тот же вечер ярко слепящий объект пересек канадскую границу и поплыл на Юг над Северо-восточными территориями США, убитых и обездоленных не нашлось, его видели миллионы жителей Атлантического побережья, над Нью-Йорком эта штука напоминала католическую свечу, некий мужчина из Нью-Джерси сказал по телефону: вижу голову высунувшегося в иллюминатор. Через мгновенье объект стал темным, гигантское зарево исчезло, будто б его выключили, что-то упало неподалеку от лагеря Армии спасения в Апленде. В группе мальчиков заметили голубой свет из леса и пошли туда. Упавший предмет нашел Джон Висли Блюм, это была голова из иллюминатора, с запахом паленой резины. На следующий день на лице Джона выступила красная сыпь. Объект сгорел дотла (голова!), прибывшие специалисты обнаружили лишь кусок угля. Интересное заявление сделал по этому поводу доктор И. М. Левит, директор Франклинского астрономического института: я не верю в это. Доктор Томас К. Николсон, директор Гайденского планетария сказал: этот объект был. Однако доктор Фред Л., директор Смитсоновской астрофизической лаборатории не согласился с коллегами. Советский Ташкент и американский Северо-восток на одной и той же широте и долготе, но в разных полушариях, Ташкентское землетрясение и Американский метеор произошли одновременно, в точно совпадающих квадратах земли. Необычайно длинные пальцы у пришельцев, — это отмечают все, — высокий рост, бледные плащи, радиоактивный пояс Ван Аллона, 24 день апреля, июня, сентября, ноября и декабря — день особенной активности существ с НЛО. Во Второй книге царств, гл. 1 с неба сыпятся огненные шары, убивающие 100 солдат и 1 офицера, гл. 2: и пророк Илия хорошо защищен от НЛО, в пустыне Элиша идет с небес похожий на рыбу объект, с хвоста пылает огонь, он принимает Илию и идет вверх. Знаменитый горящий куст перед Моисеем видели все евреи (12 колен!), а из пламени шел ангел в каске, и куст горел, но так и не сгорел. Нет ни тучки, ни штучки, голосучья жизнь, где Психея там клинок и смерть, луна цвета фонаря над башней, наши идеалы — башенные тюрьмы слева или справа уже не существенно. Я не верю в страницы, перевернутые. Ангелы поют тю-оп. Ум не остается, он плагиат, один на всех. Фонари (огни) как шахматы. Я закрываю 20-ый век, строю двери закрытия каждый год с 1 января с нуля начинается фраза и идет до точки, 31 декабря, вновь нуль. Это лето с неплохим — цветы, редкий дождь, что еще? Из лучших лет! Народ выводит своих цыплят, цельнометаллических. Лампочка и над нею обод. Проникнуться, что мясо нарезают длинными, плоскими ломтями толщиной 5 мм, пес — громада, рваный ходит между домов, как прохожий. Небо алое, тучи синие, день очень многоцветный будет, когда зажгут огни. Будущих книг нет, ждешь в пустыне шагах в 30 первые ростки, стебельки, как из фасолины — странички, а взойдет, рви, сыпятся. Если превратить себя в тюбик, выдавится одна грусть-мария. В пустыне могут быть лавочки, а на них женщины с газетами, сахар, танки, ныряльщики в песок, шапки и короли, сосущие мех, плут, режущий пустыню, гребцы, сажающие семена, моряки и книги, где кровь привлекает мух, очки золотые прозрачные, снег шлепает и трактор бурю раздвигает. Я сидел в пустыне на желтой коже, месяц шел своей жизнью, как поток. Он блестел! Одинокие и дикие выстрелы-ветры, а потом вновь ястреб взойдет на песок, как люди ровно идут по тропинкам, живые столбики, а есть девушки вроде столбов, раздетых. Забрезжит бирюза, капельки на перильцах балконных, когда идут люди, опустив головы по плоскостям. Лампа палит! Я взял кисти с тушью, перья, бело-малиновую бумагу. Каролингским законодательством, а также декретами грегорианской реформы вводится единство круглого письма, минускула. Клюнийский монашеский орден, войско черных монахов садится за книги, перо, выпавшее из рук Клюни, взяли картезианцы, премонстраты, чтоб писать повести своего века. Картезианцы: книги мы должны создавать и хранить как пищу души (вечную), и то слово, которое называем устами, умеем печатать рукою. Приложи себя к писанию книг, это дело и подвиг, оно прилично людям; сидя на кафедре, пиши искусно и в молчании, не шатаясь в безделии по сторонам (статуты аббата Гига, устав Парижских викторианцев, XII в.). Св. Ведаст, глядя на писца и видя, сколькими точками ранен лист, говорит: столько грехов отпущу тебе, сколько в этой книге точек. Монахи Сен-Дени пишут эпитафию Сугерию: всегда был он готов к чтению, пению и письму. Об Ордерике Виталии: он не выпускал пера из рук от пятилетнего возраста до 67 лет. Но большой шум книг у Ирландии, до конституции, где пункт: сначала нужно писать на Родине, но если это бесполезно, покинуть ее. Они искали пустыню за морем, Эйрик Оксерский пишет: почти вся Ирландия с целыми стаями философов плывет. Что ж увидели ирландцы (скотты) в Европе? Эстету Теодульфу лекции парижского грамматика Климента напоминают рычание антилопы. Какое расстояние между скоттом и дураком? — спросил Карл Лысый, у Иоанна Эриугены, сидя против него за столом. — Один только стол, — ответил тот. Ученый грамматик Дунгал, подаривший Италии много ценных рукописей, пишет: ночью рыдаю и днем, жалкий изгнанник и нищий. Марианн Скотт вернулся в Кельн, он пишет: подобно журавлям и коршунам, коих родину и происхождение один Бог ведает, мы покидаем отчизу и нигде не хотим казаться своими, пиша книги. Но горести ирландцев — нуль рядом с русскими. Запись писца Мокия, 1553 г.: вышло тогда по многим городам повеление Царя Ивана Васильевича писать книги. И я Мокий написал пять тетрадей. Кроме того не по воле моей мне поручили писать Минеи, я же не послушался того. И было мне грозное внушение, и начал я писать поневоле, но Господь меня не оставил: писал я с радостию. Жил я тогда в доме своего брата. И был пожар, и негде мне писать. И я пришел к Федору и Фоме и ркох им: НЕГДЕ ПИСАТЬ!
Ночь, лампа, шар разбойничий, кто-то снизу в пол головой бьет. Алкоголизм истончил мою кожу, удивительно юношеская, будут обшивать ею, любоваться (когда сорвут). Истончается и канцелярский год, книга эта кончается, что ж, книга не отчет. Сколько ожиданий, оживлений! Циферблат погас, заслоненный бурей, в лампу ударил гром, и я не понимал, отчего освещается лист, продолжая писать с тем же воодушевлением. И вдруг я увидел: моя левая рука лежит слева и пальцы ее засияли, освещая страницу.
Перо сломано, чернила высохли, книга закрыта, — друзы.

Конец новеллы «Личность книги».



БЕЛЫЙ СОЛОВЕЙ
 
1

Ехали, ели яйца (я ел одно!), Ло Ш. спала, откинувшись на деревянную спинку, похожую на пилотскую, в окно летело солнце, целые гирлянды грачей шли на Восток, тихие охи соседей, вздохи, дорога грунтовая, ели телятину плоскими ломтями (Ло Ш. ела), колбасу сушили под сиденьем, на машине мотор, как орангутанг. Что виделось? — картина традиций. Ло Ш., когда мы шли в город, плелась далеко, ей резали бок, ребро с наростом, она тяжело дышит, но кожа выравнивается, гладится, от солнца-ультра помогают белые кружева. Ничего не вижу, одних девочек вдали в виде красных пятен земли. Вчера рабочие чинили мост и дали мне руку перейти, Ло Ш. тоже. Ничего нового, изгибы, извивы те же. Целые дороги ложатся от одной земли до другой — иди дитя. Глаза застилает. Телеграммы, телеграммы.
Всю ночь слепила лампочка, но чистота небес, лупа полна, видна палуба крыш и птички-матросы снуют, метлами моют. Это дождь. Сухо.



2

Ло Ш. гладит угюгом. Утром пели соловьи, в 4 утра шесть штук, опресненные братья, кривая вредности идет к нулю, орбиты взмыты, мы летим в метапластинах изуверства. Страхи и стаканы. Ло Ш. гладит и гладит. Ей рубили бок в клинике-особняке, я ходил по лестницам, ища, где это место милосердия. В тумбочках пауки, тараканы и др. крысы, пол терли цианистым калием, среди этого удовольствия ходил врач, не желающий объяснять, где ж., где с., он только рвал ребра. Я вспомнил наши операционные у моря, где я одним взглядом вырывал сердца и шел, дыша. В клинике утром обваливается фасад, а вечером дом дрожал, а от чего — неизвестно. У Финского вокзала невидимо уничтожал толпу атомный реактор, все бросались свинцом, завязав выпуклости.
Ло Ш. резали сбоку и пообещали не жить. Это мы посмотрим, живые тройки пальцев еще есть, государства ног стоят на месте, сердце — цепкое, Ло Ш. будет жить и ходить в тужурке из звезд, к-рые я вырежу ремнями у них со спины. Что они нашли у нее за ребром? серебряные часы? апельсиновый сок? Что так всполошились? опухоль? — эка невидаль, где весь век опух, ныне-будущий. Там так воняло в особняке, сидели на кроватях, ловя глазами слезы, я видел руки обреченных, а в них цветы, ветровые; сидели в доспехах солдаты, с плачем, они принесли хлеба, ждали жен, а их нет, на том сите вознеслись Вверх, где тучи тел по небосводу и капают, с них каплет.
Поля усеяны нарциссами. Цветок — столпник, он тоже стоит на стебле, на столбе — век, века! Ло Ш. связала косу в бант и пошла за цветами, она спала (говорит) неплохо, по двору возят двух сыновей в тачках. Прочь, прочь, литература. Корабль близок. Слева в кустах пел соловей, щегольское солнце и листья зелененькие один па одном. Луна восходит сквозь деревья в оптическом диаметре. Везде листочки. Белое, белое. Шаги голых.



3

Закат осложняется водной поверхностью и туманами. Ло Ш. розовела, дышала активно. Соловей за соловьем со всех концов и деревьев. Колют дрова. Движение рек и рыб есть и в ч-ском организме, как и космомечи, кровь-древоносица. Я помню шестое детство на шарике Зем. Ло Ш. ест рыбу по буквам. Зачем взяли меня в этот тотем? — спрашиваю. Грачи толстые, короткокрылые. Ло Ш. привезла из Ленинграда какой-то стебель и ходит с бутылкой, поливает ежевечерне. — Ты дом поливай, — говорю я, — дом побольше бы будет. Ло Ш. бегает стуча стопой то на луг, то на миг. Дышит жадно. Вчера магнитная буря и я двигал губами дважды, читаю Сивилл, м. б. переведу, крепкие книги. Выживут ли мои подопечные (народы) это десятилетие — до 3-ей тысячи? Отвечаю: нет, сдвинется этнос, экологический щит отнимут руки богов и погибнет свыше 80-ти народов Восточной Европы. Ло Ш. поет, что ландышей нет. Я видел свидетеля Иеговы, их секта, пять братьев в громадных калошах, чтоб ноги не терлись, энтузиасты строят музей комутантов: сколотили из гвоздей барак, несут туда обкомы, райкомы, крайкомы, месткомы и пр. комы-смерти, связанные в виде кофточек, национальное пиво из дегтя, дождь идет по машинам, свободный рынок — свидетель Иеговы сидит на ящике (мусорном) у магазина, болтая галошами, дождем прохлаждаемый, торгует руганью. Скалы дождя! Но это так, нервная сыпь, еще не время водам звенеть.
Дрова ложатся друг на друга, сохнут локоть к локтю, и кладут их в печь на бумагу, затем огни летят в трубу, образуя ведьм, отчего мы и греемся. Соловей поет, цветок цветет! Гора, покрытая чайками, гора чаек, косуля бежит через дорогу как живая рыба на четырех палках. Костюмы в магазинах дремокислые, ненужные ни Кому, ни Тому, собаки гавкают, жалобы ложек, бьющих по посуде, кипящие носы у чайников дают жизнь, видимую миром, вдалеке-вдалеке свистят византийские валеты, депрессия стула и печь в асфальте с ликером, несоответствие Имен и Племен рождают трагедии, когда не сговориться между собою ни за что, грозы загрязняют, паровозы в лоб летят, машиноволки шуршат, люди очки надевают, разливают молоко в рты, Бог выпустил дугу с зигзагом, на ней число, месяц, время, как на орфейских циферблатах — регламент, идет диапазон (нас), в этой стране давно нечего делать, кроме смерти, живут, движутся, а дойдут до лет — и нет. Они проекции с собой приносят, столько святости в огне, белое солнце, распоясанное, белое, как ухо, я ищу новых грамматических связей между л-дьми и не нахожу, старые рты.
Тут нас провожал золотой пес, исчез. Ночь чудна, луна. Тучи станут лить, набухшие, слепнем. В озеро выходят лодки, вынимают трупы — те стоят стоймя, их подталкивают, те плывут к берегу, и закатав штаны их вынимают парни в комбинезонах и кладут в штабель; лодки красивы, изгиб борта лаковый, м. б. мертвецы выстрелены как снаряды и воткнулись в ил? или наоборот из дна выросли до глади, на них прибили доски (у них в головах гвозди!), на досках сидели, загорая и обнимая «столбы», кто плавал, а вытащили — трупы, лица сохранились, у некоторых глаза сощурились, как у бюстов, свалили на бок, ноги к ногам, жечь (по-видимому!), наложат дров, цепей, шкур, и запылает, и долго будет гореть пляж, в ночи лучи.
Ночию слушал соловья, как он взвизгивал в углах, а Ло Ш. сказала, что сверчок, не верю, у соловья язычок, ели императоры-римсы это блюдо, невидимочное! А миллион соловьев — как один разбойник свистит, куст горит, покрыл гул самолетов, энергия! Соловьи; сирень и яблони распустились! Л-ди бьют лопатами кремнезем, чтоб выросло что-то.
В бане мылись, парилка сухая и безветренная, в аптеке две суки лгут о лекарствах, в парикмахерской волосы стригут, забрасывая назад по длине, халаты далеко от тела у женщин, пуговицы громадны, на ногах чулки, можно подумать, что ты стрижешься на дне морском, а парикмахерша не милая д., а скафандр; я им скажу, что нужно раздеваться перед стрижкой, — не поверят, как им тут устало живется во влажных ножках, имея такой набор ножей, не действуют решительно! Тратить сталь на волосы! Какая ветреность! Нужно порезать шеи, будут убитые, похороним с конвертами между ног.
Дорога идет вверх, растлевая. Неприветливо. Ночь. Карандаши. Чашки.



4

Белье на веревке сушится, а м. б. оно хочет быть в брызгах, а не под л-дьми, простыня, прелюбодейская, нечистая, в эротике она всегда третья, кто на ней ни лежит, ее мнут, на нее льют, ее жизнь займет книгу непристойностей, окружающая среда ее запихивает между ног, а потом отстирывают мотором, она полна лишений.
У кафе табличка «только для масонок» и кофе полно, неплохая шоколадница, я б ее взял за талию, она ответила б тем же. — А ты, — спрашиваю я, — тоже для масонок? — Нет, я для других, продукты им. Смотрю продукты: полки пусты, один цвет. — Чего ты здесь стоишь? — спрашиваю. — Продаю кофейные банки. — А кофе в них есть? — Нет, наклейки. В магазине алкоголизма я спрашиваю алкоголичку: — Коньяк для масонок? — Да. Еще более приятная алкоголичка, чем шоколадница, я б ее взял. — А в коньяке коньяк есть? — Нету, бутылка есть, а в коньяке выжимка из сланца. Я иду к хлебнице. Эта так хороша, хоть лопни. — Хлеб-то у Вас есть? — Только для масонок. Я трогаю бумажкой хлеб, в бутылку не залезешь, чтоб проверить, а хлеб виден, смесь опилок и левкоя, с тмином. — Ты ешь это? — спрашиваю. — Нет. — А масонки едят? — Нет, они едят по талонам. — А кто ест? — Никто. Значит, это галерея видимости. Я иду к комутантам и спрашиваю: — Тут все для масонок, а масонки есть? — Нет, — отвечают, — это для разжигания национальной розни. — А комутанты есть, вы — есть? — Нет, — говорят, сожгли комбилеты. Господи ты Боже, куда меня закинули? — А что есть? — Ничего, — говорят, — нет. — А дома? леса? озеро? трактор? свинья? — Иди, — говорят, — не мучь пчел. Я иду, еще не верю, но напрасно: я иду по улице и она проваливается, камень на камень наскакивает, я иду на дом и прохожу сквозь стены, никого не тронув, а ведь там сидят семьи, пьют йод, я возвращаюсь и приближаю лицо к л-дям, но сколько ни смотри, их нет, леса нет, дубы, сосны, кусты, грибы, пни — мираж, я ткнул пальцем в озеро, воды нет, сухо, костер — нарисованный по воздусям, тогда я закричал Тому, Кто послал меня: — Ты есть, Тыбздик? — Я есть, я есть! — быстренько ответил он. — Вынь морду из туч, я хочу видеть этого ч-ка! — Я — Бог, я во всем, я есть, я невидим!
Да. И Его нет. Хорошо, что будем есть? — спрашиваю я Ло Ш. Она дала таблетку. Я проглотил, маловато. Дала еще. Тошнит. И тут я увидел зайца, убил и съел живьем. — Ты нарушаешь экологический баланс! — путано кричала Ло Ш. издалека (потому что я убил в беге и ел, отбежав). Я молчал. Красивый сок просвечивает сквозь мою кожу. Бегал по дождю, малохолодному. Умелая хотьба под дождем. Как пахнут дуб, сирень и смола! Озерная мгла. Утки ткут.



5

Стриж прилетел, на веточку сел, луна поднималась кружочком, больше и больше, и вот уже луковица-целлофан, руки тупиц крутят планеты, моют мне ноги, а всмотришься — женщины! как вездеходы! как моль! Конская голова на лугах, сражается.
Я знал говорливых, но писали они плохо. Чугунная дверь в печи с ручкой, как у трости, за ней шкатулка огня. Аукнул. Отчаянное положение пустоты. Для Крысы год Лошади критический, больше всего достанется Крысам, улицы этого года перейти не удастся, я Крыса, я Телец, мое слабое место горло, Ло Ш. — Овн, у нее слаба голова, заметно, но она Лошадь, рост Крыс исключен, они высоки и вспыльчивы, Лошади ленивы, невелики, не кони, а женщины, слабоголовые, не нужно думать, что женщины состоят из ж-п, сомкнутых. Скучно нажимать карандаши, больно уж большие промежутки между чтениями (планет). Язык мой, медный! Маленькие дети размножаются в радиозеркалах до беспрерывности, один и тот же ч-к стал повторяться во многих, старые генералы рассказывали, что цепи солдат придумали в 1914 г. из одинаковых л-дей, их некуда девать, пустили на войну, думали — конец шинелей, настанет праздник индивидуальностей. Но настал ужас одинаковостей. Объединенные в колонны, они шли по Шару, неся над головой вместо Бого-икон — юридические портреты. Мне говорили, что это было нечудотворно и отдыхали только тогда, когда портреты рубили друг друга.
Ло Ш. ест колбасу, сыр, мясо, огурец свежий и соленый, печенье, варенье, жареную картошку, она надела новое платье с вырезами везде, и пьет чашку. Шел дождь, барабанил по капюшону, с цветами, соловьями и озером; за окном камни. Жара, мозг — 1 день, Ло Ш. привезла из Т. налима, свинину и кусок быка. Съел девять пончиков из творога. Ло Ш. лизала тарелку по плоскости, вознеся ко рту, обряд у них такой, что ли? Эти исчерпали средства. Они меня убьют, я их призываю магнетизмом и силой воли. Не лучше ль призывать их в другой пункт? Нет, ко мне, пусть вонзят.
На дубах листья по полметра, я вижу идущие в ограде штыков батальоны, и ужас, и дымки из ружей, лиц не видно, и они за облаком. Озеро ливня. Кто-то ломает дубы и ветки разбрасывает, лошадиные листы, дождик мелкими палочками по капюшону, а туча как колокол, я иду в плаще одинокого зайца ловить, на вес он 5-7 кг. Как идут у дороги, наклоняются, норматив лжи не снять с Них. Когда-то, летая на парашютах, я был убежден, что осилю земной мех. Нет. Осилен я — непобедим. Вынимая детали из ж-зни, мы превращаем их в карты рока, а они мозговые косточки памяти, набор хрусталиков. Идут с губами во рту блестящие суды душ больных ласточек от музык, электрические рисовальщики морей, но не ходящие по ним без коньков, — не верю, не время! Сын Божий смыт и построена церковь, он задумывал Ея как обсерваторию, а сказали, что это форма фалла, размножающего. Я знаю, что пребывание на шарике Зем. слишком живо, я ударюсь о дно и взойду, окруженный луною, водою, рыбообилием. Что поешь, грозная птица-свисток, что тянешь шею, где луна-лев усами трепещет; запрягши женщин, не плачь по родине, она не ровня тебе, черный век.
Пусто, у озера утки семьями, сидят по-голландски, загоральщики снимают пузо, оголяются л-ди, канитель тревог, цвети, цвети, веселый слог!
Конец новеллы «Белый соловей».



СТОЛБЫ СУДЬБЫ
 
1

Встал и вспыхнули глаза, это будильник опоздал, неслись по проспектам, сели в автобус. Да, свободно тут, независимо, сидят на станции в белых блузках. Моросит. Ло Ш. говорит, что ходют до 9 час., а потом? — спросил я, — ползут? — потом хулиганский час. Но шоферы настроены по-нормальному, я махал бумажником, свистнул такси, подошло, подскочило, и шофер очень любезно нас довез.
Веточки вербы в графине. Это чего веточки? — спрашиваю я Ло Ш. В баре гладкоствольные доски, пьют черный кофе с водой, у девушек мелкозавитые волосы, юноши убирают фарфор. У людей холщовое, скользкое, хлорвиниловое, цепей нет, город огненный; городок.
У хутора треугольнички, охряные, я и живу. В белом молоке ложка. Тыквы на полу, греются у печки: блекло-оранжевая, зелено-зеленая, с проседью, бл.-зеленая. У молока привкус водицы. Стоят свечи. Свечи горят как чай.
Может, интрига фразы, действие, сюжет — мешают, помеха, как малиновое варенье к брусничному, как молнии кремовой тыквы (обтекающей). Еще будут мастера, они будут копировать ножки швейных машин, старинных, а потом и сами надумают. Народы, жившие до нас, антикварны, антиквариат, государства тоже, их черепа, на фоне нашего населения даже скелет 19 века чудодействие, редкость, как друг. Найдешь ли династию машинных королей? — не прививаются. Дышат ошибочно кости, о бедный, бедный, уединенный мир, я вижу разрывы цепей только чтоб окунуть себя в студень, насилие, бескрайние руки тянутся в воды и берут рыбин. Но эти рыбы и последствия питания ими.
Яблоко — белый ком, кольцо всмятку, яйцо Адама в нитратах. Я думаю об апреле, о косточках, анималистических, о их красивых руках, о песнях опер у чаек апреля, когда сейчас туман, туманится. И рот — жалкие лукошки, полные едящих зубов. Мясо на лице и руках становится одинаковым, волосы не приручаются, если вымыть, то морда краснее тела. С горы шли митинги, выворачивая подошвы, очень похоже на полиомиелит. Мне снятся пилы и занавески, нитяной тюль, оттянутые выпукло, и связь между стеклами в воздухе. У столов неокубизм с пустотой между ножек, и стулья объемны, а сядешь — сразу же плоскости. Ло Ш. выпятила губы, синие. Обед: картошка, облитая белым и чашка воды из курицы (выжатой). Дорогу подняли на высоту отвеса, обложили камнями по краям, расчесывают прошлогоднюю траву, чтоб на холмах были линии, как на гравюрах. Лягушка в пятнах, но не леопард она, ткань лягушки оригинальна, но она не лирик, Христос не растет на деревьях, а плотно прибит к бревну, рост окончен на четырех гвоздях. Я тихо хожу, толстые туфли, черно-неподвижные хороши, но не бегут. На озере утка ткет, булькая, больше никого в воде нет, жалкий, лишний день, неодушевленная пахота полей, тетерева хлопают крыльями, деревянными. Пятимерные земли тех лет! Весенняя вода из крана, в руки нам бежит, блестя. Гласные слоги идут до утр, в воде рыбак с тросточкой, со шнурком, на монокль рыбку удит, светло-красные зайчики по воде. Но холод. Хоть солнце. Дорога утрамбована. Картоны света. Серп луны и жаворонок в перекрестье летит; серый день, суточный, лоханный. Ночь подходит. Кисточки тушью полнятся. Сны несильные, ходишь с пятки на носок, теплынь, утка взлетела, оставив круги. Ел ловко. Ночию взлаяла собака, и шаги твердые, быстрые, — ежик, или ребенок. Это ребенок бегал в ночь вокруг дома, топоча, с луною, это он в тьме за стенкой, незрим. А звезды как прутья стояли над ним. Это змеи бегали вокруг дома, гремя. Ущерб луны максимальный, число ее лучей. В лесу береза, в нее вбит деревянный кол, вставлен желоб и подвешено никелированное ведро — течет сок, полный каплями. Ведро доверху, попил. Водица березовая. По всему лесу ведра висят. Цветочки на деревьях. Вокруг костры, но разве костер — круг? кто горит в пламени кругов земли, земляного «да»? цветет огонь, но разве я люблю огонь, он — родина с выпуклыми глазами, перелетевшая из синуса 23 пи ЭС, это змей, вырвавшийся из вен по неопытности времен. Блестят штаны. Березовый сок выплыл, бутыли пусты, сегодня в бане музыкант и митрополит с толстым землекопом, высшее общество, — сказала Ло Ш. У озера рыба взлетела. Кто это? — спросил я, — от нее круги внизу и вверху. — Это рыба, — сказала Ло Ш., она летит, крича, трепеща и обратно в воду летит.
Собаки на пути лаяли от услуг. Я надел свитер в белую клеточку. Льешь воду в печь, а из нее пар, хлынул пот, как из березы. Долго шел домой длинными шагами, уменьшилось зрение, солнце не вижу, луну расплывшуюся по концам, собак не вижу, машин не вижу, только у носа, еще я видел музыканта в бане, рыжетелого, апрель ты апрель, первомайский парад! На дереве цветочки, как бабочки, усеяно. Как мило — цветут тучи! Лягушки, большие, в тяжелом, птицы верещат везде, это чертово шоссе режет мне дорогу в мир, не могу перейти, п. ч. собьет, и стою, смотрю в никуда, а потом иду боком по краешку в другую эпоху.
Видения дня у меня, как шли по пахоте (одни сабли уж розовели, догорая) к рощице, где привязана к березе бутылка, а в ней желобок бумазеи серебристой, и выпили сока, что натекло за сутки, — я и Ло Ш. Как закат погас и земля стала спускаться, тыкаясь ногой неизвестно куда. Выйдешь на дорогу, а она сверкает, это солнце, стеклянное, это боги стоят во множестве, как рабы, пусть работают на твое время, будто есть у тебя твое время. Как сказать, а скорее мое, но мне личностное владение им не нужно. Сейчас на полях ничего съедобного, вспомнил струи дождя, в реку б прыгнуть! Ветер могучий, ходят согнутые, песнь звучит из радио, это по ТВ показывают, как в Тбилиси рубят женщину саперными лопатками — солдаты Комутантизма.
Ветер стихнет, буря запоет.
Обошел озеро стремглав, натерпелся, ветр звенящий, будто бьются о тебя, идти, выбрасывая ноги вперед, вертеть спиной. Бросают нитки в воду, думают — рыба придет. Она придет. Люди летят в вышине на коне, небо ты мое, небо, ветер рвал пиджак зубами сзади за хвосты, если б не ветер, можно больше жить. Хоронят Берту, сестру Ози, мать Ильды — 98 лет. Город гудит от колоколов. Берта — мертвец. Сшиты вымпелы с надписями «Берте». Собираются за трупом, но нет машины, уже 3 час. задержки, а колокол звенит. Берта — колокол полей.



2. Имажо

Понедельник, уехала Ло Ш., выкопала калину, сложила в пластиковый мешок и пошла на автобус, у них в Л-де калины нет; тарелок нет, купила местную тарелку 1м на 1м в диаметре, фаянс, и повезла в Л-д; сняла с деревьев грибы, тоже везет, и подорожники будет прививать в своем саду — кустом. Кости ищите в женщине. Это от адских сил, вооруженных.
Ночь звездочками горит, глава обещающая, пию кофе с печеньем, жгут пламенные, гулял по лесу, присаживаясь, нюхал мох и падшие деревья, лось взрыл дела, лисичковые, лес светлеет, бревна лежат, кожа содрана с земель, цветочки. Я пишу в стране, где мысль есть государственная собственность, тут народы живут. Ло Ш. приехала, злобная, спит от злобы. Каждый час представляет картинку, значит в сутки 24 картинки с женщиной. Тоскливо. Комутанты: кто их знает, чего им надо, напрасно они привлекают к своим проблемам людей, между ними и людьми нет конца. Я вижу в ретро — Город Пустот, где катится мальчик на самокате с ногой-дугой да вкраплены два-три еврея, где никого нет, одно яйцо катится по улицам да залп зениток, будто бы блокада.
Лили тучи, цветочки голубые и белые, они только размножаются. Ужас перед насекомыми, они состоят из колец и к ним прикреплены Кафка, Набоков и Аполлинер, их физиологический облик далек от л-дей: фасеточные глаза, кривозубы, яйцеголовые, сплюснутые виски и страсть к соавторству с насекомыми. Лолита состоит из колец (теннисная ракетка!), это настоящий антисекс в мире, описанный со времен международных, Набоков из колец на голове и до таза, под пиджаком (я видел), горло у Кафки из колец, живот Аполлинера чешуйчатокровянист, не л-ди, им предшествовали Малларме, любитель муравьев, и Метерлинк, писатель пчел. Я читаю книгу о насекомых и полнюсь ужасом, почему они то яйцо, то гусеница, то бабочка, а то и жук, этот организм-механизм, гадко. Кто им надел на крылия знаки древних азбук? Почему паук так сложно живет? — чтоб поймать муху, нужна столь геометричная сеть из века в век, одной и той же вязи? Мух ловят прыжком, их полно, мух. А сеть зачем? Что он за рыбак? Я видел дохлых мух... да... какая гадость и идиотизм клопы, тли, моли и сороконожки, как прекрасны и мягки львы, высшие математики, а насекомые — числоглотатели, о твари, твари, я знаю себя.
Ветки в вазе, расцвет по дорогам, лук тонюсенький, плодовые сороки, солнце, покупали сапоги, солнце вдавливает в кресло, цветы — не предел. Четверо пришли за электричеством, у них длинная сталь в футляре, ею меряют, собака грохочет, вялы дни строк, один с блестящей доской вставил ее вертикально пред собою, а трое, прыгая с машины, смотрели в глазок на треноге, в окуляр. Они походили, походили вокруг дома и уехали на грузовике. Разгоралось, мы шли, Ло Ш. — навертев косу (до ног) на голову как седло. Солнце жгло затылок.
Что Им было от Ленина, больного и безумного? Штамп, эталон, маятник головы? Разве может быть лоб у ч-ка от бровей до темени? Не может. А у Ленина делали, как у жука — у того лоб от усов до хвоста. Я видел маску Ленина, малюсенькая таки головка, лобик с покатостями, череп, лысина, лысость. Что Им во лбу виделось — мозг? А в мозгу — ум? Необязательно. А в уме что — Мы? Черный шоколад в шприцах.
Весна, подъем груди! Архитектуры нет, домов нет, Петр I строил татарам Голландию, сам шья себе руками носки, а Грозный единственный в стране имел клавесин, его пытаются забить колоколами. Грозный играет на клавесине на стуле, выпрямившись, он похож на Альбу, тот сутками смотрел живопись, держа в руке железный кубок со спиртом, Альба любил Брейгеля, как они подделывались под насекомых, нося кольчуги из колец и панцири из жуков. И Петр носил панцирь и петли усов вверх, — насекомое. Как их объединяет характер разных времен, о них пишут: в большинстве случаев у взрослых насекомых удается различить три основных части тела: голову, грудь и брюшко. Голова состоит из четырех сросшихся между собой колец, больше в ней ничего, глаза могут быть сложные и простые, ротовые органы жующие и сосущие, грудь является местом прикрепления органов движения — крыльев и ног, брюшко состоит из колец — и ни тебе сердца, ни печени, ни крови, ни пяток нет, отсутствие мозгов полное и провиденческое, живут по трафарету: Т-Р-С.
Цель и стелла — один корень (грамматический), звезда, стремленье к звезде, отлет обратно, это звезда на кладбище, не важно, сколько у нее концов — 5, 6, 8 — закопанные летят вверх, живые идут к цели, к столбу, дойти до столба по пути и лечь, и пусть мимо идут машины и всякие окна в них, дойду до столба, потом до третьего, а результат? — сумма столбов дает положение: мертвец. Можно ехать на двух ступнях, как на двух лодках, гребя пальцами и доедешь до столба, а к тебе нырнет смерть из-под лодок, выпучит простые глаза — «кошки, кошки», — закричит и все тут. Липовый быт, магометанский.
Мышки нет в доме, еще не проснулась, сны синежуткие, зовет, сволочь, зовут! Был приступ стенокардии, лежал у почты, потом на почте, минут 40 и слева и справа и по центру грудины перемещались боли, губы белые как цинк (Ло Ш. говорила). Лежу теперь, и жалобно в доме, борщ жду, есть хочется, лежу, карандашик дрожит, — давит атмосфера на меня, утром легкая стенокардия с ломиком в груди.



3. Черемухи букет

Озеро хлынет! Гроза, молнии как морковки, камни выйдут из пахотной земли, огонек в чугунке горит, потрескивая, похож на пиво, угли, запылало за решеткой, не льется, гроза задраила люки, сидит сама в себе.
Лодки сваливаются с ног, понятие ног буквенное, почему и лепят ноги, женские, ведь руки формальней, а ноги раздвигаются, две занавески, при виде женских ног грохочут гири и миры, сваливаются колеса.
Будет черемуха, это точно, собаки умноглазые, камни выпадают из земли, до оледенения, цветет пространство, больше и больше листьев, и вот раскрасим фон реализмом, луной со шпаргалки — в сад! Образцы берез стоят в вазе, в виде веточек.
Эта территория безответна — Я хуже пустот и конца, это как шторки в объективе задвигаются, если плывешь, много крови в реках, сердце смотрит в сторону.
Черемуха стоит, полная ваза, Ло Ш. ушла по горам собирать черемуху, я-то думал — может ее грохнет тяжелой тучей? могло б! Серенько, стыла кровь, печка полна углей. Сейчас у власти поэтические личности, они дойдут до дул, их словесность — та же проволока удушения. Ло Ш. топала ногами, кричала под луною, бросалась ножом, в меня ножи не попадают, я знаю край, где иные инфаркты. Гуляние на огнях заката, мы еще пощебечем!
Тяжести полная Ло Ш. лежала на столе, сдвинув крылья, била пятками, истерзанная равенством, ее волосы покрыли весь стол и свисали вниз, на этом фоне ее лицо казалось маленьким и человечьим. Лампой палима!
Был вечер. Крики ее не сливались с ночными звуками. Я взял горсть горящих углей, у меня гладкие руки до плеч.
Ночь. Чернота. Встал. Стан погибающих.
Я помню всегда букву А.

Конец новеллы «Столбы судьбы».



СИВИЛЛИЗМ
 
1

Историки пишут, что у девственниц бывают художественные мысли, с потерею — кончаются. Категорично — Аристотель. Не кончаются, никогда, даже с потерею головы, утверждает св. Августин. Вероккио с учеником да Винчи писали, что девственница, теряя это дело, теряет цвет, чувство цвета у нее гибнет. Но другие говорят, что остается память цвета, она сильнее физики. Чаще ж женщина, прошедшая медные трубы, считает себя нетронутой ничем. Как бы то ни было, женщины-рисовальщицы массовое явление, как и стихотворицы, оказывается, они-то и есть народ, фольк-арт. Гобелены, вышивки, инкрустации, ковры, роспись глин, керамика — все виды, кроме полотен с маслом (цветным) сделано женщинами, столько девственниц не унесла б земля. Но это прикладное и назвать духовной жизнию их нельзя. В мистической жизни нет женщин. Авторы (авторицы?) частушек, танков, романов, песен на мотив — международны. Пифий и лжепифий тьмы. Их совращали римляне и сектанты. Но сивилл 10. Царь А. М. пишет: сивилла есть женский пол человек, девственный. Достаточно. Итак, род сивилл определили. Об именах: многие из них многоимянны, иногда одна входит в другую, как матрешки. Оставим каждой по одному имени, упростим. Отбросим пифий, они служащие храмов, политессы и наркоманки. Наши сивиллы вне служб, не претендуют, а пишут книги. Любопытным: в хранилищах древних царей есть книги сивилл, можно сверить с нашим текстом. Я переводчик, но не объяснитель, наобъяснялись.



2

Сивилла Самосская жила за 2000 лет до Р. Х. при Трисмегисте, хвалима Эратостеном, она предрекла 9 родов человеческих и назвала их по 9 металлам: золотой, серебряный, медный, оловянный, железный и т. д. Родигин в 14-й книге пишет: царь Дардан, отплыв с о. Самоса, взял в жены Несо и Ватию, от них он родил дочь Сивиллу, имя стало нарицательным. Иоанн Зонор сообщает: хранимы книги, где не только ее стихи, но и живопись с изображением доисторических зверей и будущих рас.
Сивилла Эстрийская жила в Израиле при Гедеоне, о ней писал Аполлодор Эритрейс. Носила ягненка, меч и круглое яблоко с изображением созвездий, сделала треугольный вид лиры, славится 33 стихами.
Сивилла Персидская, отец Ирод, написал историю Халдеи. Ходила в золоте, написала пророчества о Христе («господине X.») за 1248 лет до Р.Х. Пишут Мирандиле и Никифор Греческий, что переводили ее 24 книги на все языки. Св. Августин пишет: она пришла из Вавилона в Италию, где бани, и мы туда же, и увидели дом, высеченный из единого камня, и посреди дома три корыта, резаных из камня же, наполнены водою, она в них мылась и предрекала. Еще она шла в Турцию, у озера Оверни разрыла горы и выбила в камнях много комнат, и жила в них, то в малотеплых, то где потеют.
Сивилла Фригийская жила в Троаде за 530 лет до Р. Х., о ней пишет Гераклит Понтийский. Ходила оголенная в плечах, голову наклоня, пальцем указывая. Носила рожь в колосьях.
Сивилла Дельфийская из Фригии, до Трои, до битвы богов, Гомер использовал ее тетради, носила ветвь Дафны (бобковое дерево), имела голову, обвязанную волосами и бычий рог. Царь Атрей хотел жениться на ней, отказалась.
Сивилла Киммерийская обитала в римской горе, два царя Никифор и Оттон спросили, есть ли на свете Онагры, дивные ослы? — Есть! — сказала Химера, указав на них. Она предсказала паденье Константинополя.
Сивилла Либика из Африки носила оливковую ветвь, ходила в зеленом венце, смеясь. Ее любил Климент Александрийский. Писала о солнце, о ней писал Эврипид.
Сивилла Демофила имела знамя, пишет Авл Геллий: она принесла Тарквинию 9 книг о будущем и о юриспруденции, просила 300 слитков золота. Тарквиний не хочет, дорого. Тогда она разорвала 3 книги и сожгла на глазах у публики. — Продаю остальные! — Сколько? — поинтересовался Тарквиний. — Столько же. — Как, за 6 так же, как и за 9? — О да, — сказала сивилла и сожгла еще 3 книги. — А за последние сколько? — вскричал Тарквиний Гордый. — Это не последние, а 3. Давай, что говорю. — Не дам! Демофила облила нефтью еще 2 книги, вспыхнуло — сгорело. — А теперь последняя, — сказала сивилла. Плати! — Сколько? — 300 слитков!
— Сильно! — сказал Тарквиний и заплатил. Но он оценил себя, а не ее. Когда сивилла ушла и царь прочитал эту 1 книгу, то рвал руки, крича: — Остановись, дай копии тех 8, я заплачу в 100 раз больше!
Сивилла Симония родилась за 133 г. до Р. Х., прижимая к груди руки, писала, что ч-к рождается один, а л-ди живут вместе. Ходила в бархате, родильная мать Цезаря (резала пуповину).
Сивилла Тибуртина — при Октавиане Августе, но будучи девочкой, останавливала эпилепсию у Цезаря. Ей приписывают обожествление Октавиана, но тогда не сивилла, а храмница, или ж оболгали. Оболгали!
А Агриппина? Эритрея? Альвуна? Европа? — другие имена тех же, я уж писал о матрешках, если ж окинуть опись наших сивилл, то более реальна версия, что это одна и та же, жившая 2000 лет, отличий-то нет (у них), деяний-то нет, никто не слышал, чтоб сивилла умерла и похоронена.



3

У женщин ход дыхания уже мужского, легкие глаже, ж. выше по психике, чем м., замкнутее физически, другие животные. Когда же кровооборот и менструации закрыты и пленкой — психика растет до таких тонкостей, как ясновидение. Отметим, что сивиллы — до Р. Х. После пришествия господина X. — сивилл не было и быть не могло, Герои и Черные книги отторгнуты от л-дей, настали века тоталитаризма, безыдейности, уже апостолы услыхали призыв нагорной проповеди, чтоб крутить головы на шеях, с появлением Угрюмого Страдальца у л-дей исчезла радость, голова склонилась, а физиология сошла к скотскому. Господин X. — основоположник материалистической морали о рубашках, щеках, внеполовом деторождении и пр. пр. — Он антирелигиозен. Сивилла Симония сидела у ног Цезаря и не отпускала его руки, чтоб он брал Рим и мир, предупредив централизацию Одного. Но Цезарь не успел, был убит мечами из фригийского ордена и ессеями. Господин X. — разборщик дел низшей ступени, ч-ских. Он боится. Не видя выхода из смерти он принимает «страдания» и изображает Я как жертву добровольную. Но он убит принудительно. Скажут — над Ним суд не властен, Он живет по законам Божеским. Нет, Он сам заявил: Я — сын человеческий, а потом отрекся от л-дей, Он давно забыт, и только несколько народов, доведенных, кричат о помощи г. X. Но и у них Он символ.



4

Если Кто-то решит, что я пишу сивилл с познавательным значением, ошибается, они из того же цикла сложных влияний времени, их след только книги, но и они спрятаны у немногих, у тех, у кого нет потомства. Их не признавали поочередно Ликург, Перикл, Солон, о них вскользь сказал Платон, а Аристотель выделил в группу (?). Цезарь получил власть из слов сивилл. Их классифицируют как спиритов, но спирит — эспри, дух, вызывающий контр-настоящее, активный воин, но вызывать духов будущего могли одни сивиллы, сье не умеют и боги, они-то и расклеивали запреты о сивиллизме. Сивиллы в инкогнито, или отсутствуют, работали рука об руку с их книжностью Плотин, Альбин, Ямвлих, Порфирий, Прокл и Юлиан. При изысканиях оказалось, что головы Ахилла, Ейлены, Патрокла закопаны до Троянцев, а вид Гомера изрисован не только до Илиады, но и до рождения Гомера. Гекзы Гомера написаны до Гомера — Гомером, с восходом же рапсода ему оставалось слепнуть от скуки, так он и ходил натыкаясь на кувшины (арфой). Это сивиллы, их штучки. Своими видениями они покрывали холсты в книгах, давая им золотые поля, кромсали мрамор и били по меди; походы Македонского выбиты за 400 лет на медных досках — до походов, и его лицо со щеками то же, что они дали и Нерону, и Наполеону, физиономии из одного полуиталийского рода. В книгах я читал страницы на несуществующих тогда языках, и говорится — они будут перетерты (о татарах!). Подделки книг сивилл, формат, шрифт, рисунки, но они самовоспламенялись, и у делателей оставались на память обгорелые руки, тлели до плеч. Интересно, что предсказанные персоны как бы созданы сивиллами, и, не смысля в грамотности, искали книги: Филипп-Испанец и Альба выходили на ведьм, перелопатили секты в Европе и на Ближнем Востоке, чтоб жечь женщин из иудейских общин, надеясь, что на костре будут вывернугы карманы с тайной. Нет. Им книг их не дали. Филипп и Альба нашли достойнейшую смерть, без похорон, тела отлетели целиком, а семьи умерли жуткой прозой. После Двух — книг никто не искал, долго. Вместо книг комутанты попробовали стереть с лица земляного женщин, как род, но противоречия между физикой и лирикой не дали им сделать, женщины остались, несмотря на смерть. Если кто-то решит, что я пишу о женской ценности, — не пишу. Я о сивиллах, им ни к чему плюсы прошлых лет. Гитлер инструктировал СС и СД по розыску книг, посмотрим в кино, как он оформил свою Майн Кампф в телячьи кожи, громада похожа на кровать с кожаными простынями, с пряжками. Гитлер окружился индусами и тибетцами, и семь армий не могли взять рейхстаг, на каждой ступени стояло по два миста без оружий, отводили пули. Гитлер не мог найти книг и придумал убить в печи евреев до того, чтоб у кого-то найти-таки записки. Не нашел. Он сжигал, но траектории вспыхов зазвенели бензиновой струей и на автора, облили из канистры и сожгли с Евой. Еще интереснее, что двойки антисивиллитов Альба-Филипп, Гитлер-Сталин могли вступать в телесный контакт только с еврейками, их тело тянулось прилипнуть к еврейской коже, на к-рой тоже могут быть письмена. Но огнь ничего не оставил — пустоты, сейчас много народов, плодоносящих, в третьем тысячелетии они превзойдут наших, шизооких. Я вижу будущее в бомбах и в часах-лучах, территории займут черноволосые, вышки встанут с Атлантики и Адриатического моря.



5

Сивиллы до реальности, они летали в кругах и ходили в облаке электричества, язык их ритмичен, гекзаметр, ни одна ч-ская речь не говорит так. Книги сгорели (Цезарю 17 лет), Август восстановил, Тиберий размножил. В 410 г. Стилихон сжег книги собственноручно, он был обуглен на 14-й день, ему Кто-то оставил одни живые глаза, вынул и положил на кипу, покрытую шелковым узором, когда шелк сняли, нашли книги, (жженые) в полной сохранности. Сивиллы могли передвигать предметы и планеты, летали по Солнечной системе. Тогда души мертвых жили внизу, потом их увозили на иные кольца космо. Книги — Оракулы, спуск и беседы с загробьем у сивилл дело обычное, интервью по генеалогии будущих фигур, они их вели за руки вверх, или шли вниз, в зону, там-то и стояли столбами, гладкие, нелюдские, ждя души.
Сивилла антитеза женщине, от пола осталась у нее нервозность, вспыльчивость, чувство вселенной.
Я как-то шел по дебрям, вперед руки. И вдруг Кто-то вложил мне в протянутые р. два нежных теплых создания и я осветился, что женское протянуло две ручки помочь. Но это были рукоятки револьверов, и я не долго думая выстрелил вперед. Разве важно, что раздалось? О нет, о нет.
Женские души заблокированы, рожают неизвестно от кого, древние не верили, что от мужчин, мы уже знаем — от чего-то другого. Кто внушил им, что они представляют Верхние Слои? Не надо женщин мучать мыслями. Я шел недавно по Н.-Й. и у катка близ Бродвея встретил на полу нищих, выходцы из израильской бойни. Иностранцы, черные, мальчики, мужчины, кидали центы — в шляпо. Я стоял у колонны из фонариков. Ни одна женщина не бросила деньги. Я заинтересовался, уехал воздухом в Ирландию, а потом в Канаду — картина та ж: мужчины подают милостыню, женщины нет, даже девочки — нет, старухи даже. Я приехал в Ленинград (из Москвы) — то же, в метро ж. идут мимо нищих, м. бросают деньги дружно.



6

Цезарь прошел путь от рядового до Исторической персоны № 1. Откуда он взял календарь? Мы живем по юлианскому стилю. Почему он написал римское право? Мы (мир) по нему живем. Откуда у Цезаря в голове космическая и юридическая энциклопедии? Зачем он жил год в Египте? Клеопатра и Антоний наложники, на винограде, но Цезарь и Клеопатра не тот союз, он командир, она погремушка. По смерти Цезаря сожгли труп, нашли завещание в несгораемом письме — деньги л-дям Рима раздать, сверхприбыльные. Остолбенели, убили убийц, народ сжег Капитолий. Книги сивилл хранились в урне, в подвале, сгорели. Это провокация Антония, он читал письмо. Но книги истлели, натертые воском в сильном футляре в керамических сосудах они испеклись, но внутри остались буквы на пепле. Пересказы древней истории, цари, походы, войны-нови — кровяные шарики у казней, неубедительно. Зачем строят храмы римляне с неисчерпаемым мраком, с колоннадой? Почему верх у термы треугольник, у дома плоскость, у храма полусферы? Духовную жизнь древних уничтожили л-ди господина X, Где-то жил тот чудо-Христос из Назаретского мира, но он подменен. Центр Возрождения — Леонардо, среди л-дей ему нет равных, кроме технологии мира он знал и то, что ускользнуло от теософов: о господине X., о посвящениях, о святости, о переиначке. С картиной на стене (Тайная вечеря) в Милане не сделалось ничего за века. Рассмотрим. Христос на картине — малоизобразительный кастрат, типичное лицо, незаметно-сглаженное. Ученость Леонардо, физиологизм, высшая посвященность у фригийского ордена — оскопление, предположений нет. Над нами витает внеполовая жизнь, внеч-ская — сивиллизм. Сивиллы — посланцы. Л-ди ходят с открытым лицом, можно нарисовать на них что угодно. Александрийская библиотека, 490 тыс. томов мистики, знания о здоровье, боги оставили в схемах, типа компьютерных, в энергосхеме Зем., в психосистеме, в детях богов, при той же структуре молекул одинаковость — маска, в «детях» другая информация, эти «люди» — муляжи космических волн, агенты космо, их аура освещает громадные расстояния. Первый пожар вспыхнул при Цезаре, сгорело 6 книг, пожар бушевал в Александрии, но не в библиотеке. Цезарь выписал копии и вставил на место, глиняные тубы. В 391 г. н. э. люди господина X. ворвались в Египет с одной целью: сжечь Высокие Книги, они мешали дьяволизации шарика Зем. Сожгли дотла. Одни футляры там стоили больше всего счастия христианизации. После поджога и сжигания христиане стали массами вымирать в радиусе 2 тыс. км. Футляры радиоактивны, маленькие А-реакторы, Он не карал с Небес. Смерть косила, и тогда-то началась финноизация Севера, несметные полки белых финнов заселили верх Скандинавии, Балтику, Урал, будущую Российскую Империю, Каспий, Западную Сибирь. Железные татары, сверкающие татары (называют их летописцы) вышли из зараженных земель.

Конец новеллы «Сивиллизм».



ЮЛИАН
 
1

Флавий Клавдий Юлиан, указывая на господина X., сказал: Бог не может быть ч-ком, а ч-к Богом. Просто и ясно. Обожествленный, о себе он скажет: может. Он одинок, пишет на чисто греческом, запретив латинянам употреблять латынь, родственники убиты солдатским мятежом, и он говорит: солнце мой отец, луна — мать, планеты — сестры, космос — моя семья. Правдоподобно, как увидим. Ночию у него созерцательно-философское восхождение в Высшие сферы, а днем кишки животных, путь птиц, особенно он любит смотреть печень и пленки на ней. Сбывалось. Когда император Констанций умер в Киликии, солдат, подсаживающий Юлиана на коня, вдруг растянулся на земли. Юлиан крикнул: упал тот, кто вознес меня на высоту! Юлиан стал императором. Из последней хотьбы на персов: в г. Дару отряд солдат поднес Юлиану льва огромных размеров, пронзенного множеством стрел. — Что он сделал? — Напал на наш строй. — Я буду убит, — сказал Юлиан, пишет Аммиан Марцелин, но есть и другие источники. Юлиан носил грязный плащ философа, в тетради Мисопогон он обрисовывает свои ногти, ноги и бороду во вшах. Мы это потом. Глаза бегающие, шаг ненадежный, покачивания головой, речи прерывистые, очи туманные — портрет Юлиана из-под пера Григория Назианзина, врага.



2

Юлиан-отступник получил от дяди престол империи и титулы луны. Год он ставил телескопические трубки, жег огонь, пел гору Кибелы, ходил босиком, не мылся, ногти росли до того, что он клал руку на ступень и их рубили ножами. Неоплатоник Юлиан жил в одной любви — к белой магии. Он писал статьи об одном Солнце. Год прошел, Сенат пришел. Сенат сказал, что думают об императоре, он не администратор. — А кто я? — Финансовая катастрофа. Юлиан с трудом понимал, о чем они, чего хотят? — Хотим императора! — Пред вами — Он! — ответил Юлиан. Перед ними был нечесаный чудак в одежде, как в чулке. Ему сказали. — Что сделать? — спросил Юлиан. Его повели в бани, в парикмахерскую, в репертуарную часть, где учат дикции, в женскую область, а потом на трон, в блистающем. Он сел в мантиях. Ему дали скипетр. Борода его была надушена. И тут он увидел христиан. — Кто это? — спросил он, не веря глазам. — Это христиане. — Прибить к крестам! — сказал он лаконично. Прибили. — Поставить по всей империи! Поставили. Он вызвал сенат, они вышли вперед. — Отрубить головы! — сказал Юлиан. Их повели. — Нет, здесь! Головы сбили, и он дал пить кровь из их шей, ряды брали в руки и пили. Тем же путем пошли головы Верховного жреца и Верховного судьи. Главнокомандующий армией (мятежами!) был убит особо: его подвесили к потолку и били в пузо трубами. Много было тишины. Юлиан выступил в поход, он шел на коне с 10 тыс. гвардии, навстречу 700 тыс. войск персов и сирийская конница. Нужно сказать, что в Дамаске ковалась лучшая сталь, а сирийский конник ценился на вес эскадрона. В оцепенении шла жирная гвардия римлян за конем Юлиана, они отвыкли от войн. Гроза разразилась. Юлиан слез с коня, стал босыми ступнями на песок, выхватил короткий меч и в одиночку пошел на 700 тыс. персов (за ним гвардия стояла, тихо отступая). В небе блеснуло. Оборвав рукава, Юлиан спокойно начал рубить пехоту и конницу. Он был так быстр, бешен и ловок, что оставался невидим, вырубая коридоры в войсках. Когда до персов дошло, что за 1 час погибло 3600 солдат и коней, они замкнули ряды и с большими пилами и цельностальными копьями кинулись бить... они никого не видели, п.ч. гвардия отступила чуть ли не в свою страну. Командир эскадронов Сирии подскакал к Юлиану и принял присягу Риму. Исход. Возвращаясь в Константинополь, Юлиан увидел в пустыне столб. — Кто туг стоял? Сказали. — Поднимите меня, — сказал он стальным воинам. Подняли. Он стал на столбе и объявил Римской Империи, что простоит ровно 9 месяцев, чтоб созреть и сойти в мировую пустоту, как плод. Эскадроны он расположил в ближайших селах, с удобствами. Сам же стоял. Высота столба была 20 м, диаметр 1,5 м, но наверху топтались святые, в камне выдолбился круг-яма, где и спал полулежа, сваленный (иногда) усталостью Юлиан. Ел он сушеную саранчу и мох, пил дождь, а если сухо — не пил. В пустыне дождь — чудо, он пил редко. Придя в свою страну (сойдя со столба) через 9 месяцев и 5 суток, не сходя с коня, он перебил вторично сенат, изгнал на моря гвардию и совершил еще много чего, но об этом или я напишу, или напишется, ведь Юлиан очень велик, последний боец в Солнечной системе, боевой фильтр, умный, писатель, ценность его книг.



3

Когда Юлиан, окруженный, стоял, не видя, куда бить, настала ночь. За 6 часов он вырубил 21 тыс. 600 всадников, действуя, как часы. — Что с ним делать? — спросил царь Персии. — Увидим — убьем, — сказали войсководцы и стали ждать рассвета. Ночью Юлиан, лежа в крови л-дей и лош-дей (чужой), вынул два зеркала, поставил на пень у реки то, что побольше, а второе водил. Тускло, волны, окрашенные кровью тысяч, не давали огня, лупа еле неслась на Запад. Оглядевшись, нет ли досмотра, Юлиан скрестил руки над головой и засиял. Нимбом он навел-таки то, что хотел: в большом зеркале появилось множество малых, меньше и меньше. Крикнув в сторону Дамаска (2 тыс. км), император вызвал конницу и в зеркалах возникли видения эскадронов, а потом и настоящие. Это ночию, а наутро они под звон треугольных сабель разгромили персов и исчезли вместе с Юлианом. Разгром не то слово, 700 тыс. солдат лежали на песку, как на столе для птиц. Те слетелись и съели всех, а кости быстро забросало песком. Я о Юлиане пишу.



4

Юлиан неотрывно смотрел на солнце, главное чудо на столбе — остались целы глаза, 9 месяцев Юлиан пел гимны Солнцу, высох, отряды кружили по пустыне, ждали, когда сойдет. Сошел. Христиане приравняли его к Христу и пытались прибить к столбу поперечины, но охрана била мечами, а Юлиан ссал на них, сошел он оттуда крепкий, потресканный, несмываемый, ноги стукались о землю. Не сходя с места, Юлиан написал книгу о Солнце, за двое суток. Он писал: законы, путеводители, чертил карты, руководил мировой ассоциацией астрологов, в совершенстве владел антропомантией, аэро-гибро-дактило-капно-катоптро-керо-клеро-лека-лива-метеоро-мио-некро-онихо-психо-тефрано-энонтро---мантиями, а также гонтией, ооскопией, теоаскопией. Он знал наизусть книги сивилл и с его слов записывали, а также книги Гермеса, Орфея, Мусея. Он был лучшим кабалистом. Ему было 32 года. Он писал: стихи, трактаты, пророчества, методические советы, юридические пояснения и изданные в необъятном количестве письма. Везде и во всем он непреклонен и ужасно божествен. На каждой странице он рисует себя и солнце, сходство неоспоримое. Он пишет о магнитных бурях, вызванных в разных концах земли движением его указательного пальца, — проверенная правда. Он пишет о помощи народам, как он переносил из одной страны в другую миллионы тонн хлеба по воздуху — фиксируют разнонародные летописи — снималось вдруг в Индии с полей и летело в Константинополь по небу, думали, саранча, а это осыпалось в груды зерна. Это, конечно, низшая магия, но чем ему было доказать свой стиль? Еще сохранились его беседы с духами л-дей и с богами, записи из рук, свидетельских. Но главный признак его божественности — он не предрекал будущее. Он жил, как духовный друг Высших Сил, а умер в бою. Как император он — беспримерен. Один в империи он совершил тавроболию (необратимость отречения) — сел в яму, а сквозь деревянную решетку лили кровь быков, — чтоб смыть воду христианского крещения. Во время последней битвы Юлиан бросался из одного в другой конец, персы писали, что сражался опять один он, а войско только бежало и громилось. Либаний у гроба говорит: царь персов приказал явиться тому солдату, кто смог убить такого героя, чтоб дать чин высшего офицера и золотую сумку. Никто не явился. И тогда царь с тоскою отметил, что убил не перс. Привезли труп Юлиана, в его спине нашли пятьдесят стрел, грудь невредима. На оружии метки Константинополя. Юлиан убит христианской рукой, в спину, своими.



5

Юлиан умирал, лежа на груди. Перед смертью он сказал воинам: и вы осмеливаетесь поклоняться не Гелиосу, видимому каждый день, а господину X., которого никогда не видели ни вы, ни отцы ваши, вы считаете его Богом. Я подчеркиваю, — сказал он, — мою семью из звезд л-ди не любят, но одно космо героично, и если вы хотите обожествить ч-ка, то единственную героичную личность вы видите здесь, — он указал на себя. И продолжал: я отдаю должное себе, мои качества государственные, военные и лично-моральные — выше похвалы, у меня нет грехов, я исключительный герой времени, я вел трезвый образ жизни и был девственником, я исполнитель не своей, а Высшей мировой воли. Когда солдаты спросили, правда ли, что он поднимается над землею и его одежды станут золотыми (когда умрет), Юлиан кивнул. Они плотнее окружили императора. Напоследок он вызвал дождь (в стране голод и засуха). Когда он поднялся и озолотился (посмертно), с него все содрали и побег армии был быстр.
Царь персов стоял под дождем средь пустынь, степей и смотрел на ободранный труп величайшего из смертных. Мумифицировать нельзя, не тот ранг, и перс велел сжечь.
Был тут и Максим Эфесский, учитель Юлиана, лучший практический магик мира. Юлиан умер — Максима взял в крылья Валентиниан, нео-император. — Что сбудется в жизни? — спросил Валентиниан (любил жить). Максим сказал: смерть. — Знаем, знаем, — ответил Валентиниан, — через какую череду лет, я спрашиваю? — Через 6 дней, 11 часов и 8 минут, — ответил Максим. Ровно в это время Валентиниан был сражен мечами своих солдат. На престол взошел Валент, сын убитого. — Скажи и мне что-нибудь! — Смерть, — сказал Максим. Валент не спросил, когда, а не медля сдал философа в тюрьму. Долго мучался Валент и не утерпел. Вынув из тюрьмы Максима, все ж спросил. Тот ответил и был вновь заброшен в колодец. А Валент не верил. Чтоб увериться, он вызвал еще раз и спросил: — А твоя смерть, а ты когда? Максим сказал без задержки, это было дольше Валента. — А ошибки не может быть? — спросил Валент. — О нет, — сказал Максим. — Солдат, сруби его мечом! — вскричал Валент. Но солдат не смог. — Я сам тебя заколю! — бесился Валент. Но и он не смог. Дальнейшая история гибели Максима длинна, мучительная и поучительная. Конечно, Валент убит раньше его. К Максиму во тьму подсылали собак с ядом на зубах, женщин с шилом, змей, львов, обливали камеру нефтью и поджигали — ничего не произошло, уколы, ожоги, укусы, смерть настала точно час в час и не в тюрьме, а при помиловании, на свету, сама собой. Максима считали ч-ком близким к богам. После его смерти град бил 14 дней римскую империю и ничего не добился.

Конец новеллы «Юлиан».



БАНИ
(утоление грусти)
 
1

День лета 1 июнь. Я ночью въехал в дом, взломано, ремонт, завязал дверь на кушак. Утром кушак развязал, долго слесарь с рыжими волосами под носом чинил замок — бил и бил дверью о косяк, починил. После починки я бью. Ездил в 3-ск, купил первые в жизни кеды, обувь пилигримов, шел шумя ногами на все море, море стелется туманом. Холмы песка, на них сидят обнаженные, вялотелые, из яиц, на перевернутых лодках рыбаки с голой спиной, детей мало, по валунам бродят. У меня никогда не было пилочки для ногтей, купил и ножнички в одном чехле. Я купил в 3-ске шнур-удлинитель 10 м. Под лодкой я вызываю восторг. Пахнет маслом краски. От моря запаха нет, далеко. Под лодкой я — как подводная лодка. Я купил халву, мятные шарики и толстое печенье; вот и вечер. Нужно идти, я хожу туда, где лежат, то к морю, то на кладбище. И о любви я думал под лодкой. На К-ском кладбище новинка — свежезакопанная могила Г. П. М. Какие бедные дни, неоднократные, откроешь книгу, а что писать и закроешь. 16° под лодкой. Зловеще. Я пишу пером морковного цвета, ем сушки. О ДУХ УЛЕТАЮ А ТЕЛУ ХУДО. Единственное сердце в медицине, воспринимающее лекарство, как я, — у лягушки. Самоубийство — объяснимо, это зовут, приказ. У меня в декабре шесть раз менялось лицо, до неузнаваемости, а 1 июня в седьмой раз. Как шумели капли. Шумящ я! Лягу сам.



2

Я знаю, что кризис, высшая точка кипения, а потом в лед, в пустоту, в кабинет книг. Приду с белой кепкой, махающий, смотрю на кровать, на пол, стол, стул, на стекло — и негде преклонить голову. Под землею обо мне поют, в подземелье, ничего они обо мне не помнят, уткнусь в раковину, моюсь; так в Польше в 72 г. я рыдал по утрам над раковиной. Что толку? Ушло, шелестя гибелию. Уж вновь запах морфинов, доктор А. ткнет вокруг глазика 5 игл, вынет хрусталик и вставит стекло, краски будут табличные, мелики я уж пять лет не слышу — много перемен, горжусь. Дождь бьет в живот. Рыбаки в капюшонах, в дожде: уж выплыли в долбленках, уж пошли к Кронштадту с удочками, гром рыбе, штурм, я видел, как один в магазине покупал крючки гирляндами. Дождь пошел, поехал с грохотом и залил море, и вот ихтиолы возвращаются в ботфортах, на суде линча — море б они вздернули на веревку, и это из-за окунька с красными пятнышками, ходят капуцины по берегу, лгут и лодки в машины скатывают, как шинели. Рыбная амнистия! Заря у рыб подводная! Уехали рыболовы, съехали с моря, и — заря показалась из воды, и дождь слился в лужи, а верх расцвел. Я надел кеды на пробу, выброшу, молнии огни зажигают, о камни кремни чиркают, целый день жгли костры (рыбаки), ждали десант Сверху, от Господина, а потом кто-то великий сгреб костры в кучу, в пирамиду головешек и облил огненными муравьями. Рыбаки поют гимн зла, дождь изо рта идет.



3. Еще нет

Нет изменений, завтрак за лакированным столом, черный рыбак пишет на салфетке, что рыбы — кузины. Ломит лоб. Хочется чего-то точного. На диван стелют белое одеяло, видно, для снежного человека, в окне кедр, еще птицы не прилетели в угол, их штук 19, барбизонцы, я не верю в цветные накидки на кроватях. На берегу видел наконечник копья (или стрелы) — 6 м в длину и 1,5 м в диаметре, кто-то стрелял в меня из Тех. Нерасчетливо. Они ж не знают нашего времени, кто-то пустил копье в сентябре (судя по ржавчине), а я тут с 1 июня. Промах. Нужно б расследовать, недаром я видел Ганди по ТВ (индус!) на фоне тигра. Холодно и лживо на земле. Переутомился, спал 11 часов, Ш. помнишь? — помню, его звали Урий, мл. солдат. После завтрака не ел, уснул, не жалею, а хвалю себя — молодец что уснул, то-то с утра было солнце зовущее в пусть (в дождь), сон был неплох, такой заменяет дурную погоду, черемуха и ели в темноте, и дождь. Величаво. Лейкопластырем бинтовал ногу, не гони ноги, походи так. Стекла и кости — одно и то же? Гулял к морю, там муха летала, вода прозрачна, коктейль чудес: запах дыма и черемухи. Полной рукой черпают кровь из моей души девушки. Спал 14 часов, гулял под дождем невероятным (вероятным!), моря еще нет, перо как рыба, заливное.



4. Третий день

Если долго смотреть на валун, то можно найти в нем треугольник, каменные морды рыб, у моря красная босоножка в пыли, рейтузы с таза (женского), да на дюнах горят свечи, у воды бревна, свежсвыструганные, как девушки, ложись, чуть поодаль бревно-бронтозавр. Вдали у 3-ска кто-то пускает ракеты, огни, как в комнате лампочка без абажура, горящая, иллюзион домашнего. Море исчерпано; не пугаю. Сосны здоровенные, пышущие, не налюбуешься. Деревья очеловечиваются, факт, я насчитал у сосны девять, а потом девятнадцать губ (ртов) и соски на ветвях, нижних. Два розовых зонта на пляже, нет три, четыре, как будто в розовых нижних юбках четыре инвалидки-извращенки, вместо ноги штанга, с блеском. Зеленый ключ, пластмассовый на песке, отмыкать ящик золота. Был в бане, ездил в 3-ск, там столько вагонов, что в баню можно пройти только под колесами, а один вагон — из него, распахнутого, песок летит и часовой в ж-д форме глаза пучит: не подходи, государственная охрана, уголовники в песочек играют, золотовозы. В бане печь угольная, инвалиды сидят на лавочках, вопят во всю мощь, когда их хлестнешь раскаленным камнем, несдержанность. Пар плохой, копченый, мальчишка уши сжег, его повезли госпитализировать, баба вверху кричала, как ошпаренная в женской мыльне. Из бани выходят на рельсы и идут, палимы. Ел жидкопсовенький обедик, видел девочку с веточкой, ветер подул и задул глаз, молния вдали, а дождь вблизи, сплю меньше. Моросит время стрелами дождя. В бане небо с овечку, маленькую, голенькую, папироска с рожками. В бане окуней продают вечерне-ночного улова, в буфете гранатовый и апельсиновый сок и перец шариками, я купил еще эту самую, как ее... ветчину, и туман, туман.



5

Эжен Делакруа жил один, даже Сезанн оставил сына Поля от крестьянской девушки, этот сын Поль за деньги описал отца, которого не помнил. О Делакруа пишут: принцип разложения цвета, но он историко-религиозное моралите, а это влечет важные ошибки в живописи. Делакруа-краситель не состоялся, изведен впустую, а эскизы, этюды — ... В Дневнике он менее общественно лжив, а более сам. 28 марта 1855 г. он пишет: железный мост в Бристоле столкнулся с пароходом и рухнул с лошадьми, экипажами, в той же газете (Монитер) подробности крушения Семильянты. Она шла в шторм. Обвал невиданной бури. Пишут, что так бывает в отдаленных океанах, но идя из Марселя в Лиссабон или в Женеву на военном корабле, на фрегате, кто б мог подумать, что в один миг пойдет на дно в двух милях от отечественных берегов? Уж нашли 170 трупов, ждут еще 40. Эти тела в ужасном состоянии и большинство голые, лишь капитан Жюган в сохранности и его можно узнать (труп): он был в форменном пальто. На следующий день Делакруа пишет: удовольствие, которое я испытываю, перечитывая эти записи, должно б побудить меня писать дальше. Чисто. Живопись, история, мазня, мазки цвета. На берегу Балтийского моря в Маркизовой луже лежат 499 трупов, в губах пули, кто это? Те, кто решил, что жизнь это ежегодник с купанием, инфракрасным. Зачем им загар, от грязи? Шел корабль, поднимая ноги, как лошадь, и вот их выбросило (тела), а раздели их местные модельеры. Тут ездют по вечерам (лунным) на машине, сбор бутылей, вот эти-то людо-бутыли м. б. и лежат. Был в бане, там кремлевская стена, где париться, кирпич обожжен, из дверцы дым, свищут. Я долго сидел, наблюдал, как ползают макароны, у одного веник, зачем он ему, выйдет, сдохнет; а я сидел на досках с черпаком, красивый, алюминиевый с железом, взбрызгнется, кому глаз выжжет, кому нос. Чувства Хеопса: как жить в магическом треугольнике?



6

Сидим, я в красном колпаке, сосед в башмаках из резины парит свой абрис вениками, будто брандспойтами! Потею, тоска и сердцебиение 170, ничего; 240, пар переворачивает нас на спину, четыре ноги торчат с коленками, выскочили из печи вдвоем, очухались, душ дождевой, льдокипящий, дынный! Сел; сели. Пьем. Я колу, а сосед из матовой бутылки розовое, что б это ни было, а сосед розовеет с лица; краситель. Дышу, из тела жир течет под ноги, я стал строен и красив (во фразе!). Сосед одевается, два яблока и на них положена груша меж ног мужчин, сад спеет, вместо кальсон медали навесит, надевает на ноги трико-трусы, на них шерстяной подседельник, и штаны-твид, когда он оделся, я даже привстал, чтобы запомнить эту сцену: в жилете с плеча Александра Дюма, бант Жоржа Бреммеля, шляпа британского войлока, лет 70, здоров, как Родина, чистовымытый пес. Он мне веник дал и исчез, подняв шляпу, хорош хер! Грустно мне, сердце грязное, кто-то убивать будет и во сне, и через окно, в электричке женщины намазаны позолотой, как купола (мода!), а на пляже у девушек столько ног, настоящих, хоть ломай, это высший секс. Высший секс ноголомка. Я обошел Землю (шар) не менее трех раз вокруг, а Бог — ни разу, Он сделал, а мне оставил ходить, ничего, иду, а Он грозит грустью на остановках: не жди, не жги, смотри млн. млн. книг, женщины лежат, как ножницы, а баня по-латыни — утоление грусти; грусть рвет зубами змеи. Солнце войдет в стекло у моря, черный пудель прыгнул, стриженый, руку лизнул красным, оглянулся — за ним по водичке, по утрамбованной, по бережку бежит, задрав ноги, девушка с серебряными губами, машет серебряной ладонью, а море спокойно и бело, камни отлива пропитаны водою, не сдвинуть, это головы камней, их бреют, а тела в глубине песка, красятся, как дрезденские мадонны.



7. Новое

Я не ниже Христа, таких много и будут еще, ну как много, не так уж бесчисленно, мы имеем таких штук 100 за 1000 лет. Один из 100 — глуповато, а умновато было б 1 во главе 100! Но это было б не умновато, за 1000 лет мы имеем эскадрон (малый), скачущий как утки в ямы и тюрьмы, эскадрон во тьме леса, между сосной и березой, одни вешаются, другие парятся в лоханках, я стою меж осиной и березой, рву веник для бани, несложно. Сто сынов Бога — нормальный народ, без меня в этой среде, там, где что «я» — 100000000000000000000000000000000000000000000(0) — это я; грусть моя, возьмите себе число, а мне период, беспаспортный, а то ведь я могу сделать и так, что имя мое: сотрется с бумаг, я многое умею. Я не ниже Земли, мы оба круги, обое — грамматичнее. В центре Земли магнитная аномалия, выдуманная, чтоб притягиваться к Солнцу чем-то, но Земля притягивается к Солнцу одними лучами, луч твердое тело, полное эмбриональных сил, и мы не знаем лучевых свойств, получается видимая система, как велосипедное колесо с центром Солнце, а спицы обода лучи. А обод — схема Галактики (нашей), и вот катится на этом колесе Тот, Бог, по бездонному проспекту алмазов и рубинов, используя луну как секиру, и бросает ковшом дождь в мировую печь, паримся. Это ясно видно у моря невооруженным глазом и спицы, и печь, и Бог, и я. Я не ниже Велосипедиста, сяду, у меня тоже свое колесо, где шар, пронзенный лучами и горит, горит; расколемся. Два яблока между ног и груша, положенная на них — это животное, звенящее при хотьбе, натюрморт, рисуемый с млрд. семян и магнетизмом.



8

Хрусталик при солнце в мгле и не видит ясный мир, а в дождь видит, так холст (полотно) не смотрят при солнце, а при тени. Ло Ш. шла сбоку в платье в горошек, клеш венгерский, ее коса под коленкой, справа, слева. Дождь шел. На отмели желоба в песке и опилками присыпаны, я не мог понять, что это, а Ло Ш. поняла — бревна лежали здесь, их распилили и вынули, из желобов. А желоба откуда? — спросил я. — От бревен. — А бревна? — Из моря. Я-то знаю, что это пилили девушек, обструганных, нагих, без сучков, лежащих в ожидании, я слышал их крик над морем, вижу и опилки — из кости, костные, запах женской молодости. Ло Ш. пела: Бо, бо, бородан мой! — о Боге, что ли, или о Бо? Я увидел и наконечник стрелы, от Тех, я щелкнул ногтем, металл, лижу — не менделей, он имел форму семигранного наконечника, острого, чехольчик, надеваемый на кругляш стрелы, равнялся 12 м 14 см, а носик — 70 м. В тот день (см. выше) я просчитался, общая длина штуки 82 м 14 см, вес 900 тыс. тонн 14 центнеров, откуда? — спросил я. Ло Ш.: из моря. О да. Он бы утоп, он запущен в меня, вот вмятины метеоритов, он летел скрежеща сквозь моря космогонии, чтоб пристукнуть меня в феврале, в зимнем саду, что-то не сработало — взорвал море, вышел и лег на берегу, уж нелетающ. Те охотятся за мною по театру земель, вертящихся, а я говорю: рано. Я тоже решаю, куда мне взлететь, горькие роги мои сверкают. Вот и в бане этот в войлочном костюме, он не отсюда, дал мне веник, я сделал био-хим-анализ, нюхал, береза, да не та, листики ввинчены у ювелира. Я дал веник попариться инвалиду с костным скелетом, бедра выгнуты, как лопасти, по физиономии лет 90, пожил в случае чего. Я дал ему веник, он хлестнулся по животу, кожа и осталась на венике, а внутренности вылезли, ездют. Увезли. Я дал второму, та же реформа, но он со спины сдернул кожу и просвечивает. Увезли. Тогда я швырнул целый водопад с ковша в печь — пар, шторм! — я дождался пунцового цвета на себе и начал хлестаться со всех сторон, гибнуть — так без гроба, бенаматик возьми Тех (подонков!). Ах, как я выпарился прекрасно, шкура зазолотилась! Не парься на белую кожу, жди красного тела! Чтоб не быть без доказательств, я третьему хую дал веник, тот зад стал бить, его и увезли с оторванным задом. Я теперь этим веником Дарителя отхлещу, я ему хлестание устрою. У моря я сказал Ло Ш.: смотри на камни. — Их тут полно, на какой? — На все. — За что? — Считай. — Не буду, садизм это. Я сосчитал — 487, это я быстрым глазом окинул обстановку, вчера было 517, кто-то унес тридцать валунов, и тут я вспомнил железнодорожника с харей набекрень, как он, выпучившись от ужаса, кричал: не подходи, и за винтовку брался, а уголовники швыряли золотистый песок с открытой дверью настежь, но я ведь не видел ни лопат, ни уголовников. А железнодорожник-конвоир сидел на валуне. Потом, когда я подходил к бане, что-то сверкнуло и упало сзади, я думал — вагон, но краем глаза я видел — какие-то люди в оранжевых жилетах тащат валун, кладут на платформу и бьют молотами, из него песок сыпется и вагон дрожит. То есть Те валуном в меня швырнули, да без навыка. Ничего, Ло Ш., мы еще полжизни пожнем. Ло III. привезла незабудки, букетище, нарциссы белые и пионы красные, вода и чай смородинный есть, мокнет в кружке. Стругают девушек, пускают стрелы, бросают валуны в мою бедную жизнь. Да, о бане: открыв двери в баню (вчера) вижу, сидят в тогах, четверо, старики, замотанные, сенат, один дает мне веник из портфеля, и пьет влагу с розовым, остальным я сказал: сидеть! Сидим. Те старики уж трупы (см. выше), а вениконосец на свободе. С моря растительностью веет, распухает голова от волос, учесть, учту, в бане спрошу свободного: тебя зовут Лузий Луп? Интересна его реакция, довольно интересное лето; довольно!



9. Яйцо

Когда умирал Тимур, по пустыне Кызыл-Кум скакало четверо в капюшонах, с головнями, за ними гнались тимуриды с 400 тыс. на конях же, не вышло, Те ушли за горизонт. На Цезаря напали четверо и никто не знал, кто, а уж за ними ударил кинжалом в пах Брут, сын — отца. Четыре в застегнутых на стальные пуговицы шинелях и в голенищах шли из кабинета Сталина, а на ступенях и у дверей стояли автоматчики, во множестве; они онемели. Четыре белоусых и в колпаках жгли Гитлера головнями и ни у кого не поднялись ноги их отогнать, они ему выжгли лицо и исчезли. Четверо в лодке съехались к о. св. Елены и взяли Наполеона, в белый день, в черных узких очках, в гробнице везли пустой гроб, с телом рыси, потом в гробу нашли еще лосины (в пустом!). С четырех кораблей сошли четверо с желтыми губами, с остриями на голове (антенны!) и остановили дождь, шедший сто месяцев, потоп, открыли замок плавучей страны (ковчег) и выпустили на Арарат живность. Ноя среди сошедших с ковчега в мир наш — не было, а сыновья вымышленные, им не от кого было рождаться — Сим, Хам, Иафет, Зор. О четвертом писал Ямвлих, что в ладанке у Иоанна (крестителя) найден указательный палец с надписью; четыре, я, это я, Зор. Четыре ромба на мантии Магомета. Будда четырехгуб, Тибет иссечен четверками, иероглифическими, это белая уточка. Четыре скрещенных крокодила Египтян дали Евреям восьмиугольник; не надо валить в котел логики семитские народы. Четверо вышли из моря, овитые, держат в руках тяжесть, кладут к моим ногам на песок, песок в ребрышках, вода, скоро-скоро начнут тонуть дети, скоро взойдут из вод лилиевидные, чертя грусть. Четверо положили у ног и ушли в воду, крутя мокрыми задами, головы накрыты. Что это, смотрю — яйцо. Яйцо, покрашенное смолой, из железа, величиной с яйцеголового и соответственные выпуклости, на нем крестик начертан, четырехугольник он. Не трогаю руками; лучше обговорю риторикой. Я пойду, пожалуй.



10. Атомистика

Между атомами нет связи, поэтому их так легко разрубить надвое, у них нет родословной, пола, они — оно. Бесполые атомы, не сливаясь рождают живых и среди людей. Среди муже-жен. Я не для эффекта рисую дефис, а логически. Мы подходим к оно, к ничто, к жизни. У меня два глаза слепнут, а кто видит камень у моря в форме одинокого валуна, тот и скажет, сколько у него глаз, когда вспыхнет солнце, недаром же говорят: он смотрел каменными глазами, т. е. множеством глаз, вспыхнутых из камня. Об этом знают каменотесы, масоны. Возьмем змею. Не будем брать, у нее укус, а скажем — змея двумя глазами смотрит на кончик носа, а видит, что сзади вокруг, это атомы лучей скрещиваются в ее башке. Камень (валун) видит весь мир. Если вырубить в валуне чашу и пить из нее, поднимая двумя руками, это отлично. Гнездо стрекоз, гремящий мрак вокруг, молнии серпообразны, а ты стоишь, как камень, наполненный до краев атомами. Я резал руки, что в них? кровь идет по линии среза, цветут левкои, идут собаки, кладу голову в куб, рисуем рассказ малиновым вареньем, а валун заливает водичкой, вот уж над ним бушует ветер из бури и птахи психопатически летят из детства, а слон ходит как девственница, касаясь ногами где коленки.



11. Б и Ч

На плоскости море гладко, кабинки из гофрированной пластмассы, цветно-грязные, вдруг бег пса — девушка стелет простынь, позовет, или будет сдержанна? Постелила, подушку из мешка кладет. Пригласит. Нет. Оправила ложе и стала спиной ко мне, руки в боки, как буква Ф. Стоит. Но ветры воют, садится. Сейчас рукой загнет, — сюда! Нет, легла. Я тоже лег на лавку, дети бегают, как разбитые колоды карт. На море мазки свето-металла. Птица телесная машет складками, а черная прыгает, как речка. Гитару б мне! Яйцо плодоносит, звенит в ушах щадяще, шуршит голова, милоночие, графин цветами перенасыщен. Купил ножичек по 3 руб. 60 коп. овальненький, под муттерперло, ножницы и пилка, подломал ногти, сижу, пилю. Не правда ль, я во временах Коммунизма, мне нежданно в голову дошло. Банный день, пятница; встречаются. Лысый старик с костяными ногами открывал и закрывал дверь и рычал. Видимо, так принято. Курносый старик. Лавки из мраморных плит, как на кладбище. Старик с выбритыми бровями. И шайки как на кладбище, искусственных цветов не хватает; в венках. В парной горячие ручьи с потолка, не умеют пар водить. С дубов красивые веники рвут и вымачивают до папируса, так махаются, будто бонзы. Частые трупы в бане, на подоконниках. Вода уходит в пол через решетку, как в тюрьму со свободной бани. Пьют апельсиновые бутылки и пиво с колосками.



12. Уж день

Избегать согласных, но если намеренны, писать — ВЗБЗДНЕМ. Туман, туман, туман. Как бы мне повествовать, писать события подряд, скажем от 1 в. до н. э. до 20 в. н. э. и так по дням и родам вести героев, и такую повесть накапать литерами, тогда бы я был писатель, а так я банно-мыльный трест, грустноногик и моряк. Как бы подряд научиться, чтоб даже до 1 в. н. э. написать книг 70-80, цикл «Предэрье» (красиво!) и — лирику! И чтоб учить, как луне обоссать собачку, круглозаденькую, смогу ли? В маленькой фабуле — да, а в побольше? К смерти спокоен, ушли наиживейшие, к ним пойду. Двенадцатичасовой свет, слабость зимняя, неповторимо. У меня ушки как у тигра, кабана, медведя и рыси — остренькие, я уже пал до того, что не отличаю Эпикура от Эпиктета, не пасть ниже, это дно. Меня сломают рано, силы сна не дают ходу, шестнадцать народов, составляющих мой звон, меня не жалели. В бане черемухой парил зад, ох и хо, сломал три ветки и пошел хлестать, потом березой бил спину и прикладывал на почки, ятра и пупик, старик-израильтянин смотрел на меня в бане, как на Паралипоменона, мой красный колпак, чтоб уши не сгорели, его заворожил, и он сбегал в церковь, пришел в синем колпаке, других нет. Убежден, это единственная фабула в книге: день за днем ходоки в баню приобретают мой вид — стриженая наголо башка, остроухие, колпак, глаза, идущие по орбите, шея столбом, грудь и плечи выпукло, живот телесного цвета, рех уравновешенный.



13. В воздухе

Стрекоза это что-то из бабочек и кузнечиков сделанное, и день не утолен. Человек умер в тот день, когда стал добродетелен, — Фемистокл, цитата. Не подходи к королям, старому Лоу было 147 лет, когда его повел к столу Карл II, моряк (а Лоу был моряк, боцман) чувствовал себя чудесно, ни диеты, ни режима. Сам король хотел с Лоу-моряком длину лет отбить бокалами, и стали они пить, а главное, есть. Умер Лоу. Думали, алкогольный перепой. При вскрытии нашли несварение желудка, остальные органы, сердце, печень, почки, лимфатические потоки, моча были здоровы. Утром, находясь на диване, я заметил призматическое действие массы маленьких шерстинок на моей итальянской куртке, все цвета радуги горели на них, как в хрустале или бриллианте, каждая из этих шерстинок (она ж отполирована!) отражала наиболее яркие цвета, изменявшиеся при моем движении. Я не заметил этого явления без солнца. Вечер черепаший, желтеющие липы (вспомнил!) стволы, обвитые плющом пушек. Раскачивается в воздухе сосна с веерами, вечер и зелень, цветет каштан, разброд у берез. Стою, сняв шляпу и ложусь с ней, в приморье.



14

Коты, глаз из треугольников, сытые, медовые, млечные, колбасные, охотятся на мышек и птичек. Кто мыши? — души. А птички? — птенцы и есть. Мне не жалко эту мелочь. Глаза одинаковые у котов и змей, и еда та же. Еще совы, держат в руках два треугольника и ловят в них мышек и птенчиков! Трем видам зверей дались эти малютки. Шерсть котов, из нее не вяжется, пластинки, из чешуи змеи ничего не делают, а совы без пуха. У кота голова не на плечах, а на шее как у змеи, и когти как у филина, а хвост змеи. Эти трое с 1 в. н. э. Аполлонием Тианским вписаны в черные книги, как адепты дьявола: кот, сова и змея. Я их не славлю, я с другого кладбища. Зоя, Инга, Алла и Анна ездили на колеснице, звеня колесами по шоссе до Домика Лестника, я и Ло Ш. бежали рядом, но Домика нет, срыли, перестройка, на том месте стоят милиционеры, крытые белым цинком. Нет шашлыков, по пути мы искали чистотел, глядя в канавы с коней. Пахнет яблоневым цветком, яблоком объедимся. Псы ходят, нагнись рукой, убегут, думают, за камнем, камнем пса в лоб бью, тоскливо. Море теплое, песок под ногами тонет, ступи, ступлю, тону, вокруг ног сочатся пузырьки, солнце бело-ночное, большой диск, бескрайний. Наконечник на берегу кто-то подвинул к воде, подводная лодка? В лодках по две головы и антенна, рыбку вызванивают. Тихо. Ох как тихо, бьется любовь о дно. На отмели, выкрашенной охрой, ворона идет на каблуках, черный принц, утка бежит, нагнувшись как в атаку китаец, задастый, чайка, ездок белоконный, лихая, гонит утку саблей марш, марш в воду, та прыгает, плеща, и плывет, только весла высверливают; ворона отходит на шаг, каблук отставлен, вытаскивает меч, черный, и идет, шагая к чайке, чайка взлетает, конь с седлом бежит вбок. Ночь опускается, опущена, без слез, жаворонок морской куличок делает букву А вокруг себя, он безумен. Машины снимаются с пляжа, едут домой спать. Тут остров К-ово, электрички вокруг, зеленые квадраты, волна доходит до берега и идет обратно, залило отмели, лягушки, значит лето начинается. Читаю: знаменитая сочинительница сказок баронесса д\´Онуа вела жизнь между салоном и виселицей, мальвазия — ликерное вино с Канарских островов, Феникс — птица, летит раз в 500 лет из Аравии в Египет, Аполлоний Тианский — знаменитый маг, жил в 1 в. н. э. Ономантия — гадание по жертвенному вину, принеси бутыль табу, — обращается он ко мне, я несу, он выпил 0,75 л водки и чертит на толстой ладони: «конец света», он ономант. Домик Лестника стерт с  земли, там было убийство и видели золотую колесницу с Зоей, Ирмой, Анной и Аллой. Видели всех, о ком я пишу, шли вдоль Домика Лестника в момент убийства. До этого: ели шашлыки на сверлах, соавторы. Я грущу о стакане, что подавали в Домике Лестника, нагнешься, и разом в рот, боже, этого уже не будет, никто не будет кидать кинжал мне в шампанское. Стою под завесами елей и дождя, потом ругался, наступил на лягушку, она взвизгнула, и туг же громкий выстрел, как из бутылки, зашел к Домику Лестника, а он убит, остальные крадутся вдоль стен, мажут руки ватой с одеколоном. Вымок, взмок, если шею перерезать, что останется? Заходило, солнце шло на распыл, желтокрасные снегири садились на обе стороны неба, отмели водяной массой — утрамбованы, гофре на них от прически поздних греков, толстые подошвы по ним идут, это туфли фата! ворона с черными руками у воды, клюв навылет, длинная шея у курносой утки, чайка состоит из сабель. Крутятся эти трое в книге, пишут: о. К-ово, обнаружен наконечник копья, кто автор? Убит Домик Лестника, мы повторяем: руки и сердце. Я взял ворону за зад и отвинтил клюв, выскочила пружинка, чайка распалась на сабли, утка откинула две крышки по бокам. Распылялось (солнце). Еще раз, в третий: заходило, солнце кто-то плющил, лодки о трех головах плыли в огне, ветер песок вздымает, куплю крем для рук, всюду строгают доски, вот бы мне дали одну, я положил бы ее в кровать, голую, чистую — нюхать. Если выстрелить из ружья в упор, лицо станет как шумовка. Три девочки купались в водичке при звуке тпру. О валун разбиваются дети в мокром и надежды, они присвоили себе все времена. Еще раз: всё. Солнце — это всё.



15. О дожде, о муравьях

Зонты надели, идут в дожде, как в шубке, львиной. Шоссе, черная дорога. А я стал человечней, воду люблю, иду розовый и с толстой шеей. Девочка в черном обрамлении (волос) на велосипеде, льет, льет, подвезти на раме? Ей 12 лет. Нет, говорю я, не надо, я ногами. И она ногами закрутила, черная головка ее на двух сверкающих колесах — за углом леса, нету! Я стал под березой, каплет, под нежными листиками муравьи идут цепями, увидели — я стою, прыгают, челюсти разинув, бегут ко мне, брюки стригут, куртку кромсают, но тело не трогают, хрен с ними, пусть сожрут тряпки, я голый пойду, зато целый, и так от одежды один раствор. Цепи муравьев спрыгнуты со стволов на меня, башмак швырнул, жрите, и пошел по дороге в одном башмаке на толстой подошве, замшевый, со шнурками, с язычком, больше на мне ничего нет, иду, дую. Едет черная машина, на ней лак, в ней с сиренью, раскрываются — садитесь, мсье, я отказываюсь. Бросают букеты, ими и закрываю низ, чтоб дождь не прохладил до льда шары. Навстречу люди, сирень нюхают: наклоняются; их кости дрожат, брови изрублены. — Откуда вы? — От дождя, он нас порубил у Домика Лестника. — А Домик цел? — Нет, разрушен. Я им дал по букету, бегут пятки вверх. Что я наделал, голый же, осмотрелся, нет, одетый в крепкое, ощупался, это ж броня из муравьев, они меня цепями били и осели, солнце вышло, броня поблескивает, хоть на турнир. Дальше рассказывать не буду. Машина догоняет (черно-лак), и стреляют из пулеметов, — хоть бы что, пульки щелкают, отскакивают, иду, цвету! Под муравьями я погибну, обглоданный до белой косточки. Сел на простынь, муравьи попрыгали на пол, выстроились, глаза разбойничьи, униформисты, я надрезал венку, смочил платок, вывесил красный флаг. Сплю, довольный, оркестр кручу.



16. Много

Много ветру. Ящики с колесами летят над шоссе, с фарами, с огнем, а далеко-далеко доска звенит, неистовствует, кто-то пойман. На берегу виселица, на перекладине ч(еловек) крутится, лет 50-ти. — Ты чего? — спросил я, нет ответа, кружит, вцепившись в виселицу будто она важная. Я ремень кинул, отстегнул, из штанов вытащил и дал, надоест шататься, штаны подтянет. Уныло. Школьный пенал приплыл, в нем перышко рондо, отмели залиты, на одной изогнугой птиц — штук 800, и резиновых мячей. Утка мертвая безголовая, бьет прибой. Колесница солнца ухнулась, темно, от нее брызг нет, а волны слабенькие, антивоенные. Журчи. Зеленый частокол волос на мне. Устало. Дым вкусный, будто жареным вепрем из рощи Кибелы пахнет. Букет листьев черной смородины, в кружке мокнут, запах милый. Жарко: тепло, я у муравейника, у них баня, пышет от пирамиды, а тут шоссе настилают, в оранжевых халатах бабы берут лопату, асфальт, бросают оземь и топчут ногами — чисто русское. Ногти быстро растут, при смерти. Рубашку сушил и трусы, ударил дождь с громом, внес вещи в комнату с веревки, рубашка пахнет жасмином, трусы сиренью. Неуловимо. Сколько певцов у сада, но главный и единственный, отец плода — дождь, садосексуалист. Комарики кричат, с дудочкою; теплом пышет в ненагретый дом с балкона, пию чай со смородиновым листом, надел желтую перчатку, готов оскорбить. Нет. Если поедет по шоссе грузовик, сигналя, я буду бежать слева, чтоб он не сбил столбы, вон их сколько сбитых, можно и проехать мимо, вскользь, скользя по дымному, выбитому бабскими ногами шоссе. Мимо кого он едет, этот кузов, если б он знал, он бы памятник вез с пьедесталом, чтоб ставить вместо меня у моря, стоял бы я с каменной рукою, протянутой к Англии, может, кто и заметил бы мой жест, преисполненный. Англия, Дания, Швеция и Испания стоят у того же моря, тянут руки ко мне, но этому жесту не жить, строят дамбу и г. Л-д, затопленный, позволит Балтийскому морю затопить и выше перечисленные королевства, из воды выйдет народ, чтоб расти на сухих территориях. Я давно ищу дюну, чтоб лечь на спину со стволом и глядя в кружочек выстрелить в Кого-то, Того, Наверху, Строителя, и море уйдет, обнажив дно, где жизнь другая, без этих с головками, с ручко-ножками, любят они, чтоб их жалели, гладили по затылку, ища в черепе дырочку, куда вставить бикфордов шнур.



17. Автохтоны

Мы землерожденные, скажут из Афин, а Еврипид им: земля детей не родит. А кто? это мыслительное, никто их не родит. Вот так так! Вот так, раскудахтался. Нужно б убирать личные местоимения, а строку начинать глаголами, скажем: пошел — я, ты, он, ведь пойти могут только трое, эти. Вторая троица тоже легко делима: мы, вы, они — пошли. А вот оно — пошло, ишь ты, какое оно, одинокое, солнце, лицо, кольцо, яйцо, окно, поле и горе; море свежее дышит железом ребер, солнце ночное, конное, отошедшее время на много шагов, стоит здесь. Море лежит, как отлитая в форму статуя. Солдат в галифе сквозь ветр прошел к морю, взял лодку за нос и швырнул вверх, лодка с людьми, сверху они падали по одному, пали, солдат по ним идет, чеканя шаг с песней: веселей, солдат, гляди! Дурак, втихомолку лодки подбрасывает, гиперреалист. Кстати, крышу сорвало, летит с трубою, дымок из трубы, и окна летят, а дом остался на горе по верхнему шоссе, на той горе сосны душу рвут, в порывах ветра они падают на юг, стволами плашмя, рычащие; страстно тут! Какой ужас, если земля родит все, кроме живого мира, значит, и ч(еловек) неземное, но и зверь, и Ной пришел на необитаемую землю и выпустил блох, львов, коров, котов, земля это не рожала, не с чего, а эти (л(юди)) в сырую ночь пришли. Загадочно. Забавно. Открыли на днях женщину с глазами как рентгеновский аппарат, видят насквозь, что там у ч(еловека) внутри, а в земле ничего не видят, мы заметили, как мертвецы боятся лежать в земле, выходят из досок и бредут, бедные, не знают куда. А живые помрут, поймут, когда разбредутся по днам морей. Ч(еловек) и тварный мир от одной особи, поспешной, а земнорожденные — многолетнее, сравнительно, конечно же.



18. О да, о нет

Я думал в начале пути карандашом, сколько ч(еловек) изображу на машинке в пишущей речи. Пересчитав от пальца до пальца, я понял: они чужие, я их не знаю и высшее свинство и фантазерство писать о них, лгя. От зубоболия тело то взойдет над кроватию, то падет, вставил под губы целые челюсти цветов, синильный психоз. Да, лежу в сером, свитер, штаны, чтоб не нарушать гармонии вместо синих носков надел белые, вязаные. Жду худшего. Да и стены серые, ослаб. А страшно. Раскрыл альбом лиловой живописи, стало тикать сердце, открыл балкон, он овальный, наполнил рот цветами, пишу. Веет ветром из сада, больным, на стене плюс 24°, во мне 37,7°, опухоль ты опухоль моя, плоскенькая. Хоть бы поблекла быстрей жизнь, вонжу нож. Во сне Копенгаген, руки посветлели, о морда пухни дальше, зубик стой у раскрытых знамен моего языка, одинокость мне уже не по плечу, поймал комара за крыло, хуже мне выбираться из себя, я не верю в час свеч, мой труп еще имеет хождение, дыши тело, глазки твои золотые, бедный зубик, клюют растерзанные орлы, налил чаю, морда пунцовая, голова вздутая, нарезал тоненько колбаску, миленькую, ем ее (перед смертию).



19. Второй горизонтальный день

Буря и мыло; я мою руки в бурю, под розочкой с абажуром том живописи, лиловый. В 18 лет я лучше рисовал, чем в мировой славе. Розочка — абажур-цилиндр диаметром 1 м 19 см. Стол лакированный под коричневую галошу, а пол сосновый, хороший. Наполеон — двигатель; в недрах воды в помойке, именуемой В. Ф. Р., возник Наполеон, кожебелая рыба, черноглазый, с холеными плавничками, ведра опрокинулись, слились с Сеной, и по набережным всех стран пошли полки из ничего — героев и двигателей. Посветление. На улице (видимо) хорошо. В глазах желтые пятны. Не будешь нюхать самого себя, идешь в поле, пионы, их фарфор живительный.



20

Тихий сон в нескольких юбках. Жил-был в доме желтенький цветочек и бегал из угла в угол, а на столе спал в графине. Жил-был тигр, нарисованный сзади, волосы видно, а морды нет. Кто-то поджег спичку, и дом сгорел, в куче пепла нашли шкуру и два цветка, впаянные в глаза, вился дымок. Кольца тоски бронзовые, ими бьют в дверь, открыта, стоит золотое из юности, сейчас дождь поднимется. Почему едят как курят, поднося ко рту, утром лишили омлета, но дали красной икры на огурце. В обед не дали биточки. В СССР выборы в Суд, в столовой один в форме капитана милиции, без рукавов, иодистый. У моря якорь, тина, залив, берег в треугольниках птиц, я тупею, в розетке 4 дырочки — ???? Чай из Индии с яичком, высушенное дерево, якорь тонкий, кожаный, это море зацепилось за берег, стало на якорь, гладкоствольное, сахарница. Верховный Подонок льет из яйца в яйцо, ночью луну растворяет. Чтоб шейку нежить, шарфик тепленький Ло Ш. дала, я шеешарфикую, на отмели дерево в образе нитей, высушенный скелет, холодильник с примесью слоновой кости, на нем кувшин стеклянный и ухо антизавитковое, в кувшине пять пионов громадно-операционных, угол у холодильника с отвернутой скатертью, как у Сезанна, а ухо китайское, обесцвеченное, это Чингиз-хан был стеклодувом Азии, он шел без ошибки.



21. Мягкое море

У валунов затылки мокры, ритмичны, выход из моря есть. Удалите от меня женщин, женское. Я махну, и спустится цепь, я оставлю туфли и сойдут ко мне Зоя, Инга, Алла и Анна, мы войдем в море и станем бить плавающих по рукам. Пустота, грозовое по краю, поют «крепи, крепи такелаж». Я не люблю берег, пещь с песком, лавочки, где женщины лежат по-щенячьи. И на дне женщины лежат, на них не нарадуешься. Но выходит из моря ребеночек верхом на собаке, связывает этот опус. Автор — что, псевдоним, щит, виньетка на кожаной книжке.



22

Надо б карету и замшевый конь в ней, лакей в будочке, а впереди кучер, глаза кобальтовые, а кони как ведра и летим! Куда? а так, летится. Цыганки безалкогольные платья вздымают. Закон. Пьяницы пьют из бутылки, висящей на груди. Пчелы. Иван Гете, индюк, атласно выбритый, ничевок, чвань. Жизнь — рикошет, выстрелишь в лоб, со лба отлетит. Метут метлой, по животику водят веником, ясным, как зюлейка. Мозг воспаленный, это молния, колечки у портьеры тащу, чтоб закрыть стекло на балкон. Рельсы серые, поезда бочечные, вагоны-клетки для миклухо-маклаев. В магазинах дождик, мелкий. В бане много зелени, но нет фигуры, личности, чтоб встал, как Войтыла в Польше, а крутом сорок млн. брызг. Я стою и вокруг зелень, сам веник вязал, ветки сочные, лист к листу, как рукопись, чтоб огнь, читая, листья жег. Нет страшнее женщины в бане, волосатость, сверхобнаженность, одни финны в бане сидят с женщиною, видимо этот народ сделан из стали, глядя на финна, я прихожу в чрезвычайное волнение, каждый, на ком буква ч., должен поехать в Финляндию прежде чем идти в баню, где женщины, первое, что увидит этот ч. в Хельсинки, будет взрослая особь на ощупь женщина, но не думай, что пересидишь где-нибудь, закрыв глаза, они вездесущи, уйдут в печь и выйдут, красненькие, брось на них таз — взовьется вода. Хуже всего, когда они ведут в печь, я был там, тишина, гроб при 220°. В мыльне ж сидят голые факты.



23

Порхают животные, порх, порх, человекообразные, чайки это и есть ноты, диезы, у моря стоят, будто их воткнул Кто-то на булавке. На фоне чаек с поднятым крылом дети маленькие (а большие ушли) руками боятся крутить, стоят где вода до колен, постоят, постоят и прыг на берег, мило, идиотски. На берегу велосипеды свалены в гору спиц, рам, рулей, шин, а вокруг бродит узкомордая борзая, редкостная суха, ее родина Италия, она туда и смотрит, а там ей скажут, что у Дария на вазе такая собачка, и у китайцев те ж псы, изогнутые пером. Волна идет без звона, море тоже собака в сущности-то. И листок березовый собака, острый носик, правда запах не псины. Если б в бане мылись собаками, не устоять, потерял бы грусть. Камни из твида, свет стелется, гаснет, на лавочки пал туман; что тоска моя скотская, пустогубье! Пробую разуть ногу, левую, разул, отличная нога, и, взяв ее, я сунул в волну, подводникам. Нога, зажженная мною, огоньки вспыхнули по всему взморью, дети горят, чулки натягивают, чтоб кожу спасти. Нет няни. Море — зал зеркал, где пена с куполов, был бой птиц, лежат в позах гимнастов. И тут лежит окунь в красных гетрах, живот вынут. Удар! Передо мной молния оплавила круг, а в нем знак 4, опрокинул голову, в небе ни тени, но когда падала молния, я видел руку с Неба, и Кто-то воткнул ее, а руку быстро втянул, не попал. Опять промах, жест пустой. Им молний не жалко, запасы. Я вынул из коробочки слуховой аппарат и настроился, ну? что скажут? Молчат, ни слова. Бога нет. Мальчик в море нырнул в бледненькой панамке, вынул молнию из песка, несет в поднятой руке, плывя, нырок — и на волне еще трое, и вот уж четверка плывет не ко мне, а вдаль, в Лондон, с ту страну, смотрю в руку, свернул трубкой пальцы, чтоб видеть — на второй волне их уж 16, на третьей 156 и т. д., отвернись и плюнь. Когда ж убьют, им не убить, приказ дан, а телеграммы нет, чтоб — «жду в той точке, куда пулю вышлют», видно, точек не знают, что-то в Их механизме я сломал, сколько Они наляпали — Домика Лестника убили, наконечником от копья (стрелы?), снесли лавки по берегу (оказывается), молнией мальчишек размножили в море (те уйдут к дну) и т. д. и т. п., а грузовики с газом пускают, те взрываются по шоссе, куда ни глянь, а я иду, пишу мое задание, а они губят материалы. Навстречу идут рыжий (вброд), один серый, похожий на мертвого, и две бабы, их плащи отхлестывают, из дома призраков, из свиты гр. Верилен, она их шлет к морю с приветом, она паук, кровью насыщенный, я видел под блузкой тело надутое и глаза из пустот, как края у рюмки, нечеловек она, но живет среди людей, уживается, у нее шестнадцать лап, паучьих, а высовывает из-под мантильи две, остальные бинтом закрыты из шелка, она и ездит на колеснице, следит, где я. И замотанный В. Чайкс с парализованной ного-рукой, бутафор, при такой толщине щек у него во рту яблоко с магнитной лентой внутри. Пока это подозрения, но убийства, взрывы, молнии реальны, я фиксирую, пришел за занавеску, просмотрел аппарат — молния на снимке, маленькая, и рука, ее держащая — видны, а отпечатки пальцев — подделка, это информация, ведь когда меня возьмут обратно, запишут куда следует — и ничего, одни пейзажи я пишу с неземной орбиты, а остальное толкотня и березки, березки. Я вздохнул, градусники — дети солнца, дубовые веники, от тел пахнет дубом, как от кабинетов чернокнижников, а дубят-то себя из шайки вымоченным листом — слесари, это от слабости. Грустно. Море чудесное, не для записи, облака с синевой, в кораблях живое, трогает, идут, до свиданья, не вернутся, их ждет дно и обломки, морские звезды заживут внутри, рули оденут чехлы из кораллов, я был на дне, я видел эскадры и скелеты с револьверами в руках, пушки, из которых шел дым, овевая водный мир порохом, я видел капитанов с золотыми зубами вместо челюсти, вокруг плавали кисеты, я, ходя по дну, нашел слитки, это мертвецы плавили судовую посуду, чтоб дать взятку в рыбьем аду.



24

Море поднимает горы плеска, будто под водой по дну в сапогах кто-то несет котов в мешке, а гора снаружи. Трубы трубят. Я много прошел лет, мне скучно в костре. Сначала был огонек и на него слетались покойники, ткнутся, плавятся, огнь растет, видя такое дело, летающие в космосе предметы — леса, звери, металлы, реки, коровы полетели тоже, валят валом, огонек ненасытный — угли, светящиеся в ночи Космо, и летят уж железные балки от разбитых надежд, золото, ожерелья, костюмы, плиты строящихся планет, отходы, это горит, плавится год за годом в миллионах, образуя слои, они наслаиваются, кипела вода, варились ткани, смесилась глина, писалась история, стреляли в это радиосигналы и накапливалась масса — Земля. Накопилась, а потом уж стали спускаться семянные, и они мрут, образуя слои, а по слоям иду я, конец будет прост до смешного, от перегрузки шар, перегруженный покойниками, сдвинется с оси и улетит к сверхновому огоньку, покрутится вокруг него и сгорит, образуя полезное, туда много шаров слетится, это-то и есть будущее, новый мир. А сейчас жалоб нет. Под абажуром кипит стекло с чаем, ходики на руке, черновато, в море нет полудурков, еще бы, штормит, читать нечего, кроме открыток, лист исписан, чертежные инструменты в негодности, отсутствие туши, низкая любовь — это серебряную руку вижу я в воздухе, полет ея. У моря солдат в зеленом ест, если б он построил на голове крышу из алюминия, жилось бы не то что лучше, но не хуже.



25

В 3-ске в парке меряют трусы шерстяные у кинотеатра в виде пирамиды, таким путем жить лучше, мы уверены. Чтоб конфеты повкуснели, я замораживаю их в холодильнике, горчат, попробуйте. На лавке перчатка, черная, женская, правая, на лавку накинутая, будто забытая, но многие помнят в период на Зодчего Росси Ло Ш. вынимала из-за шкафа черные перчатки, одну за другой, удивляясь: все левые, это в 1977 г. Прошло. Через 10 лет в завещании встречаю здесь я черную перчатку, во внешности черные круги нитей и шелк. Те, Сверху пойдут и на перчатки, чтоб испугать, вернуть. Не вернусь. Я помню в Закарпатье в 1953 г. я искал эдельвейсы на горе Поп Иван, поток шумел, пена неслась, ничего я не нашел, но зато в звериной норе на скалах я вытащил кусок истинно-шелковый, перчатка образца 4-П3. 1840 г., и тут же завыл дождь. Я спустился с веревок, а перчатка бросилась по скале вверх и исчезла, шевеля пальцами, как до-ре-ми. Не мешает вспомнить осень 1944 г. Новая Махач-Кала, наводнения, плывущие по ним черные шелковые перчатки, надутые, как смертные сосиски, мы их ловили на торг. В цирке (там же) на канатах, вытканных из паутины, жила Женщина-Паук, пузырчатый шар, кровяной, затем я видел ее у нас в доме, голова на столе лежит и они с бабушкой о чем-то шепчутся зубами, говорила громко. Не в том дело, а в том, что под громадной головой Женщины-Паука тело девчонки, на ней перчатки черные, на двух руках левые. Гр. Верилен бинтует пальцы зачем? — не грим ли это для черных перчаток, у нее обе руки левые. По Польше накануне восстания плыли тысячи черных перчаток, им перешивали палец и пускали в товар.



26

Оттого что жизнь литота, книги в метафорах, оттого что годы ноют, улыбнись, булла. Крепкие ребята ругают государства. У Домика Лестника 4 сосны, гулял, смотрю: на соснах висят веревки, а снизу пусто, никого нет, если так будет продолжаться, человечество отомрет от размножения, нет раскачки, смотрят на меня, как на божество, а я мечтаю повеситься. Машинка дерзкая пишет, как шуба — не проговорись, шолом-алейкум, русские ребра мои из какой небесной драматургии, как крюк ждут? и ждутся! в уюте на 4 соснах длинных-предлинных, как дорога вверх — 4 веревки болтаются, как черви, меня ждут по весне. А кругом парк. Я рубанул каблуком, кость, уголок повешенных, висят веревки, приглашение — приходи в петлю, это индивидуальный труд. А я не повешусь, не дадут, чего-то другого от меня хотят, по ночам внушают, иду к морю — бурлит, берег с одинокой ольхой, тешет камень солдат в зеленых галифе, символист, и каждое утро этот солдат, еще описанный в финских рунах Тиит Голлурмайнен тешет и тешет камень плоским топором, что он ищет, искр? Лодка Ленина, он ездил отсюда в Разлив с подвязанным к щеке зубом, финны взяли ее (лодку) в музей, да мы у них взяли назад, чтоб туг гнила. Зачем он брился под финна и зуб обвязывал ватой, в кино играл? К чему уху ловил на море с Зиновьевым в шалаше, два писателя? Что тайно-сладострастное искал в охоте на птиц, иноязычных и в бое из ружья по своим зябликам? Пальцы у него толстенькие, с любовию поесть как у рабочего, если не мыть. Но он их мыл, а червей снимал с сосен в коробку Зиновьев-эрмитажный, червей надевал ему на крюк тоже Зиновьев, и улов тащили в шалаш, сетколовы, отрыватели голов у живых, у хижин, что было в колбе у Ленина? Голова?



27. Сплю я

Не спать, говорю я, это они размножают тебя, усыпив, и ты становишься плазмой с тысячами. Объяснил. Спать нельзя, когда вокруг гремят руками люди и дети, береги гроб, не спи, не спи, радость моя, неземный, может быть еще не возьмут назад, не убиют. Убиют, как косточку, белый леопард, кожаный — это я, античеловек. Когда мы стали драться на ножах, небо затмилось. У него нож-аварец, двулезвийный, если бросить, он рубит коня на лету, у меня в руке сжат ножик для чинки перьев, леденец. Вначале мы дрались руками, солдат в галифе (морской) и я, когда мы дрались на кулачки, солдат начал крутить перед собою два кулака, а я шел. Я не крутил, я ударил его сразу пятью пальцами в глаза (торчком!) и ногою в яйца. Он молча лег. Я отошел. Он полежал, встал с земли, заводя глаза, и стал крутить опять кулаками, так у Них полагается. Я не крутил. Я прыгнул вверх и ударил его двумя башмаками по зубам. Он опрокинулся, крови льет, но он вновь встал с земли и вынул нож. У меня ножичек, и я вынул в общем-то впустую. Нож он не крутил, а шел, согнув колено как по ступеням, с воплем, и юшка лилась из лица. Резать шел, двигал ножом как локтем, блеско-блеск. У меня нет ремешка, не купить, завязаны штаны цепочкой золотою до войны, я снял цепочку, намотал на кулак, а конец висел и взлетал, и я полосовал крест-накрест его лицо в шишках, дефективное. Все покрыли брызги. Кровь била фонтаном. Он бежал, сломя голову, кровь била из глаз. Я пошел.



28. Не знаю, как

Болтает по дну. Выходился. Стол с золотыми очками, дело к ночи, нет белых ночей из-за туч в этом году, ох нет бе-лы-их, а то были б! нет ночей ног, нет белых рук, капитан уехал, уплыл, город реактивных людей, дома-вышки, у всех на груди автомат. В кустах спят смелые. Ковыль, стреляй, лето, кисло в циновке у ницшеанца, ницшеанец, ницшеанец! Бегал к Домику Лестника, он еще убит, вокруг рубят лес, ищут кто убил, наломали осин, не найти убийцу. Говорят это приезжий из дома призраков. Но не он. Не он! Его убили руками, сломали позвонки шеи, удар поленом по горлу. Там был притон, крали шахтерок из дома, вязали им талию, чтоб вином напоить до отвала, многих напоили, жалобы были, оттого-то и убит Домик Лестника, я ходил, шевелил пепелище, одни пуговицы от милиционеров валяются с изображением шара земли. В Домике Лестника был и воровской склад, делали лягушек с пружинкой, чтоб скакали, ходкая ценность, это у него я научился конфеты замораживать, еще ассигнации Госбанка по 50 шт. в пачке на сумму 70 млн рбл. золотом — нашли; истратим. Но голову не нашли, обрубок на теле, пенек шеи и прибинтован голый мяч, двукрасочный, но кровь настоящая текла, однокрасочная, тело опознали Зоя, Инга, Алла и Анна. Я отказался наотрез, я тела не видел, а голову я б опознал. Гр. Верилен укатила на колеснице в сад и с громким плачем кричала, что головы и не было, это из мяча шел голос механически-наливной. Сказать честно, и я головы не помню, он галстуки менял сверхэластические. Убили Домика Лестника (выходит) Зоя, Инга, Алла и Анна, но убив они не знали кого, это было в пьяном джазе. Дело не в теле, не доказательство, Эти могли подсунуть иное тело, если я принесу голову, никто не оспорит мнение. В 1981 г. (6 января) я приехал в Домик Лестника, меня вез друг кучер Аарон Романов, династ, я уж не дышал, пил «Сок лип», ликер 56° выше нуля, меня корчило и рычал я, везли от Дома Балета, и я сипел, я бил капельницами в Домике Лестника, ох, и здоровые бабы, как бочки, налитые мускулатурой эти Зоя, Инга, Алла и Анна. Драка такая: то потеряю сознание, то дерусь откаченный, курю в уборной, воду лью из всех дыр, мочи нет, одни ребрышки, хоть на сковородку, дрожат жилы, и подходит ко мне пристально глядящий солдат в галифе в трусах с морской каймою. — Полковник, — сказал он быстро. — Я вас слушаю, — сказал я подтянувшись. Он захлопнул дверь и взял меня в кабину. — Межгалактическая психиатрия? психоанализ? — Докладывайте, — сказал я. — Я сразу понял, Вы приехали на черной машине с кучером Аароном Романовым, он у нас бывал, лейтенант ВДНХ, я правильно говорю? — Продолжайте, — сказал я и нажал ручку унитаза, зашумело, вода вошла. — Что это? — встревожился Галифе. — Пока говорим, делай так ручкой, это мы Их смываем вниз, чтоб не слушали. — А нельзя ль мне получить хоть маленький чин? — Нет пока, — сказал я деловито. — Я взорвал винный отдел в магазине, в офицерском! — вскричал солдат. — Зачем? — удивился я. — Да чтоб выпить, денег нет, я взорвал, пока туда-сюда, из луж винных и пил, пока не взяли. Дело ль я сделал, мастер? — Дело-то дело, — сказал я, — но ведь высшее сумасшествие бутылки рвать. — Ну! — воскликнул он гордо и вытянувшись. Потом он Домиком Лестника стал, обслуживал бутербродами с коньяком, шайку террористов открыл, они готовились к атаке, чтоб сделать Л-д свободным портом, отделить от всех стран, они прорыли подземный туннель под дамбу, готовили взрыв. В общем Домик Лестника получил от меня звание мл. солдата, был непобедим, мафиози М. К. П. Физиоми писал о нем по западным голосам как об Учителе. Убить для него ничего не стоило, он убивал камышинкой без улик. Спит скажем директор кассы, он ему камышинку в какую-нибудь дырку вставит и ртом дует, тот, спя, раздувается и лопнет, таких убийств прошло 163, думали от еды, лоскутки пуза находили на крышах соседних домов. Я пробовал этот метод, видел, как взрыв доводит ч(еловека) до дыр.



28а. Бурь две

У воды ритм от гекзаметра к волне мелической, песок, смоченный лаком очень хорош. Ночью была буря, розовые зерна в глубинах, буря шла, как катюши, реактивно. Сейчас утки плывут, птицы-капусты на ветвях сосен, а рядом баркасик, сильное древо. Свист урагана у 3-ска и старуха сидит, закрыта плащом из стекла мягонького, книгу читает, не хватает флотоводца с целым глазом и с трубою к целому глазу. На пляже пустыни и пусто, берег осыпан желтым, овеян изумрудами. Привет тебе закат с лиловой тенью, будто глупый ад погиб. Господи, у меня кровь течет из ушей, подушка намокла, я текст этический. Тот, кто выше столпа ничего вообразить не мог, он и есть столп на площади царя-подонка. Я с Богом сравнился, тоже мне новости, с этим гобоистом, сосущим Землю как мундштук, отсебятина. Теперь я брезгую видеть хуй, взлетающий в космос со стартовых площадок, туманы масс. Я то, у кого пощечина и рубашка на теле караются, то что сказано, скажут и после, пустоты. «Нет» тому, кто не единица, голос, поднятый выше нот — не диссонанс, а образец дикции, метафора жизни в единице, это шар, абсолют на планете, где правит Высокий Подонок, Ты, семя, племя, знамя, вымя, темя, Имя, Время, завистник, самодур, ненаказуем!



29. Выбоины

В бане весы железно-ртутные, стоишь и не знаешь, куда отшатнет, в какой вес от 10 до 120 кг, так и колеблемся. Рыжие парни, стройные (ирландцы?) пьют пиво из потайных карманов, судя по ртам, в пиве не только пиво, а и спирт. Колбаской зажевывают, как мило, домашне, антикомутантически. Отличные ребята, в 45 лет с такими фигурами шахматными — индусы? Что-то нерусское в них, пуп гладко отрезан, кожа без гноя, подмышки подпилены, волос на ногах нет, грудь мышцемолниевая, то, что они не за мною, я спокоен — их два, а не четыре, правда плюс два могут быть в парной, в кафельных кабинах где душ, да вряд ли, Те мыться не любят, у них швов много обнажается, как у меня, но я один, а если рядом четыре со швами по телу вдоль и в ширину, то тайн не будет. Орлы реют в листве, где банный лист размножен и веник — нива для почек, компресс и в груди рыдания березовые демонические. В бане ковш как швед водяной лежит, встанет, камни калит, в печку воду бросает как пламя, а вылетает жженье, сожженье. Мыло летает, мочалки л(юди) моют с такою любовию, что себя-то помыть забывают, сидят грязные с блестящими мочалками, потом тазы моют, ноги мочат, шею гнут, под душем обольются и выходят, пузо взвито к носу, помыты, мылись, пить водку теперь в портфеле. Кто и не выйдет (бывает!), у печи замешкается в пару туманном, и выносят затем останки — пепел в шайке, хоронют тут же, в кладовой, без волокиты, простенько, веники пеплом посыпят как содою, и в продажу по 50 коп., краны работают, груз идет из них Н2О и газ СО2 для задыхания, банщики в набедренных повязках снуют, опустошая скамейки от золотых зубов, а также подбирают части ног, руки, уши, глазки — это загранпротезы. Сидят л(юди), моются под краном, обезьяньи зады намыленные, в руках железо с двумя ручками, в нем вода медоносная. Думаешь, новая книга, а тут же старые речи, негромко, ритуал тела, мыть его, инстинкт нестарения карнавала в ноге, о грубая жизнь, в дырах тел, естественных.



30. От шоссе до шоссе

Комар это ром леса, сказал бы Шиллер, любил ликер, розовые бутыли, я помню вез из Праги четырехлитровую бутыль, всю выпили за два часа, пока самолет летел с водителем и стюардессой, трудно представить как шел по верховному пути самолет, не трудно, он ехал, мы плакали. По шоссе идут спортсмены, в задницах электропилы, и локти ходят как колода карт в руках. Муравьи в броне бегут вверх по стволу и кидаются с вершины, воздев крылья, уносясь, этот муравейник — у березы — Центр, с Теми связан, отсюда летят новости, недоступные человеческому пониманию, муравьи летят слишком высоко, или у них реактивный рот, или внутри атомы, их крылья бутафорские. Есть в Америке золотая лягушка, глухонемая, ест летающих муравьев и молчит, больше никого не ест, есть ли тут связь? Тут-то связи нет, но в мире м. б. и есть, съев муравейник лягушка исчезает, опыт ее окончен, она — устройство для новостей с шара. Пора ковать новых муравьев, этих жалеть нечего, дело литейщиков отливать фактуры, не мое дело, а мир ждет новых и новых куч, они строят рост стволов, они усиляют лес, а леса это антенны для сообщения новостей — Тем. А на какой рех им эти новости? Несколько лет назад на Багамских островах, в Ницце и пр. сверхпляжах появились молодые люди (Стамбул, Гагры), одетые так, что смотреть нельзя, открытые денди, афиши, они снимали лучшие номера в отелях, по одному, жили 11 дней и улетали самым фешенебельным рейсом, вели себя молчаливо, одинаково и морально, без женщин. Трезво. Думали — принцы крови. Но для принцев их многовато. Кто они? — кричала мировая пресса, — это неоэлегантство, расточительство пустот. Потому что выделяясь на десятки голов выше богатством костюма, чемодана, шнурков на туфле, они вели себя мирно. За ними следили Интерпол, Скотланд-Ярд, Сюрте и пр. организации, подозревая худшее. Журналисты добрались-таки до этих необычайных. И что ж? кто ж? — Рабочие из Англии, станкостроители, молодые чудаки, получающие хорошие годовые оклады и тратящие их исключительно на эти 11 дней, на отпуск. Больше ни грана тайны. Изумленные такой простотой, им предложили показы по ТВ, те отказались. Изумились, что отказались, и спросили, почему? Выяснилось, что эти личности выше денег, предлагаемых за голубой экран. Назначили сумму втрое. Смеются. Но уже сенсация (денежная) охватила множество телестудий, начались гонки за лидерами, бешеные чеки присылались в конвертах, пока дело не дошло до Америки, те за 3 секунды объектива заплатили каждому по 300 тыс. долларов. Это неплохое начало, потом стали предлагать шоу, сценарии, и ребята в месяц получили от 4 до 14 млн. фунтов стерлингов. Они разбогатели. Это т. ск. костюмированный вариант истории битлов, смекалка народных масс, действительно — додумались одеться как следует! рабочие!



31. Люди-лошади

В Л-де туалеты и люди-лошади, это я иду в вокзал, томим, дают салфетку, ты даешь 10 коп., выходя еще получаю салфетку, бумазея, лицо мыть, зад, руки, хрен ссущий, губы; высветлился. Иду, шатаясь мимо кафеля, вышел — ??? и тут подкатывает на одном колесе ч-ко-лошадь, ржет, губная гармоника звенит. Люди-лошади везут тсч. единицу с вокзалов, отлакированы, с номерами на животе, к примеру Л-Д: 17-82, и под седлом сверх колеса №, эти днацони везут тебя без цели и смысла, чтоб взять деньги, а ты ну и рад, да весь мир в монетку по ободу обведен. Технология: ты сел на плечи, а они, держась за руль одного колеса, везут, лихо, по возможности сшибая иноземцев, те отлетят в центр Нильского проспекта, вынут валюту и тоже катаются, вот и давка. Я подсмотрел этих людо-лошадей вечерами при серпе на небе, когда башни шумят стеклами — отвезя всех, устав от пота, они идут под Мост к женщинам (Зоя, Инга, Алла и Анна), схватив одеяло у реки Нилы пьют ведрами, 6-7 ведер в ночь, отлично, а у женщин они отнимают кусок кости, чтоб кормить свою собаку, у них у всех собаки. Это новые люди, рабочие, горожане. Если есть кибитка, обитая цветным шелком, можно впрячь нескольких ч-ко-лошадей и мчать от вокзала к вокзалу, обойдя по 3000 уборных в ночь, есть такие, я больше 100 не одолевал, что толку, после 60 я уж прыскаю, а не смотрю с любовию, как идет твоя струя, гремя. Едешь в упряжке, бьешь хлыстом скажем четверку ч-ко-лошадей, а потом распряжешь, привяжешь к открытой конюшне, к Александрийскому столпу на пл. и светишь. Я видел как они плодоносят: разгоняются на колесах и стукаются, кто разбит насмерть, того и кладут на постель к девушкам, накрывают тюфяком и ждут, когда стихнет. Стихло. Девушек выбрасывают в реку Нилу, а ч-ко-лошадь вслед за нею, колесо туда же, не жалеют. Они думают, что л-ди рождаются из воды, из молекул, напоминающих круги мировой истории. И действительно утром по парапету катятся малюсенькие л-до-лошади, уж и велосипедик есть, с кругом, их млн. млн. по набережным летят, если их не примут за одуванчики и не смоют метлою. Река Нила — питательный раствор для самозарождения рабочих пружин.



32

Алмазы чаек. Сосны-атлеты делают гимнастику золотом мышц. Сухо. Стоят машины, приехали для соития. Не люби меня! Купол у Кр-та обтесан металлом, ветер травянист, чайки в воздухе висят антисамолетно. Москва живет своей головой, начисто оторванной от человечества, ни туловища, ни ног, одни руки, сжимающие оружие. Нигде в мире нет больше мяса. Ходят по кромке воды волнистые линии, подойду, взлетят мужчины с бородами, Земля далеко, берегов не видать, да и что берег, дно. Песок плосок. В Кара-Кум расчищают пустыни для жизни негров. Похороните меня на Неве в проруби у моста Петропавловской крепости, чтоб купаясь девушки оттолкнулись ногой от крепостной стены и неслись к моему телу во весь опор (подо льдом). Протяните мой труп ногами вперед и чтоб по двум сторонам Невы шли толпы (я напишу списки, чтоб кто шел), чтоб они сошлись и в черной кибитке повезли б меня засунутого в кибитку, пешком, положив оглобли на плечи и так такелаж до моста, где стоит памятник А. В. Суворову. Чтоб подрыли лопатами под памятником и осторожно сунули мои останки в дыру. И опечатали б моим перстнем, передавая его из рук в руки для поцелуев. Плиты не надо. Пусть надгробием у меня будет А. В. Суворов. А потом пусть поет обо мне советский народ и пусть милиция не сажает его в Сибирь, а даст спеть. Пусть поют обо мне и отборные войска КП-СС, они достойны того. Грустно бродить уже, не утолен я, где-то есть А-тличные бомбы на глубине 880 тыс. мотыг.



33

Море и рев, старая гвардия. При ярком солнце огнелучи, пыль под навесом дома призраков, я набил карманы и пошел на кладбище, две девочки на вид сестры шли в ту же сторону, пересчитывая мелкие монеты, за ними шел ремонтник трубок (табачных), за ним тот, кто бьет башмаки, за ним кто делает из твердого ячменного теста прозрачное, торговцы у кладбища стали раскладывать лососину, макрели, фрукты и картофелину, соленую редьку, шинкованную, старые деревянные башмаки напрокат, рыбный торговец режет акулу, его жена варит раков, дети утоляют голод персиками, масса мебели, постелей, фокусники, священники — сегодня хоронят целую армию женщин, погибших у Домика Лестника, впереди идут паломники по 24 святым местам (кладбищам), несут гробы с буквою Ж, на земли змеи, лягушки и голосистые жабы, железный котел и жаровня для отрубленных голов. Что нашли в Домике Лестника, — горшок, кастрюля, старый бумажный зонтик, бумагу, трубки, жестянки, корзинки. Бродячие рассказчики и дорожные чтецы рассказывают эпизоды из жизни женщин, убитых, а те (трупы) лежат на постелях, доктора и брадобреи обрабатывают их, доктор пишет таинственный знак на интимном месте у женщины и проводит по нему священной книгой, многие делают спичечные коробки, канатные плясуны едят драгоценные камни, вареные на огне дорогого дерева. Есть русский рассказ об Иване, тот увидел рыбу в колее. Рыба просит воды. Иван говорит: я иду на Юг, там большое море, я отведу воду этого моря сюда и тебе легко будет плавать, у тебя много будет воды. — Вы очень добры, Иван, сказала рыба, но как могу я ждать, пока вы придете на Юг, ведь вода в колее сохнет и сохнет.



34

С цветов желтых белые бабочки заполнили отмели, весла тоненькие, панама, нож, — рыбак приехал на сиденье, рыбка скачет, похожая на кенгуренка, плавнички в груди, и у кенгуру бедра рыбообразны, девоносицы. Песок низкий, выдуло. Зонты. Мир этот грустен, с чернотцой, одни вороньи перия. Не пиши! — кричат камни. Не буду. Буду. Моя яма полна чернил, мяч резиновый с мозгами, парю волосы. Пальцы разделены на пятерки, ноги слоновой кости, шерстинки бархатные, от ног идут дороги и обрастают ногами. Завернувшись в простыню хожу один в бане, зал концертный, бьют в тазы, голые л-ди моют кожу, кожаные л-ди, они пьют с утра, негде им, видно цены на вино повышены до неузнаваемости, на ключи еще. Холодно в бане, мужчины накручивают золотые пластинки (на пальцы), а у бани русский чай, в горшочках дают землю, взболтанную. После бани спал как пупс.



35. Девочка — существо логическое

Море, кран, корзинка для бумаг, медная монета достоинством в 5 коп. Достоинством! Женщина в одеяле на берегу, подойдем, каблуки увязли, отвернем уголок одеяла: мертвец. Мило. Это видно по тому, как дергаются губы, уж лошадиные, метаморфозирует. Я смотрю на женщин, племена их нецивилизованы, в пятнистых одеялах, зачем их столько млрд.? Оставили б одну на народ: 1 русскую, 1 эстонку, 1 польку, 1 израильтянку, других незачем. Ну еще можно б 1 ирландку, 1 малайку, шесть штук на мир — норма. И выбрали б из этих шести двух во Всемирный совет женщин, выбрали б и гальванизировали, а стулья оставили б мужчинам, стал бы рай, как у нас. В бане на мужчин (без женщин!) налипли березовые листочки, если смотреть на мужское, дело плохо, нет в них той палитры как у женщин, один Микеланджело рисовал пылающим углем мужские бедра, что вышло, известно и так, без моих перьев, летающих. Куда ни плюнь, худо, дряни. Я б оставил на земли 2 млрд. женщин и на них мужчин: 1 русского, 1 белого и себя. И все. 3 мужчины на земли достаточно. Мы б образовали Советский Союз, женясь каждый час, в сутки можно было б иметь 14 женщин при десяти часах сна. Если ж на троих, то 42 жены в сутки, в год 15.330 штук. Но это при щадящем режиме, и то в 20 лет (больше не прожить) — 306.600 штук. Если ж усиленно, то при скорости в 10 мин. 1 жена, умножаем на 14 сумма — 4 млн. 292.100, уже крепко. Но мало. Придется добрать и выделить для опыта еще: 1 русского, 1 киргиза (как самую древнюю европеоидную расу) и 1 француза. Стоп. Французу отдать француженок, дальше не пускать, он один за 20 лет одолеет 21 млн. 053 тыс. 211 француженок, ничего себе! Опыт оправдан. И подумать только, сколько лишних мужчин на земли, куда ж девать остальных, если нужны лишь шесть? Никуда, они доживут и превратятся в прах. Важно не дать им взойти на рельсы к женщинам, отправить их на тот свет, открыть им люки для стока, чтоб текли вниз, отпаренные. Тоска в бане; трудно смотреть на голость, на голых. Лучше б это делать не часто.



36

Пустая ночь. Если метафора повторяется через годы, перечеркни себя. Мы подставные фигуры. Сколько ни ходи, всюду остановки. Смеркается, бельевая веревка дрожит на балконе, дождь ужасен (его нет!), трудно тронуть, причинить мне что-то, вызвать на зло, привязок нет при исчерпанности пути, если представим землю без л(юдей), беспощадно ясно, что науки выдуманы. Значит, Рекс может думать только через кого-то. Меня, модель, Он видит как помеху, Его глаза переполнены картинами (своими), Он меня держит, чтоб любоваться цветом Себя, пропажа меня на шаре Им не в новинку. Полоса муравьев, идущая по березе вверхо-вниз это своего рода песочные часы, циферблат — ствол. Ах хорошо от дождя, мы морские, синие; нестерпимые воды, их движение пахнет мускусом, медью, йодом, пудель в воде прыгает вверх! Сухой песок, крапчатый, леопард, это дождь красит. Камень в ободьях, в нем красят людей-идей. Квасят, весят. И буря вдали и радуга. Еще кипятильник со штампом дома призраков, да, домашне и сквозь балкон дождь идет, и всюду дороги и гортензии, и родина гремит решетками, эх, фетровый рот у девушек, губы бьются от огня ласк (если зажечь фетр!), искренне говорю. Уже идет новая история, где нет моста и патронташ набит, одни галифе, в сто ран нос суют, у моря лежат в бурю, у берегов трупы, вверх ноги, вбок руки, сзади дырка, идешь, спихни их в море, дощатые. Солнце слепит, ну что ж, не зря жил, можно и умре, светло. Только и можно жить, отодвинув с горизонта реалистов, как фашизм, картонный. Скоро Бог выйдет с ширинкой, застегнутой на все пуговицы, жетоны листьев пронумерованы, я о тайне перечислений знаю. Был в бане, в печи мокро, веники освежают, песнь им спинно-мозговая, сижу с мужиками в жилах, с брызгалками, с камнями, на которых сидят и мылят между ног. Предпочитаю аморальный рот у женщины, чем с билетиком закона. Крестьяне, выросшие до размеров изгороди, которыми можно перегораживать моря, — вот истинная перестройка мира, беда только в том, что вода возьмет и эту дамбу живых, вздует и унесет трупы и будет опять старо. Один Лао-Цзы родился сразу семидесятидвухлетним, а мы рождались по ч-системе, не знаю, что за муки нес Христос кроме бревна, это у нас носят 300 млн. с утренней зари, более что-то не паментаю у него страданий, да и крест этот бревноподобный он тащил себе, а не л(юдям), так что крики о его коллективизме без почвы, ну принес, ну повис, ну умер, будто никто не умирает, а потом воскрес, — все воскреснем. Он был как все, потому и стоит в истории. А я не был как все. В 1963 г. когда меня обклеили газетами и не дали жизни, я отрезал свою голову и унес ее в угол, чтоб не шумела, а тело отпустил ходить, отпетое. Ну с телом Они сражались, оглушили, ослепили полуглазами, и что ж? О голове-то никто не знает, пускают наконечники, а не попадают, не попасть. Голова моя, голова, удивительная.



Отъезд (завтра)

Если приезд игра-дубль, при чем-то, то отъезд всегда езда в низ. Как приятно вспомнить о ч. как о мертвеце. Подходим к концу. Жара, написалось вровень с планом (выполнил). Если ступить на конец доски, она преломится, взлетит и ударит тебя по лбам, так и море — ступи на край берега, и оно взойдет и ударит всею зеркальною поверхностью. Море как и пропасть — перпендикуляр к ноге, если наклонишься, погибнешь. Идем прямо. Доска в доску вдеваются как два гребня, так и вода в устном стакане, гуттиере. Прощай, яблочко! Дикий кинжал в носу птиц, кислые соли утр. Листок ты листок последний (предпоследний). Последняя страница пишется трудно, лучше оставить страницы и отметить дату — отъезд 22 июля.
Конец новеллы «Бани».



КНИГА ПУСТОТ

— Хочу омлет из картошек! — У нас же картошки холодные. — Они не только холодные, но и в кожуре. Читаю Ямвлиха, сквозь занавески свет кругами и лампами, это одно и то же солнце. Солнце на костях богов. Меня не обманут ребристой печкой, а многие обманываются. На желтой дороге учусь идти босиком, попадаются стекла от бутылок, змеи, люди, перешагни через них или обойди, это эффектно, перешагиваю, обхожу, в воздухе яблоки румянятся, мне нечего сказать, — пустота — вот основное состояние (достояние). Ласточки щелкают, щелкаются, в небесной пыли живут ежи, коротки периоды моих обмолвок. В окнах (автобуса) спят сквозь пыль. Хожу то в белых, то в красных шортах, детей в этом году в озере не топят, видно используются для других целей. Есть ли цветы несъедобные, увы, есть. А дороги? — тоже. А люди? — нет, все съедобны, как кости. Пока что здесь хорошо, а почему? Понял я: X. и Ю. на службе весь день, и в доме один воздух, а около дома красные тапки и голубой таз. Можно скрыться, ах, Антдан, у Богов свои позы, поспал и проснулся; умирают, чтоб их никто не видел. Холоднее, дождиком брызгик, вокруг много провокаций и печали. Утром загар на зеленом стуле, видел косулю с желтой и красной шерстью, тут внизу, за домом. А, спать пора, сладенько уснуть, откуда столько обид наслано? Если мист это закрытый покрывалом, то тут таковые одни бляди. Почему мы живем, окруженные? Гульба к озеру, там две толстые доски положены на воду, а по ним со дна с камней идут сходни, по этой лесенке и поднимаются на луг те, кто уходит под воду, красиво. Светло в 11 ночи, дневное нечто. Вчера дождилось, мы ждали кино про сумасшедший дом, и приехал художник Д., Московской епархии, непомерного роста, бройлер, в американском одет, я оглянулся в дожде: м. б. я опять в Америке? Пес смотрит из будки как епископ, синий таз свежей воды, тапок лежит вверх ногой. Купался вопреки, камни обкатаны, а на них головастики едят слизь, черные перья у рыб, спасенья нет и не спастись, вода как под тонким льдом — под солнцем, прыгнул, от тебя идут искры, выйдешь, вода льет с тебя на доску, а солнце воду снимает; я потерял навык писать. Шел дождь из туманностей, мы прошли полтора часа и шли назад, он нас нагнал, сидели вечер, ели-пили блины. Теория множественности душ льстива, душ мало в людях и в животных, мало у кого они есть, души, я их встречал. Почему такая категория, да потому что я встречал — я определяю, так и про ад можно вспомнить, что был в аде, белые плечи, белые ночи. На озере рыбки в резине, сияет, рыба брыкнулась. Не пора ль описать езду в США с Москвы, с советских танков, как они шли на репетицию ночью 30 октября, низкозадые, стальные, а мы с И. К. ели колбасу с кофе и гремела земля. На озере купается девочка с тонким тельцем, но в трусах, вот трусы-то и расхолаживают, она нырнула в прозрачное, вместо трусов получается голубой задик, несексуально. На досках скука, вот и вечер, брюки висят, синие на синем, окно открой — кричит собака (спящая). Ищу морковного цвета панамки из крашеных простыней, торговля перестройки. Сколько крестов в небе, в дом залетела шаровая молния, сожгла пробки, мелко; вода глубокая, глубока, дрова как в снегу в луне, здравый смысл протестует против эволюции, желания лжи. На желтой дороге пески, будто это путь в пустыню. Попалась ты, как кура в рюмку, любовь с бабочкой. Вчера любовь, а сегодня с бешеным звоном бьют молнии о стекло, град-фундук, но он безъядерный, среди бела дня и синя неба, тополь беспокоится, много фиолета, ветра, водяной ураган, погода как море бушует, как в коллекции итальянских картин. Луна раскаленная, полный шар, резко-сквозной, будто бог-китаец бросает шарики риса, или гиперборей — льда, ливень полосует стекла, ветер треплет, смотрю как мастер бурь, буря, буря, воды носятся по полям; автобус как призрак прошел в воду по грудь с красными глазами в окнах, плач пассажиров об оставленном. Плачь, ночь! большие пузыри в воздухе, который то сжат, то разжат, а то заполнен водою, дрожат рамы-поэмы, машины идут мимо окна, громыхает. Я печален. Пойдем по молниям, как ужасны холодные стекла, как гремит, как цветок! Коровы, глядя на меня ревут о роке, их рога из янтаря, солнце как цветное стекло, я бью слепней (на озере), они как листья с моторами, а бабочка сидит то на моих сандалиях, то на колене, то на плече, сидит на мне, хлопая, на ней полный перечень древнегреческой азбуки, м. б. она из Учителей, не гоню, не летит, пусть, зла нет, если хочет что-то, скажет в кожу, а кожа передаст лимфе, сосудам, а они идут в голову и голова (моя) поймет и выведет формулу. Оранжевая роза, купленная 17 июня, сегодня 27 июня стала красной, живем в желтом, золотообразны. Начну я бегать, тут дороги задрожат все. И духота, и дождь, глухому где родина? люди — глушь, страны — глушь, а женщины — молчащие книги убитых. Принеси мне беленьких отрубей из молока. Что такое пыл? Небо — пыл, характерный месяц — звезд нет, давай поедим чайку. Вышел погулять по пыли, шел, глотал солнце мутное, просвечивающее, шел, считая по сторонам голубые цветы, я не могу считать звезды из окна, их нет. Я пришел к озеру, там скамейка отполированная, на воде листья кувшинок без кувшинок и утки во рту дудки, а еще плавает девочка в легком; мы едим диаметр любви. Дрова сверкают в ночи, страшно, ноги слабые, чудный лимонный свет с юго-запада, только у ив у пруда у шоссе стоит корова, настоящий мрамор с прожилками, одинокие девки в трусах (бедноодетые) то тут, то там, сквозь решетки занавески — дали, не держи отношения на весу. Люстра из стеклянных обручей, набрать цветов, сменить погибшие, нужно взять хорошие часы со стрелками и проверить шаг, то, что мелькнуло, выросло, приобретает вид живого пера, а ты возьми его и очерти на бумаге и вложи палочку греческой туши, — это и будет книга, размер твоего времени, таких книг я уронил много штук, ненаписанных, это относится к совещаниям с Верхними Кругами. Параллельные, если пересекаются, в конце пути образуют круг с центром в точке пересечения. Накануне смерти я мерз и еще меня безостановочно тянуло ввысь, тело тянуло, я поднимался над кроватию, а X. меня назад прижимала, к подушкам, однажды я поднялся выше, к потолку, одеяла свалились, пока я висел, X. перестилала кровать, позвала Ю. и они вдвоем опустили мое тело вниз нажимом несильным, так я и лежал до врачей, поднимаясь и сникая. Сел в лодку на озере, посмотрел в воду, а она маленькая, как монетка, некуда дальше ехать, слез с лодки, заплатил и ушел; и телескоп не на чем везти, нет катафалка. Восьмой час вечера, солнце пылает, пойду на озеро. Дойду до озера и пойду обратно, ромашки нашел и сорвал, поставил дома в стакан, а потом письмо опустил в ящик и лег, спал, читал газеты про съезд комутантов, как они извиваются, раньше один говорил, а теперь если пять комутантов скажут одно и то же — плюрализм. Моргсисты. Не пойду гулять столь вдаль, не уснуть потом всю ночь. Или пойду? Гребень солнца, если б похолодало — пошел бы. Есть сцены и их помнишь всю жизнь, есть биомасса, пустой супик для контакта с бумагой. Если от ног гора поднимается, а по ней коровы идут, то что это — утес? А двинешь ногой, угол не тот, коровки падают. И от угла зрения люди на горах падают. Я люблю смотреть на озеро с листьями со дна, как рассчитаны Верхним, дойдут до конца, лягут на воду, как в Красном море Моисей с книжкой во рту, каменной, руки по швам, а раскрыть боялся, утопнет. В других грудях моя ненависть, а Верховный Подонок посылает уста. Стол пуст. Снилось, что часы стоят на полвосьмого, проснулся, смотрю — полвосьмого, лег, сон, опять то же самое, значит это черта, изыск, часы-то карманные, не стеночные, при ходьбе соприкасаются с животом, вот и изучили меня. Мне мешают X. и Ю., если уж быть одному, то без хозяев. Гулял под дождем, напряжен и тосклив, увидел молнию, снял очки с металлическим стеклом и понесся, гром не слышен, вслух при мне не смел звенеть, шоссе плескалось, машины шли сквозь стены брызг, я шел с большой скоростию, потом выжимал с рубашки ручьи, пью кипяточек, съел слабительное, ничего красочного нету. Если щурить глаз часто, смотря кто еще тебе в ответ прищурится. Туг на драндулете с кузовом кто-то ездит, рукой приветствует, не пойму кто, не разглядеть, кепка. Искал, где б увидеть что, даже коровы сквозь землю провалились, пусто и дождь для псов, говорят молния бьет в шейный позвонок так, что потом ходишь прямо, мне б не мешало, говорят, но может клевета. Рубил веник (пальцами), ел лук длинно-зеленый на столе на клеенке, чашка с синим медведем сбоку, графин цветов, кафельная баночка. Гулял, где коровы. Будем умны и ляжем, хозяева в саду удачу полют, завтра сяду, завтра я никуда не сяду. Ямщик и лошадь, не часто приоткрывается эта крышка (во мне!), просто время вычеркиваний, время рвать, рвись, рвись время низких дел, друзей, душ, свою включая, нужно не упускать солнце, оно важнее, чем боги от него, при свете лампы Апулея писать шершавые стишки после бани после бега после бабы. При свете заката месяц, завтра ветер, как хороши на закате белые лилии, красивее луны (двух половинок), сосны похожи на обнаженных животных (стволом), особенно в дождь они — большие цветы. Как я плавал, левой ногой двигая как веслом, а правой крутя, а руками делая так, как делают — отойдите от меня, я плыл крича «прочь» и раздвигая мир. Четыре бабочки опять любили меня, ноги обсели, руки, такие приятные птахи. Ночь. Чайник дает чай в круг фарфора, алкоголь пьют ртом, есть хорошие тела. С утра роскошь, купался, мыл тело ниже пупа, затем ходил; два-три огня в день, а так дождь, я сидел с Книгой Нулей, это миниэпилептические явления, внезапный сон. Купался без очков, закрыв больной глаз, лежал на досках, плавал, вода чистая мутит илом, коровы коричневые ночью на горе, штук сто. Белые цветы (те же!), нарвал три штуки. Женщины при соитии с гениями начинают писать, у них возникает (в генах) художественный элемент. Дню конец, чуть розовое за стеклом угасло, чуть черные яблони издалека, из прекрасного окна, куда ни ткни, тянет в сон, вечером будет греметь, пишу в кровати, как Леонкавалло. Когда я пишу, машинка поднимается на уровень рук и одеяла золотые, но кончаю писать и все вокруг из ХБ, а машинка ложится. Из-за колебаний и кручений магма стремится к шару, металлы — шар, пло, эмбрион — шар, паук — шар, а он центр нитей Бога в сети геометрически-тончайших вибраций, и передает их вверх, голова человека и др. — шар, мозг благодаря голове шаровиден и кровь из шаров, пятка шар, рука и уши шары, и яйца живого. А квадрат, спросят педанты, — что-то есть квадрат? Нет, ничего не есть, шар он. Но книга! — скажут. И книги шар, мои книги шары. Можно ли нарушить шар? Да, но тогда уйдешь в плоскость. Американцы сообщают, что температура центра Земли 7000°, — больше, чем температура Солнца. Вопрос: Земля зрелее, откуда ж вышла Земля? Сижу наполовину в окне, как воин, закопанный, плечи и локти в окне, а голова над книгой. Пес сидит на лавке, смотрит в окно на меня, лижет руку свою у подмышки, мне попробовать что ли? Люди аккумулируют друг друга и за этот счет живут, даже глаза едят, нужно опускать. Есть что-то чудаческое в смене женщин, как в смене белья, прикасаемого к телу. О ночи, ночи, бредил от бокала корвалола. Озеро отличное, дно теплое, камни гретые на глубине, озеро сегодня легкое, голое, как будто плыл по женщинам до 17 лет, кожа вымытая, выпаренная, молодая (у озера), я плавал минут 400 (меньше, конечно), вышел на доски, погода ухода. Те, кто оставляет мир в эти дни, очень хорошо, уходите. Глаза закругляются, кости стоят на месте, топчешь пыль, липовую. Из окна дрова, X. и Ю. рубят (сейчас спят), скажем так: дрова рдеют на закате. Пахнет чаем, я нагнулся губами к чашке: чай пахнет чаем, плакать хочется, так неожиданно. Открыть дверь и идти в ночи, махая рукой, может в руку попадет — муха? Ходил на двор, светил из окон, мухи нет. Думаю о душе, она шедевр, многожизненный итог, Боже, Боже, ел ли я слабительные лепешки, но уже Воскресение Господне, этот друг народа воскресает раз в семь дней, может быть, это он по клеенке бегал, метаморфозированный в муху? Такая тоска каждый седьмой день воскресать, от чего, от будней? Пес лает, звук как стук в дверь, громкий. Хорошо пить чай с яблоком, лить в губы горячее и смотреть зарю молний. Заря молний! — как тут е. т. м. не хватает. Мы живем в суточном контексте, новом, бью мух, головы летят. Озеро у меня индивидуальное, нырнешь и голову режет, я загораю, черный, это помогает кровотечению. Купание без плавок, минут сорок шумел, гладил как утюг поверхности, в телесности. В саду полно черных сорок, это обычные черновые примерки рукописаний. Однажды я вошел в огонь, блеск, кислород огня охватывает без подделки, в огне высокий стиль, стоишь как в шлеме, и исчезаешь. Лопнет полено, из щек угольки узоры шьют, это ты, Всевышний Сука. Войдя в огонь, я увидел одни удочки ловцов золотых рыбок и готически-желтый центр, там лососи. Центр — это точка, куда вставляют солнце, чтоб очернять миры. Пошло, бушует ветер, пойду, подразню грозу (будущую), дождя немного, так, сотенка нуликов разбилась о плиты, припорошило стеклышки, ветерок на Ю.-З., открыл дверь — молния из комнаты! Молнии, молнии, души убийц! Громада сада и вырезанные небеси, спит пес: в сарае, как воин; день подходит к другому. Ночь. Полночь. Сижу в куртке на голом черно-цыганском теле, корабль реализма не выдерживает многолитрового пота и сходит с волн. Озеро ровное, вода милейшая, глазная, как в хрусталь ныряешь, трещины во все стороны так и летят, и плывешь в женщинах, в двух, а то и в трех, под тобою негритянки, ноги по ногам скользят, а сбоку арабки, семитки, а в морду тебя целует индуитка, а гладят китаянки, в общем, не озеро, а запретная зона. Я птицелетающее, кто наполнит чаши едой, а то они блестят, лизанные со вчера. Я теряю счет ремням. На дорогах автомобильчики. Каменный рисунок перестали ценить, подавай живописный, смотришь влево-вправо, общаешься. Структура растет из целого вибрария слов, тембр фразы в целом и отношение к соседней. Мглисто, день в пленку запаян, малозрительную, нечем питаться, тетя Мостик, ходил в черном зонтичном плаще, почты нет, бежал и думал о мире. Шел дождь, то шел, то не шел. Мой черный плащ я то снимал, то надевал, то же и шляпу, так что дел в пути хватало. Пес кричал страшным образом и смотрел в окно на меня. Цветов уж мало, отцвели колосья, кусты в сетях. Рыба в кустах ощенилась, что ли? приедет Ю., снимет урожай налимов, приехал, на столе на кухне арбузик микронный, пес не очень-то в восторге, лежит в профиль к хозяевам. Сверхэротик: кости, кости стукают в бутылке, вот что такое тело, на черепе окошечко. С псом что-то, так что дома охранник я, а не он. Ю. вытопил печь, чтоб задушить жарою меня и цветы. Я и цветы — одно, все сохнет, излюбленная поза у окна, рыбки-скрипки льются у нас, эх, санитарки, воды из бутылок идут вверх, ракетоносцы, а оттуда глаголют: ЭСЭС! ЭСЭР! Зари нет, есть ли жизнь на заре, караваны Анн, — Анна 1, Анна 2, Анна 3, Анна 4 — до бесконечности. Встаю ранее, горе желтое над озером, псы кидаются, за пятками ходят. Моя голова на плоскости. Небо крашено частично, ритмичная фразеология, я пишу неразборчиво, это моя глина. Ходил на озеро в 9 утра, круглые луга, с них — спуск, но наверху машина ЕА 98-80, а рыба в бокале, наполненном озером! Может ли быть загар от луны? — у лунатиков, и от звезды — загар, нужно только двигаться за ними (зв!) и загорать. Чтобы сказать Я, нужен голос со шкалой от 0 до 110 децибелл, но большинство говорят «я» невпопад. Когда-нибудь изобретут микро-мир, увидят, что человек склеен из животных, когда найдут кости белых (белые!), будет споров, что им нужно в ч-ке, костям? Одно солнце идиотическое, тьфу, тьфу, плюнь в тьму. Погулял по печеному. Это лето можно б назвать: рассредоточенность пустот, остаточные смолы. Солнце — зеркало одно, назидательные новеллы, сверхразмерный наган, чтоб не стать плосколицым. Длинные девицы, прозрачные платья моей одаренности, секс я сжег, много юности и ценного среди них. Челюсти — лучи души. Подбородок. И это умрет вскоре. Я вижу порошок, он прекрасен, так и звенят по фортепьянам во мне. На желтой дороге авто-золотая машина и живым намазано, ситцевым, из крыши сделали аэродром, — муравьи, прощай, щепка, леденцовая четырехколеска, лети на их крыльях! Солнце режет облачность, дома просвечивают, дровяные, небо больное, пылание солнца. Встал во тьму и долго ужасался. Верхнее небо, женщина плывет по передовым волнам, колебание бедра. Выдохся в высших пламенах, зачем мне рощи огня? Гимнастический ум, два кресла из досок мелких, хозяева варят огурцы...? в банках...? крышу плоскую делают... для НЛО? и окон у них до е. м., любят космос в дому. Я летун об стекло. X. несет огромный зеленый мяч, чтоб но пробило молнией, коричневый пудель с голубыми глазами летал вокруг моей головы, дети кричали стоя, пальцы ног шли как молнии в пыли, у людей в окнах руки курили, озаряли дорогу, я опять переел хлеба. Мертвые души живут нежизнью на небосводе, дорога покрылась дождиком, ливень бил справа толстыми шелками, Ю. тащил меня от молний и от железа в дом, дождь уладился, мокренько, плитки опрыскивает. Готовые виды слов, профессиональный разговорный мозг. Костозвонкие девушки. Июль кончается, секиры звенят, опять петь пора ко сну, под бурей и дождем стоят за газетами; я думаю об уходе, уплыве керамическом, день — ему цена 30 чисел. Сегодня суббота, как и вверху написано. О июль, июль, прощай, цезарианец! Луна и я в форме копья стою в окне при луне, ударь меня об забор! Америка — нуль, доллар, Франция — милое шуршание шпаг, купил лампу для глаз, купил я швейные изделия, на озере девки выжимаются за досками, не убежден, что взят правильный графический темп у беловика Книги пустот. Нежный месяц над окном зашел, дни толстений, огонь как треугольные краски. Ходил по лесу, поломан он, валяется, мелкие елочки и дацзыбао — свитки вод, гуляют лишь кислород и водород, дна уголовных элемента. Одежда сейчас существует как бы вне нас, се шьют машины. Я б мог придумать и Наполеона, патриотизм, капающий с ртов. Я видел, как давились у автобуса, чтоб попасть в пропасть. Тишина в цветах, машины бегут в лаке, под этим домом живет одинокая черная мышка, удел узколицых. Где моя мышка? Муха, сволочь, прыгает по мне. Хмурое, светлое, мертвое небо, это рябиновая краснота. Кровь нагрета от печки, в такие бури все боги — как письма без обратного адреса, тучи и немножечко красненького — закат сквозь вышеописанное, мою, что попадается в своем теле, плоскости горноцветные и стекло горнорудное. Шли женщины охранять меня, они смотрели на меня, повернув головы с блестящим лицом, черный нож на клеенке, чаша с молочными отрубями (чашу эту мимо пронеси!), а мышка по квадратикам ест, уж к 11 закат кончился, так, две-три полоски на западе, неужели я всю жизнь буду ходить к озеру, сапогами гремя, чернолаковыми? — открывается горизонт смерти, температура смерти. Луна есть? — посмотрю по календарю: луны нет, один Тот, Кто ходит по шоссе миров... Увы, чертолицая девица — те века, я загорел и сижу как в рубашке, незаметно, что без ткани на теле. Голова может быть сверхголовой и у низших, огонь охватит и очистит тщету и этой писанины. Умер в тюрьме — у большинства народов означает убит, если о коронованной особе; можно сказать «живучий в тюрьме» (обо мне!), что юридически не смерть, это конечно риск, эксперимент, но... продолжим. Пишу под шум перьев и вижу отчетливо как янтарная стена, незадетый, и этикетки моих страниц уж смешны, уж бумажны. Неужели еще будут дары Сверху? будут, будут, работают двигатели ног, шаг — буква, шаг — буква, летит чайка, сквозь соломинку дышит, что ее носит, как синекдоху? стоят аисты день-ночь, в клювах камыш, это твари, птеро-птицы; что падает со столба, чайки нет, черненько. Какой мир! Мир не мир, смотри самолет-кукурузник. Моя машинка Гермес-беби, невытекшая кровь. Утром помывшись и обагрив лицо солнцем, мнем подушку головою, обрызгав ее от чертей. В скучных днях есть красное полотенце! Плечи болеют, пока пишу, но они болеют и от нош: взвалишь на себя Байкал, а он сливается с плеч, или Бога валят со спиной, позванивающей, грустный Бог мой, великий. По сторонам видимость, поля лука, некому сказать киска, «мяу!» — грубость. Груб бокал, не пей из него, не ты, рожденный с оловянной ложкой, а я пил. Я пил! в годы оны, ох как я пил, и мир подошел ко мне! Щурюсь я теперь. Память отстраивает ритмологию, тавто, кипение неизданных нигде книг, ну ладно, набрался и ловишь огнь отроковицы, но что ж писать о ней списки, ротик Рути Мирандолы? Я ставлю под сомнение быт Тебя, Высший, дождь проливается, им переполнены созвездия, этажи и лифты Твоего Оно и льется об землю бомбочками водорода до выхода этого Гелиогабала, и говорят русские, восхищенные от пупа: распиздорванилось! Сколько невысказанного народа, он вынул сто миллионов хуев и ссыт в дыру, — Беннаматик! — кричат женщины, а восходит солома на горизонте, лазурь зреет. Писать под оком у Него с копченым плечом помоложе у женщин, мертвоходы они, мертвоходящие. Я печатаю книги ногами по Пути, пылающему цветами, где растут дуб, бук, клен, рожь, а к ним идут лев, вол, кит, пес и поют до, ре, ми, фа и так далеко можно уйти от книги в трактат. Но мы не уйдем. Два мира, здесь Я, а в высоте Они, шары, что-то моют в тазу, водя руками, как при лесбиянстве, безгероичны, мир невидим, пишу пустое. Два кресла стоят, как четыре па в танце; па-д\´эспань, прямо и боком. Режут скот молниеносные сосуды, я видел, как била в корову молния, как шпилька, а та отмахивается, а вторая молния ударила как наковальня, с искрами, с бубенцами! корова помотала головой и не смотрит в небо; тогда третья молния, дрожа от гнева, рассекая небосвод от луны до луны, выпустила миллион копий и стрел в бедное животное; та и грохнулась. Дождь светит, синенько, я крышку на ее голове щупаю — теплая, мозг стучит, сердце бьет, а корова открыла глаза и мяучит. Она спала. Возвращался, луг изумрудный, а на лугу пять кошек, подошел, а они взмах за взмахом от меня летят — чайки. Загар забавен, тело карее, глазное, как алмаз, в озере мое тело тонуть хотят, в глубине озер закат пламенеет, это Они в воды закатываются как в ковры, а потом рыбу, рябь едят, прозрачные, и ныряем в эту плазму из солнц, в эту воду, оживляющую бытописание дней, в обруч озерный, где живут старые крысы в адской яркости. А вчера сидели на лугу кошки, почему долго не летят, не показывают крыл, кинул звезду в шоколаде, а они бегут, хвосты узкие и кысс-кысс-кысс кричат, — кошки, не чайки. И пойми — кто — кто? Гулял, тоскливая местность, доисторическая, истоптанная по глино-грязи тысячами копыт и сапог, будто это слоны бежали, а сапоги конвоировали. Ночь придвигается, нового дня ночь, в окне окно, я вижу звенящие векторы, это Ты, Отче? Яблочко красно-зеленое на клеенку поставил, пес, похожий на Боговолка проходит ураганом по желтой дороге, выросло второе поколение голубых цветов, дождь идет из неизвестных мест, столбы. Встать надо, хочешь не хочешь встаю, мыл то, что моют, формы обманны, а кожа — дар божий, фарфор, фарфор, опять покатится, она катится, телега ниже и ниже, гульба быстрая к озеру и вокруг, чтобы не поскользнулся карандаш, но он скользит, он создан из скользкого, дни короткие на бумаге, стирается золотая пыль с монет на войлоке у Кассира.
Конец новеллы «Книга пустот».



NIHIL КОНЦА

Сил нет жечь, печь трещит, никого в окрестностях страха, 39,9°, идем вдогонку за смертью, надел наушники, чтоб печь слушать, крыши волнами, ничего я в пути не видел, кроме стекла в голову. Убийство проходит бесследно, нужно идти в аптеку, пишу у трех окон, сейчас измерю эту туету под мышкой. Мир безвечный, гулял в шерстяном, тени сгущаются, от t° плакать хочется, жду тиканья часов, чтоб спать. Бездны уходящие, ночь, мокро, потел, вставать некуда. Время слабых, из зелени и неба получается картина, картон, непривычно созрели огурцы, шпионов в десятки раз больше, чем рабочих. Л(юди) думали: мир докатился до конца, и так было всегда, а он катился дальше, уровень убийц не колеблется (и других), амплитуда времени — живут государства с настольной разницей в тысячелетия, между СССР и США вибрационный пояс непреодолим, глиняный колосс рухнет, а из золота останется, много денег уходит на пустоту. Просыпаясь, я смотрю, соображаю, на каком свете, поди пойми, как порой цвел, кожу для рук беру в аптеке, своя изношена. Души гаснут, их огни в окнах, им секс-пластмассу в Америке выдают вместо живых веух, муляжи. О баррикады тоски. Быстро слабею, дети поют, ел коровий язычок, Ильда сильно шумит ножами, голос у Ямис — как сломанная труба, ту, что через плечо несут, — под солнцем перестройки! Шел в желтой рубахе, в штанах цвета морской войны, зажгли камин железный, сидели, приодетые, и мраморные рамы отражали их руки, ни на что не пригодные. Годы звенели в головах, картины без рисунков защитной краской. Россия в 1917 г. представляла невероятных размеров гусеницу, наполненную кровью и талантами, девушка плоскогрудая. Ковкость, мистическая порода и сердце скачет то в удары, то в грудь, по утрам сжимается сердце, десяток больше-меньше пустот, сидим, ждем, когда 15-ть угольков погаснет, чтоб закрыть дверь в печи. Читаем газеты. Вчера ухо воспылалось. Шел 1,5-й час, я с обнаженным животом, куры скрипят и дождик брызнул, угли горят, кочерга греется. Зачем я ходил голый в предгрозие, новых ромашек нарвал, несоизмеримость букв, под видом женских размышлений в газетах правда их пустот, этих эшелонов, их и называют уж как войска, как гаубицы — эшелоны власти. Уймитесь, страсти, ночию ходют, вода в ванне ребрится под водостоком, песик бегает в восторге, видно, возбужден, пьет из миски, что — не знаем. Котик лоб в лоб. А вообще-то: уйти к Отцу, способ ухода стопы, моря, песчаный сок под ногами, nihil памяти трудно сложить в штабель и строить кирпич, образование пустот, а потом единой пустоты, всеобъемлющей пустоты пустот в здании МИР. Глаза звенят от страниц, грудь на мешковину похожа, некто повернет зеркала, и возникнет посланец с земли — под землю. Оса вьется, хочет напиться из меня, воспаляется и волнует. Ч-к с безумием читает книгу, — не надо; берет еще одну, — стой, слишком; на третьей его нужно ударить чугунной плитой оземь, остановить, чтоб он жил; я неоднократно замечал, как при чтении в гамаке (воображаемом!) надо мной наклоняется дерево и тоже читает. На озере окунался до шеи и обливался, две сталелитейные бабочки и густо-красная. Летел самолет. У Ло Ш. был припадок, она побелела на лавке и, сидя, стала падать, лицо меловое с синькой, капли, видно, ТЕ ей на лбу что-то рисовали, и так более часа. Потом ожила. То, что было шумным пиром, стало мраком, я видел, как плакали ряды героев в Высшем Корпусе Алкоголиков, разбились страны на перекрестке, с лом-черепами МЫ лежат в кювете, машины как смятые кепки. Мы разбились как веера, стукнулись. Проводил Ло Ш., взяла огурец, тыкву, пять слоев сладостей и что-то еще свиное. Голый, бегал впустую. Ел ряпушку и сига соленого. Ильда взяла под столом мою руку и жала между ног, спутала с чем-то. Слабость, пот, бег, пустота. И бег пустот. Сижу, пишу, печь гашу, земля — раскрашенное животное, небо в ребрах и сердечко, петли жизни, небо штрихуется, кошки скользят, холоднеющий ветер, образование надежд, жалобы, жалобы, если до тех лет доживет костяк, мне нужно рубить голову справа, наскоком с руки. Видел, гуляя, корову с пятнами, л(юди) с неспокойным телом, бутылка квасу как статуя бутылки пива, озеро, две бабочки-зеленокрылки, в щель из рук смотрю: на другом берегу выплывает девушка. Ямис качает велосипед, я колокольчики собираю в стекла, тень девушки (ТД) путается с водой, тошно, неопределенно, у меня переплетение тел. Я взял ее за ногу (ТД), за ноготь и ляжки, обитые атласом, одна ее грудь висела как полумесяц, а другая... стояла. Затем я вытянул ее ногу по прямой линии и погладил. Эффектно. Тогда я ее за кожу свинтил — издалека кричит, это изо рта. Грудь ее вскочила. Я взял ее за вторую ногу, по выломанной линии. Нога брыкнулась, не годится, я ощупал — с боков кости, ТД со слезами, психическая несовместимость, надгрудье. Я видел мраморную корову, толпы детей шли в полуштанах, стуча сапогами, бросаются в озеро. Бабочки во множестве садятся, листик переливается, аллея на наклоне дороги, золотистое бревно, на мостках ТД с разрубленными ногами, я нагнулся: губы у нее есть, красной грязью, лифчик; я дал ей расческу, она родилась по документам, когда она встанет — хуже всего, гремит настил, кипит вода, с деревьев рыдают птички. Встала, пошла, тень с подметками на ногах. На берегу дом с лягушками, лакированные полы на несколько этажей, мебель из бронзы, свечи по утрам, в пруду живут жабы, сверху решетка, бетон, они снизу, поют из воды, ТД любит звуки. Рыцарский роман. Как грустно пахнет стол, жемчужные улицы в глазах, а время к 24.00, нужно лечь в ночь. К озеру поход, от озера уход, бычок, нос идеальный, ладонь лизнул, грифельный, как и я. В кустах что-то интересное, подошел — ТД, метнулась с обрыва, та тень живет в домике с поющими лягушками, булькает небо, гулял, ноги тянул, крепдешиновая ночь, гуляние голым, дурнота, оторопь, рощи в водах. Купался, голову положил на плоскость, чтоб вровень с озером, поверхность, рыбы у мостков, как пальчики соблазна, уж нет в воде бури, видовых тел, рыбки мои — соловьи. Утром из-за ваты лучи те ж, не жгутся, грусть-греминосец! Звезды, их б подсмотреть. Горький лук с простоквашей, молнии хлещут, жара и дождь, азбука листьев, я слышу цокот конца, это кони со сбруей из цветов, и я беру таблетку из крови. Шоссе высушено. Боже, — говорю я, — сойди на мои руки, слети, сволочь, в ноги, молись мне, лижи яичную скорлупу, фантазист! День дурной, писательский, тень фонтанная, завтра начну в очках ходить, гулять в трусах престижно. Женщина похожа на йух больше, чем мужчина, живее выглядит, ангелы еще больше похожи на йух, обрезанный, иногда ищешь тело у ж-ны, а находишь пальцы, остальное — безрассудство, чреватое горем за все, чем я обманут в жизни был, отодвинуто. Дождик, съел огурец, привязанности, канитель нулей, слишком много мертвецов развелось в этой стране, ТД, скучно, нужно перешагивать рамки реализма, ляг в тень, ляг на тень — есть антропометрические данные, работают в другом жанре. Плоская луна с линиями волн. На лугах луна. Тонки стенки зари, откуда-то кровь выделяется, луна с ребром монеты, я видел деформацию холмов на лугах, их утолщение от выросших ржи и др. И звездочки. Третий час ночи, свежезамененный, дневные дивизии ушли шагать, кто вам дал круглые ноги? Телу время, времени конец, нет выхода пульсобиений, мир бедных людей, обманутых хитрыми. Легко жить в коже, ну что ж, этот век не так уж безмозгл, идем за ним, окружен днем и ночью, чьи-то очи стерегут. Пес отгоняет сорок от лапши, жду чай, принес на белом блюдце, промозгло в доме, хоть он и деревянный, спал, плыл, ел, сел, но животные ходят, а я развиваю скорость. Если твое время кончилось, стоит ли жить в другом?
Я помню двух (влюбленных), шел вал, и девка сказала матросу: нырни в воду, для меня! Он ответил: я б нырнул, но потом не выйти, 9 баллов! Она: ТЫ ТРУС! Он ваял ее за лацканы и швырнул в море. Амен, просветительский материал. Няня, маня, не книги, а беги пустот. Машины звенят. Какие запахи в 20.30 — сена, трав, тыкв, яблок! Аисты идут по стерне, а над ними на скрежещущей сенокосилке кто-то водит рулями; отчеркнутые холмы и плоскость аистов (внизу!). Смертники жизнеопасны. Свежо, окутало с неба проволокой и молния, сплошная, в глаза. ОН молнии расходует, не боится быть смешным, о его угрозах, они нелепо поставлены, ничего не образуют. Муха летает, дождевая. День полной луны, день тяну. Ильда и Ямис ждали Ло Ш., сменили белье, натопили печь, дали пышек, наварили, воткнули в стекла цветы. Но Ло Ш. нет. От кого телеграмма? Первые капли по окну, еще не забрызганному, ветр в небе качает клен, много испорчено, едет машина, пока шел, в штанину влетела пчела и болталась, потом вылетела с криком. Многонебная жизнь. Кроменогий ч-еловек. Мыл грудь.

Конец новеллы «Nihil конца».



ОХОТА НА МАСОНОК

Дождь льется, ставлю стаканы, чтоб радиоактивились, стекла оптику ломают, сдваивают до прозрачности, клюквенные конфеты, формат окна — луна. Ночь. Дорога лучей идет вверх, а камней — вдаль, лампочка под небом светит, л-ди идут в югославских сапогах со шнуровкой на охоту, ловить масонок, наловят, обесчестят и выпустят в муслине, масонки живут в магазинах и царствуют, у них напильник для пилки дров. Тут лесник, говорят, повешен и расстрелян. Дети возят собак. В магазине голубые брюки навылет, с вырезом спереди для органов. Алкоголизм пришел к концу под влиянием лучей из Москвы. На лютеранской кирхе петух — топографический, скоро начнут менять на советский крест, патриарх всея Руси подарит масонскому народу три волосинки из гульфика, чтоб обрусели. Люди поют, бедная, лунная земля. Нож дугой, для горла, в нем штопор, чтоб вскрывать бочки, я ношу нож в масонии, необходимость. У свиньи свиненок, младолетний. Сидят сорока и собака во дворе, разговор: было ль Й у греков, древние не дураки, они не думали, а новые сидят у ТВ, где Ганди III с тигром хвостами сцепились. Надвигается буря, летят куски бумаги, сверкнуло, зеленое стало более зеленым, молния в натуральную величину, бесполо множатся индейки, вместо мужчин женщины часто применяют луч (из-за туч!), Масонки живут в камыше, они носят очки, есть еще лысые масонки, но о них отдельно. То что я пишу, это непереводимо, по вечерам они становятся в озеро, рядами и ждут, дрожа. Ходят в сапогах по озеру высокие л(юди), шестиэтажные, рот 3×3, их легко опознать, и уши со щелочкой, куда вдевают булавку, они вытаскивают сбежавших масонок из-под земли — и что, погладят как дураки и опять в воду швырнут, вот в этот-то миг и можно увидеть масонку, и тсч. счастливцев из разных стран (разностранных!) — римляне, яванцы, иранцы и белорусы — их видят. Больше я не знаю национальностей. Кому (редко!) удается сблизиться с масонкой, тот счастлив. Бывает, что их бьют из ружей, но это в октябре, с 6 по 9 тут много охотников, но на отстрел дают только одну им, вот и бьют кто саблей, кто острогой, кто шомполом, кто кольтом, ругают, из лука пули пускают и разные роды оружия. Половое влечение к масонкам не знает границ, меры, оправдания, удержу, ничего не знает, кроме полового влечения, и это последнее, что нам осталось на нашей земли (я мужчинам говорю).
Когда «мир» «впал» в «ужасы» I Мировой войны, Д. сказал балету: нужно заставить смеяться. Но от нас плакали. Волос женский кружит в воздухе, чайка из алюминия взорвана изнутри, с любых птиц у нас сыплются пули. Главный «ужас» I войны газы, прошло 73 года, я сижу, мешаю угли, целюсь в очки, а потом подойдет воинство в зеленых галифе, дадут ногами под зад, и я кувырк в газ, сгорел, не убив. Проснусь ночью, поем рахат-лукума, тяну ногу к чашке щербета, чтоб пододвинуть ко рту, глаз разлипся и видишь: из стен торчат штыки, не поштучно, а массой. Выпь у женщин уста изо рта, положи себе на губы, женщину выгони и так спи. Один. Чтоб заставить мир смеяться, нужна война, тогда сядут немцы в круг на колесах и засмеются над евреями, сидящими в газовых застенках. Тогда байронистка Эльза Кох будет пить из черепа, как из кувшина, а из шкур русского сделает бюстгальтер с надписию: «не забуду мать родную». Смеются самоубийцы, я их видел, окружен был, окружение, сейчас когда я остался один, а они отдали свой долг Верху, смеюсь. Ох ты, ох ты Эльза Кохта, я сушу человеческие кожи до тонкости пергамента, до тонкоты, и ставлю на них те, Ихние литеры, они пробивают копир-ленту и образуют узор, — книгу. Покажут мне свежесодранную 14 лет женщину предпочтительно — смешно, или палку с надетой на нее головой читателя, как не осмеять. Я знаю, есть страна (край, рай), где лимон — цитрус цитат.
Боги и звери идут, дуя в трубы (губы!) и дословно диктуют тексты. Жесткий таз для мытья ног, холоднеющий, успокоит. Солнце из трех лимонов. Ползает туловище собачки во дворе, как подсвечник, две миски у пса, фаянс и олово. Кошка, светлый леопард с двумя лапами обнимает пса, как девочка. Чудный воздух наполнен в груди, влево от центра апельсиновый цветок. Овцы жирные, мирные лежат, одеты в меха, что ж, через 7 дней у них аудиенция с Тем, ножа жжение. Поймал масонку меж двух досок, взволнован, я дал ей мед, лижет (стеклянный). Птичка летит, птичка по земле с клеванием идет. Дождь бил черемуху, спелую. Машину остановили, выставила колено женщина в саване, обод волос (колено одетое), спрашивает, где допинг? — у нее ужасные глаза, хлопает дверцу. X. и Ю. рвали елки, я спросил «новый год?», а они венки плели покойнику, их мертвец, будут нюхать ветви хоронящие, довольствоваться жизнью, тут мужчины мрут, ступни 52 размер обуви, тут не шьют фабрики. Я спросил, а женщин хоронят? На меня выпучились: ты об масонках? Ну да. О друг, они ж невыловлены, и вправду я никогда не видел, чтоб хоронили масонку, женщину, они плавают, я им костюмы бросаю, сапоги для ловли масонок куплены, магазин пуст, скоро сезон, круглые ружья чистят.
Час печали — 11. Пеной пропитано тело алых, многих несут на носилках, как солнца, у санитарок лица завязаны белым халатом. В лесу чиста печаль — грязь, сопки, хлябь, раскопки, спиленные ели, шкурные; это рубят лес уничижители, лес идет на свалку. Сыроежку высматриваю, как нечто невероятное, жизнь согнута и гаснем, нео-пни, лесная хроника рушится. Ну что ж, ну что ж, уменьшается к ночи дневной пыл, скоро яблоко выкатится. Классические стулия не всем служат. Я всегда боялся ре-диез и си-бемоль, грубый звук и пищит. В лесу много кружочков, вот гриб-кружочек, рыбка-кружочек, птичка-кружочек, лист-кружочек, свист-кружочек, а муравей? — да. Каждую ночь встает треугольничек солнца на Ю.-В., светло-зеленый, крепкая рука выкатывает луну на дорогу, и идут волки, и собственно кожа, одетая, становится теплой, я грею рога, подбиваю гвоздем ногу, ищу второй глаз. Кто ты (я о себе)? Секрет вина в возможности жить, как слоны, алкогольные. Шар, похожий на костер загоревшейся цивилизации — в небе, пустом. Стали носить ватные плечи, мода 30-х гг., скоро в вату закутают армию, появляются шелка, потом будут бить кнутом на Сенной и выходить на нее часу в шестом. Облачные голуби гадят из клювов, о проститутках поют в газетах, зовут на пирог из гуся, из гусиной шеи. Кипяти ноги перед СПИДом. Тупая сила, обученная таблицам, любит без слез. Падают отвесы. Я не знаю жизни, а принимаю закат, как звезду шара. Масонки пишут на шубах, складывают их в шкаф и берегут до второго пришествия, я читал шубу за шубой, описания света и побоищ. Здесь мужчина шьет одежды, варит раков, сушит мокрые носки, с 15 до 60 лет строит себе катафалк, после 60 едет на нем на кладбище, его провожают женщины из кружев. Тут и матриархата нет, детей кидают в лохань и ее прибивает волной к мужскому берегу. Мужчина берет ребенка в рюкзак, закрутит члены, какое уж тут воспитание. В сутолоке автобуса билось сердце: я оставил на балконе дверь, не закрыл, в нее входят воробьи, пыли, женщины, машины, бронетранспортеры, крадут бриллиантовые залежи, полки с книгами с личной подписью Шекспира, Гомера, Орфея, разграбив по книгам, лезут на стены, а там Паоло Учелли, Гольбейн Младший, Рублев, Вермеер, Катя Медведева с Эйно-Сиротой; награбили и это; рвут обои, а под ними слои долларов, франков, стерлингов и валюты; и это взято; иконы, в них засушены уши св. Франциска Ассизского и пр. св. Теперь в квартире полная бездуховность. Еду, дробится что-то в мозгу, со щелочью. Вскрыл ключ. На балконе закрыто, в кабинете стена на месте, бриллианты и книги целы. Еду назад. Автобусные вагончики заблестели из стекол, в них головки, обтянутые кожей, у шофера ротик пуговичкой, а внутри в автобусе холод веет, будто это едущая льдина, колесная; я сидел тихо в судорогах, Ленинград катился вдаль, дома исчезали. Хорошо б возникнуть вокруг города и кричать: все спокойно, все спокойно! Так и ночь незаметно пролетела б, как в прошлом. Кожа нерусская, сырая, из кнутов свитая, рты кривопухлые, непородист народ. На закате туча света, у длинной собаки две миски, похожи на латы, нововыкованные, а пес в будке, на цепи, а сороки тут летают, не разлетятся; закат действует как вино, как легкое лекарство, розовое. Раскрашенные яблоки. Корова идет на Вы, а говорит Мы. Корова увидела, закусила цепи и набросилась, вот бы мне такую, кто ее предки — скандинавы? Она на меня глаз крутит, лихой, злобно-зверский, меня она тоже возьмет на вес, на роги. Интересно, как холод идет через стекло, какой он энергичный. Чего б я сейчас съел, морковку и рыбу красную и сладкую, в соли вымоченную, чистолюбивую; беды не будет если я поем; но я ем с другой гравировкой, кашу и мясо, маловкусное, как бы прожить еще 10-20, чтоб рука крутилась вдоль туловища, обнимая за женщину, чтоб на голове росли речи в области теменной пустоты.
Затылок плоский, знак древнего рода, раковина уха повторяет узор мозга, небритость молодит, легкие штрихи лица, нахлобучка черепа на глаза, шея столбом, на горле вена, руки королевские, ноготь на безымянном пальце образует усеченную призму, силы много, ноги как у льва в юности, тонкие стопы, таз как у льва зрелого, каждые два-три месяца в грудь вонзается кинжал, — автопортрет.
Впервые видел, как из ржи выскочила масонка, обвязанная и понеслась по обочине, на голове блуа, я делал руку трубочкой, чтоб смотреть и побежал за нею, ноги не гнутся, бежит как деревяшка; я не рвал, смотрел цветы, озерные, если смотреть, сам запестреешь, я запестрел. Закат с голубым в конце. Бывает ли проза беззвучная, но это литература, многие пишущие думают в уме, что они-то и отлично дописались! Проза это не то. Это когда звук с третьей страницы слившись с четыреста семьдесят шестой образуют вдвоем цвет вчера птице-пестрый. Дождь дуст, брызжет, сорока сидит в трубе, оттуда стрекот, ну и дела, идиллические, я не помню, у кого из народов черные губы? Сейчас девушки ходят с золотыми щеками и надо мыться, хоть лопни, хотя бы лицо вымыть насухо, я не встречал за последние 30 лет девушки, которая б на ночь вымыла ноги. Вчера пришла мысль (и ушла): отчего умер Наполеон на о. св. Елены, воды сколько хочешь, в чистоте, деньги были, книги сам писал фигурально, на отдыхе, импровизир; молод, силен, красив, поклон Европы, ел вкусно, бильярд. Он умер. Не будем забывать о том, о чем забыл мир: корсиканский мафиози, он и вел себя в своей фамилии. Он жил где-то долго и грустно, по договоренности.
К собаке, кошке и сороке еще и метла, ходят, подстывают, а метла стоит, на палке прутья, во дворе чисто, гости наедут, деревьев нарвут. Клен красоты у дома, пол обит железом, как в кузнице, кровать из железа, ватой подбита. X. и Ю. и внучка, вот и жизнь тут густонаселенная, карандашом вены красит — внучка, муха черная, летает на своем аппаратике, ручка пишет пастой, картошка варится, женственная, то живот с дево-пупком, то грудь, то задние части, а вынешь, слава богу картошка, шесть маленьких белокожих варю в цилиндрической кастрюльке, пар рвется ко мне; сижу, прижав нож к губам, нож рядом, бриться это трусость поведенческая, уж лучше стрелу пустить бумеранговую в себя, она выйдет у лопатки, наконечник выглянет, как мышка, железная, и ты тихо пойдешь к Отцу дорогою плоскостей. После многих лет, проведенных среди л., хорошо уйти Вверх, там сияют лампы дневного освещения, полная гиря луны, лежат с ногами боги и их дети без жен, кубический закон массы, усеянный огнем, путь один — Молочный, приближаюсь; близятся дни, когда рты закроют губами, ведь мы говорим при помощи электричества, его вырабатывает плазма, текущая меж всеми частями тела; приближается бег стрелки, высокочастотной, ее возьмет Некто и переломит, как шпагу над головою, и все металлы сольются в один, неразъемлемый, и люди сойдутся, чтобы стать одним ч(еловеком), тут-то его и повесят; и сядет тот Один на металлическую лаву, как на пластину, и посмотрит сквозь руку, сквозь брови, сунет пластину за пояс и полетит, очертись по вселенной. На этом и оставим планы на будущее. Идут гордые друзья с букетами звезд-букв, и будем бить в обручи стрелой русской тоски. Пришьют пуговицу к ноге, это в тысячу раз хуже пронзенных ног Христа. Всюду призматическое яйцо, птицы видят север, кромешные реки идут со склонов, поля пусты, запоздалы, мы спускаемся на веревках с иных дел, чтоб описать эти.
В столовой Г., господин, в том году весил толсто, в этом истончился, носки на плече сушит; мойщица подносов выросла, в том году девчонкой гоняла по полу, эту спортсмены из спортшколы обтесали, смотрит без головы на мужчин; кассирша кулаком стучит вместо счетов, а повар с локонами (мужик). С подноса хлеб падает, овальный, по-императорски. Выставка блюд похожа на тюрьму, берем с решеток, — город, город, черные крыши. В магазине меряют обувь, ноги вытянуты, наденет сапог на ногу и тянет к потолку, идешь, как под арками, если и сядешь, столько ног скрестится, что не встать. Куда б я ни приехал, это замкнутое пространство, камера-обскура, круглая щелка, и мир перевернут, вверхногий. Если шествуешь с пламенем, коронуясь, ты нормален, увиделся с жизнию в гравировальных досках, но вот ты у стекла и смотришь на предмет до того, что оба изнемогли — и ты, и предмет — много дано, друг, идеализма, держи конверт пошире, получишь письмо, что ты постиг две точки А и Б, удвоив их до АА и ББ. Кожа открыта, кожа открывается, если ее не любят долго, и обнажает ч-ские города нервов и вен, мы еще запомним этот рисунок на 93 стр. жизни. Уже есть крысы с ч-ский рост, им скармливают мертвых, если 1 млн. крыс выпустить на Европу, будет бум, водородная бомба для них тучка с огоньком; уничтожив Африку и Аравийский полуостров, они поплывут за океан, к свободе, они могут спать и плыть, их скорость выше торпеды, военные корабли они съедят как сухарики, отравляющие газы, пущенные из Америки, их возбудят, как алкогольные, они выйдут на Манхэттен и от брызг поднимется буря, облепив небоскребы, они свалят их. А страна, спросят, расскажи про страну, что спустит стада. — Из кабинетов, — уточним, — они вышли, мутанты. По смерти крыс мы возьмем мир чистыми руками.
X. в железном ведре крутит белье мясорубкой, я заглянул, белье целое, вымылось. Я все ж поймал масонку, одну, и стал покрывать ее поцелуями, ничего не вышло, будучи обнаженной, ее ничем не покрыть, разве что землей (сырой). Масонки есть маленькие, как бутылочки, и такие, что только третий, встав на головы двух, может охватить ее голени, я их наловлю все ж, для ванны. Двуголовый пес, с одной стороны голова девушки, с другой мужчины, бегает, довольный сам собой, еще бы, в одном псе семья, катится на роликах то туда, то сюда. Кассиопеи, кассиопеи! Я по лесу шел в черном шелковом плаще (зонтиковом); по всему миру строятся колонны силлогизмов, Пти-пти, простыни висят на заклепках, при дворе, ночию в них кутаются призраки и стучат в окно: помни обо мне! Лето уж не то, осенне-летнее, птицы застегиваются на пуговицы, скоро на Юг, совещаются о военачальнике, вострубят аисты в полет, и эти громады поднимут шасси, махая руками в меховых одеждах, помчатся вытянувшись, мелкая птичка полетит из угла в угол. Костюм чищу, очки, чтоб не забрызгать от метеоров, колбасу ем, надолго, ос нет, небосклон затянут парашютами, спускаются психовиды под крышу туч, стеклоцентрали. Дом построен безвыходно и живые л-ди бьются о четыре стены, солнце поворачивает окна, пол смыт, мужчин нет. Куда идет время, безнадежно пустое, в выдыхание, если закрыть глаза — оранжевое море, солнце давит на руки. Да, видел змею, змейку, гадюку без скидок, в лесах сидят змеи. Осторожность в малине. Те головы, что я видел в огне, не галлюцинация, это лесные змеи, это они стоят качаясь на хвостах, а не кусты, это они бьются головами звонко по лесу, это не бурелом, а клубки змей, спасет огонь, но кого, змеи бегут со скоростью звука, ползком, а деревья сгорят; то-то я думаю, что это деревья в дырах и оттуда ленточки, а это гнезда змей, и грибы съели, не лося почерк, змеи; и болота развели вроде ванн; ну что ж будем ходить в змеевник, ведь и они боятся нас. Они не боятся, у них грудь женская; если гнуть.
Рыбаки ловят масонок, с удилищами, машины распахнуты настежь, чтоб обнаженную масонку втащить, уж задние кресла готовы для бега и венчания, лежат кольца и трава, чтоб доехать до брака в целости, без помарок. Увы, ловли нет, рыба идет, всякие хвостики и ротики, но не масонки, не идут, может они под озером живут, под дном в верхних этажах лавы и огнем дышат? Мне они попадаются часто, но уплывают в ящиках долга. Еще лес золотится от них утром. У масонки (пойманной) гладкий таз, больше ничем не отличается, я долго рассматривал на полу, я мог бы не ловить, а раздеть немку, москвичку, великобританку, — то же, те же члены, так же расположены. Только в них есть что-то голословное, тянет к ним, уложив повыше масонку я зажег печь и рисовал на ней (на масонке) химическими грифелями, прокалю иглу и зафиксируем, останемся в веках, а она не против, обнимается, я стрелял в нее шприцем из ружья, — она падала с башни высотой 72 м, устала, большой палец грызет.
Чтоб стать огневым (станем) сколько книг сжигается, бесполых, горит графит, в каждом бревне не более пяти рисунков углем, а в дымоходе — сажи на пузырек туши, ее не делают, труб будто б нет. У нас лицо розовое с мылом мытое, не придерешься, каждый мечтал стать трубочистом, мы стеклышки от них поднимали и в спичках берегли. Жизнь пламени короткая, огонь пеплом закрывается, стынет, остыл. Теперь тепло. У углей цвет электрический. В будке песик с ложкой, а котик лежит на собаке, ухо кусает ей, велосипед прислоненный спиною к стене, не ступить в дождь. Труба неогненная, пустопорожняя. Одна ночь становится полужизнию с женщиной или наоборот проснешься один и ударишься о кровать головою, кто ты, себе не нужная рукомойня.
Их будут ловить тралами, идут полные поезда миссионеров из Татарии, татаровидные хотят весь мир закурносить и оскулить. А у масонок шейка. Идут по Балтике масонкобойные флотилии, флот с гарпуном полным яйцеклеток, втыкается в тонкие тела. Масонки ж, убитые гарпунами для консервов, взрываются в банках и летят вверх корабли от подводных молний. Ко мне приходят масонки, прямо на чердак и сквозь доски светятся их тела. Иногда в одном луче, если дождешься, влетает 20-30 масонок. Иногда из печи. Я долго не видел их лиц: рубиновые и изумрудные.
Крупноплодные девушки, бело-вато-лебеди, дождь от простуд сердца, кровь по каким законам ходит с боку на бок? Ч-к слишком сделан, чтоб быть производным от кого-то. Жизнь мала, луны нет, от холмов веет красным, дорога свежепосыпана, пес головой качает из будки, тринадцатилетний мальчик на мотоцикле, куда б ни пошел я, он с ревом выходит из-за горы, в шлеме, веснушчатый, поднимаясь в воздух; я снимаю плащ и в последний момент изгибаю спину назад, и он проносится мимо, не сломав мне позвоночник, однажды я зажег сигарету, он испугался огня и исчез. Лодки на озере, как воткнутые булавкой в гладь, никто не ездит без волн. Собачка уходит в тень, на камень. Ч-к не растет из земли, он уходит в землю и из него растут штуки. В жизни моей я девять раз ездил на каталке, в операционную. Я приучил себя сохранять вид павлина, суперптицы до каталки, даже ночь перед резьбой чушь, спим отлично, даже брение интимных деталей не страшно; спим, просыпаюсь, как все; жду с легким недомоганием, когда каталка, без дрожанья, безболезненно, не печалюсь; но когда каталка, раскрыв обе половины палаты — въезжает, с сестрою в монашеском, и идет к моей койке, — ужас, ужас, биение сердца на предельных нотах ударов; едешь по коридору и страх сменяет сердце, бьется ударами топора, затем в вену начинают вводить что-то липкое, делают уколы в глаза, протяжные, уколы в черепную коробку, и шьют, глаз зашьют. Эта операция психически страшная, ранят иглами мозг, и это он реагирует, а не ты. Но когда режут живот с консилиумом, профессура в женских платках, — ты спал, и в глазах плазма, тела переплетаются с телами, рождаясь, это видения вынутые первомира. Потом кормят киселями и дают книги Клаузевица. Голова отмокла, я сижу у дверей, как голый пес, сидящий шпион, сидя шпионить лучше всего, спи спокойно, дорогой, время летит как тютелька. Ребенок (китаянка) улыбается, как тигренок, мне мешает ее половая незрелость, привести в равновесие секс несложно, придешь с бега, вынешь ноги из сапог, и они летят по комнате, бьются о стены от легкости. Я надел белую шляпу к плавкам для приличия; гулял у озера, под дубом видел убитую сову. Туманная вода идет из чайника, вечером грибок нашел, иду вокруг озера, золотится, вода шумит, гладкая, утки плывут головой вниз, а с боку грибок стоит красноплеменной так на виду, что никто не взял. Я взял. Красный цвет сразу ж вянет в руке и сахар грибной тает, для чего ж жизнь, ради того, чтоб дышать, тоже мне шедевр — дыхание. Я вынул ключ и долго ждал, кто топнет о порог, не отозвалось в пустом доме, и я стал спать.
Рыжиньки растут у деревни П., а дальше дорога, мох, елки, рухлядь, и рыжиньки, те места знаю я, я обычно беру белых, красных и им подобных, насверлю землю и натыкаю их вблизи рыжиньков у трассы. Грибники на машинах, выходят из машин, как у Гемингвая с ножами, свежеотточенными, огнеблещущие сабли, за поясом лассо и идут на рыжиньких цепью, пригнувшись, в крашеных шляпах для маскировки. И что же? Им наперерез стоят белые (мои, бутафорские!) красные, маслята (звонкие!), грузди. Грибники крадутся, думают обманывают, нет, тогда они хватают корзины (магазинные) и насыпают отличные грибы в них, вывинтив из земли. Уж мест нет на сиденьях от корзин, и забыв обо всем на свете, кладут в машины эти штуки и с победой летят, их крики слышны долго. Выследив до конца, как все вынуто ими, и уедут, гремя голосами, я выхожу к моху, к рыжинькам. Я беру столь же свеже-ржаной хлеб, солю солью как для лошади и меж двух буттер кладу шляпки рыжиньков. Антракт, можно час предаваться склонностям. Через час ем бутерброд, он готов, это идеально, есть надо так, как я пишу. Прокладка делается не менее чем из 12 шляпок. Съев (не надо медлить!) нужно встать и уйти, они дают много силы. Нужно идти на охоту на масонок, они издалека идут на запах рыжиньков и их легко взять, губы держа наготове. И с порошком мухомора масонку взять можно, но спереди, с длинною речью, рассчитанною на образованную аудиторию. Лучше чтоб ты рыжиньков насолил на хлеб и дал.
Последний день лета, уже печет солнце холодно, завтра детям в тюрьму, на доску сесть, как несчастным, млн. детей идут к схоластам, чтоб их те лоботомировали, а те в лобну кость в пятнышко жалом лжи сверлят, сверлом неправоты, соком тупоголовости поят, логопеды. Мы шли под грохот канонады из школ в орды, в демонитчики, в голоса, школы пусть колышутся! Сейчас не уйдешь, шоколад в маринованных банках дают на язык, мини-ширинку мальчику в штаны шьют, чтоб на уроках ссал не в туфлю учителю, а в стул, утром побудка и на шею петлю, тащат в кухню, чтоб жрать жир, а хуже всего морду мыть, чтоб глаза жгло, да и руки не работают, потом мать и отец берут по автомату и проверив огнестрельность, ведут, подталкивая дулом в шею. Где ж Освободитель, малыши? Выпить бы полпорции коньяка, взять девушку на тюфяк своего возраста лет 7-9, отлюбить это, а уж завтра писать на их химических сетках цифры. Нет, идут гремя ногами, руки распустив, и так 10 лет, выйдут из школы пустые, по штампу молокодающие, головоногие малютки, и цианистое солнце взбултыхнется.
Гори моя лампа, голубой угль, фарфор с майоликой! Пропадаем! В день, когда солнце целое и от него одиннадцать тсч. пламенных слов, гори в рукавицах, лампочка, ровногорящая. Нет йода! Полночи занавесью фонарь закрывал, ем язычок коровий, приятно, ч-к плосок и двигается на фоне плоского неба, в корзине лежат 16 масонок, я гнездо сшил, желтый цвет поздней готики, ритмическая родина. Пропадаем, рудиментарные отростки, я сплю, как плясун. Известны два подосиновика — Брут и Иуда, чародеи. Одни выдохи, а не писания. Озеро с горы, форм нет, 9 час. вечерком, сколько чувства гибнет при перевертывании женщин, я руки сдвинул к животу, готов. Золотое небо сверкало везде, чистопородные мы четверо: земля, небо, пес и я, у нас голосовые связки на ночь. Ночь пустая, голова не пишет, белка у озера стоит как единица, лодки стоят у причала как бальные пары, в воде сидит старуха, смотрит в щели, ждет выстрела. В гостинице стучат топором (по убитому?). Я б спал на горе, обложившись угрями, положив под голову печеную картошку, штук шесть, чтоб слуга Сильфан дал в губы бутыль. Что такое в окне, полном тоски — молнии в августе, крупные бьют по лесам, т.ск. гром для дров.
Уезжай, твои дни проеханы, ничего ты тут не отыщешь в себе, сушу шкурки масонок, на мировом рынке купит Метрополитенмузеум, у них художественная ценность, моя выделка. Только в себе можно найти гамму, ноги напудрены. Отпустите меня на тот свет, я — книга, мутант мира, нео-существо, остальные — мертвые времена. Нашел золотой дубовый букет, вставил в вазу, сидел у озера на тонкой скамеечке, и кто-то меня лизнул сзади, шею, уши; утки у берега, катающиеся, запорхали, я оглянулся — тонколицая колли лизнула в морду, пекло солнце, потом псина вбежала в воду и как туча поплыла уток гнать, и те отъехали; успех нужен в юности, иллюзия, золотая иллюзия юности, необходимость. Еще голубое небо и заката нет, потому что впереди надежд — нуль, зоофилия, вырождение, женщины поют женщин, тоже ведь о животных. Много ль дано огню? Есть строения линий, о них нельзя говорить, осень, уж ехать надо, 10 (цифру) соблюдать, едем, едем.

Конец новеллы «Охота на масонок».



ПЛЯЖ ОДИНОКИХ СКАМЕЕК
 
1. Золотоносный ребенок

От суммы названий музыка не меняется. Огненный младенец меня провожал со слезами на мраморе метро. На черном камне пылала бедная его голова. Когда он сидел на Диване в Неве, спрашивали: кто это? дитя? Я сказал. У Лавры он был невидим на золотых куполах (на фоне), его Кто-то искусал, говорит простуда. Нет. Дитя дутое. На Невском у икон (где продают) — Б. П., пьянорожий, со щетками на голове и лице. Я спросил: Б. П., ты чего плачешь? (он плакал). — Горюю по огню. Я увел огонь. Вообще у ребенка морда сильно побита, ушная раковина в особенности, веки фиолетово-малиновые, губы Кто-то бил. Меж колес мелькает его голова. Прощай. Кровь с рук я сниму и отдам в окраску. Мой голос воспоет, и буду я одинок, как степь и песок. Гриб бы увидеть. Увижу, увижу. Вдаль бы пойти, найти. Старики ходят, мозгами шевелят, ногами гнут, старики руки дают. Раскосые, до пояса голые азиаты орудуют в магазине. Круг света. Птицы в синеву что делают? — свистят.



2. Затянутое море

Камни убраны, чтоб я виден был Сверху, как на ладони. Я всем виден. Обнажена моя голова. У моря гладкопись — шагов, слов, люб-ви. Ромбы девиц. Удочки носят в чехлах, опозоренные. Ласточка взлетела над дорогой, чиркает меня. О нет, о нет, огнь взовьется. Лежат на море горы и реки, волны, тела неутолены. Я покажу тебе круг, где бьются лицом о л. и ничего не получается, пуговицы. Где горят трагедии сил, ребенок древний, в готической позе ты стоишь у колонн, плоских, крапленых, как карты, с лицом намазанным и избитым, с головою обрезанною ножницами до костей, одно горлышко твое пело, а слезы лились. Я покажу тебе жуткую картину показа тайн, где лилии долин в желтых перчатках берут за горло, теоретик неправд, я буду л. твое стеклянное т., Господи, стой! — от меня до Тебя один дом, ледяной, льда. Спозаранку температуря, люди, движущиеся в реке, хотят утонуть в море, перепрыгивать через реки, которые втекают в морские страны. Неверие в реальность (отсюда). О. р. я вновь увижу. Облака в колбах, их химический состав, дынные сосны. Ел пирожное с круглым кремом сверху, в шляпке. Строятся стаканы, в них дно и без дна. Зелень колышется.



3. Я буду писать о море

Море в теплых камнях, свистят псы, я стою опираясь, облокотился, ладонь кладу на камень — существо, долгожитель, его целовать лучше, чем женщин, он не изменчив. Он росист. И вот он обсох, пятна и трещины, идут л-ди, глядя. Не ходи, дух (гладя!), не ищи щек, пей теин, люби блузки, колотится лук в твоей груди (гробовой). Нет, нет, техника отстает от бреда, приходи, дорогая ругань, пропой мне рапсод. Как-то я вошел в детстве в клетку из больницы, где три года был в гипсе, мне после шприцов и стен казались божественными — цирк, пять львов с пятью носами. Потом у меня плакали женщины с такими носами, у них мокрые шеи. Проходит детство — уходят души Ввысь, я хочу обратно в ребра, где жил до рождения. Не томись, будешь там ты.
Я буду писать о море, оно — одеяло земли, остальные вымышленные. А ч-к? — гибрид кривд, персоною. Чайки как одуванчики, у скамейки у моря подходят дети: идем. — Но куда? Останавливаются в изумлении в панамках: не знаешь, куда? в море! — Но там тонут. У дома призраков нет злобы, или я слепну. Гр. Верилен занялась политикой; ее колесница украшена флагами, к обеду бьют в гонг, на ужин в барабаны, посуда, хруст реализма, в баре варят шоколад, пробую — пиво с соей, скоро начнут строить ступени от меня к небу, иначе не уйти отсюда, уж идут в шортах строители с антеннами на груди, дети закидывают ножки на ступеньку, можно ль сделать так, чтоб из камня и невидимо? Можно.
Как поет Огненное дитя птичьим голоском, я лягу на пояснице, мне часто снится не голос, как казалось бы, а наоборот, я не примирюсь с тем, что меня примиряют, это не мое, не мои это, я думаю, разовьются другие, золотые вещи, тиканье внутри танка означает — населенный шар будет крутиться. Время уходит, поют выпи.
Приехала ЛБ, пошла с Ло Ш. ловить грибы, утром ели грибы в лесу Ло Ш. с Гритой (чернику ели?), лес создан для соблазнов, пауки допрыгивают в рот, а паук как из речки выплывает из лесу своего. Громадное значение.
Ночь, отпарился в душе, кусаю скло ручки, ходил в лес, в левый, там дорогу кладут — куда? Походил по той дороге, поскучал, вытерся полотенцем. До этого был съезд у дам у Г. Г., чай, как коньяк похмеляющий, Ло Ш. в пиджаке с кленовыми листьями скучала. А на закате часов воспалился глаз, роговица розовеет. У моря песок, на нем грибок и белая роза, и камень-голова, глажу, глажу. Солнце, прощай. Иду в лесок, а потом моюсь в пене (своей). Бьет двенадцать.



4

Я создаю систему: нерожденный, посланный, целевой, осмотревший, не вмешавшийся, отлетевший. Отлет. Но это отлет из этой книги. Я ограничусь собою, биосфера, саморастворяющаяся, и исчез. Не вижу нового отворота времени, тех страниц, где грезят. Я могу писать и левой рукой, а изменится немного — шрифт; о горько рукам, гулял по Щучьей аллее, гуляют, берут ягодки (с булавочку!) и в корзинку их, м. б. в этих ягодах жемчуга? Да нет, я ел, ничего, кроме черноты. Песнь пою. Ло Ш. ищет чернику.
Что плачет луна моя, закутанная в золото? Строю крышу отрубленными ладонями, как черепицей. Костры, раскрытые. Женщины руки на груди рвут, ослицы морей. Камни выходят из моря, как печали. Никто не неповторим, тот же механизм, прыгают по Шару; как один, как одна. Ванны в море, я покажу гипнотическую изнанку бога-любовника-сына-кастрата, я знаю линию Аттис-Крестос. Но разница времен: Аттис рожден лучами, Крестос от луча, оскопление у Аттиса само, у Креста от рук чужих. Версию индо о побеге, о любви к Магдалине отклоним, автор Никодим и его Крестос подставные. Они хотели очеловечить Креста, дать ему деву с камнем, не кидаемым без греха. Хотели, чтоб Он ушел вширь, а не Вверх, однако Сыны уходят вверх, а здесь морализаторы.
И встречающие, и встречные трутся, поезд ушел, платформа пустеет; ветер, Огненного р-ебенка не будет, а будет угрюмая рожа ночию (моя!), а под подушкой — вторая, плоскомордики. Нет олив. Море с немногими камнями, но сильно стоят. Я думал — нахлынет Огненное дитя как золотое море с белой розой посередке. Тупею, питомец. Среди камней я свой, но холодно у них, среди л-дей я закрываюсь сероводородными пузырями, день ожиданий поездов, день ударов.



5. Рога Прометея

Груши, яблоки и 3 помидора, утюг, простыня — вещи неведомого употребления. Из моря вышли рыбы и буквы и сталь низшей формы — женщин. Кожа мокнет на ногах, да и на голове. Огненный ребенок вышел как галлюцинация, яблоки скусаны. Я искал. Сижу над садом, трусы сушу на балконе, призраки черные вьются. Я гибну, светло-синяя тьма, опаленный и свежий О. р. вошел и исчез. Руки больны кровью. Огненное дитя как фарфоровая чашечка и кувшинчик, я искал на 6 дорогах — нет, поезд пошел — и в нем ничего фарфорового, одно дно, а на дне, на деревяшках сидят мясопотамы, а дитя куда-то умчалось, диоскурное. День кончен, ночь пришла на смену вечернюю, ночь идет! Кризис, а лгать — о оголтелость, взор разочарования. Велосипедистки мечутся как спицы, туча, спаниель в море лает, бьется с чайкой, 6 хозяев стоят, 10 уток сидят на 10 камнях в воде, видеодвигатель в голове смотрит на предметы, каменные, и что ж? — точки, точки, точки. Простуда глаз растима, поезда скифов идут на те рельсы, где скользко. Уголь предназначений. Угол голубя равен четырем скрещенным треугольникам (цепь отрицаний), отчего сю птичку возвели в горнее достоинство, веточка, сорванная с древа, что несет голубок, а на ней плодик — та ж песнь-эрос, еще голубь любит женщин, скотоложец. Собака бессмертна, у нее нет ног, дальше ч-ка не отступить, уходят овцы, взлетают кошки, бесконтактны куры, глупы гуси, но дай им воду — отплывут.
Огонь на юге — хоть отбавляй; и Африка, и Греки, и Фригия, и Инды. Нелогично. У Прометея костер, не вор, два ч-ка трутся грудью — летят молньи, горят кожные волоски, мясом жженым пахнет, горят звезды и звери, леса в свету, а уж как он возник — встал на Шар Огненный младенец, ножку о ножку стукнул и пошло плавать, плавиться, да мало ли, все горящее, вспых, хруп-хруп — и труп! Успокоительные. Я продолжаю линию об ослице-ж., как они вешают на уши кисти металла, как половые инстинкты, то же кормление грудью, дитя — роль любовника, сосущее, отняв от грудей ослица-ж. готова его бросить в море, он уж не обнова, а обуза, я видел в море плавающих малюток, и на дне их устлано.



6

Утро с висения на балконе полотенца. Груши в тарелке горой, один помидор. О. р. говорит, к ней приходят м. с бутылками, потом ее тошнит, потом она просыпается голая. — С кем? С бутылками? — Нет, с теми м., кто приходит. Что это? — говорит она. Я беру кулак и бью дитя как гвоздь в пол по шляпку, выдергиваю и кидаю в море. Молодость ищет цветы и ветер, а потом идет пот, Бог обещает, но стой, Строитель, не ставь кирпич, это низкая зона. У моря пар. Гладь. Дети о четырех ногах. Елки как вершины гор, а горы текут, укачивая. О. р., ребячья лягушка, жабье божество. Бабье торжество. От спин запах псины. Я понимаю течение женских одежд, отлюблено. Дождик, маленький, а потом как металлолом — рухнул! Трегубые гитары. Пройдет поезд в Америку, прокатится море выше ног, напечатают книгу, играя локтями, 13 км, умрешь у моря, скользящий по лавкам и что ж? Душу сверлят руки, бедное тельце огня в веснушках, смотрю на тебя как на могилку, раннюю, где голова — золотой крестик. Наговаривай, наигрывай, пой эпику! Весь мировой ажиотаж вокруг детей (бесполых) и б-дей. Где ж женщины, о друже?
Четверо вошли в дом призраков, стуча. Приклады в руках. Стреляй. Стреляют. Но пули идут не сквозь, не прикасаясь к крови и улетают, огибая стенки; в космо. Ну что, убийцы целей? Я наловил пуль в чернила, растворил, пишу, бескровный, стою, смешной, бороться со мной, целебным? Скоро, скоро отлечу.
Полны достоинств пишущие массы. Голуби идут, поля плещут нам в спину, нет интриги, О. р. любит говорить о своих эротизмах, как согнули ей кость в момент оргазма. Психически больной лобок. Лавки отполированы и залиты, песком засыпаны, над озером — чу, луч! И он отошел. Никаких неожиданностей, звонкие шаги поперек. Клячи ночи. Я переходил, дрожа от воды, обдающей. Кресло в комнате как в автобусе, пописал, кладешь затылок и спи. Нет, не верю, не верю в нарезные роли. Парился под кипятком, закат синеет, закрыл шторы, сижу, страшен, Огненный ребенок — просто дитя, дети демоничны, я стал писать, как лаять — кратко.



7

В городе много фруктов, груш и яблок (список кончен). В лесу серо и солнце, ходил в 3-ск, оттуда ехал электричкой, на пляже много цветных трусов. Много чего много. Огненный ребенок (бешеная собака!) синея, пил, стакан, коньяк, лакал, сука бетонированная, видимость, оптика, маленький идиот, сдвинуты черепные кости, плавучие ноги, белая шляпа, голубой свитер, ноги голы выше колен, в ж. жидкость — головной мозг. У моря жестянки, банки рж., толпы велосипедистов на тонких колесах. Дорога до 3-ска скучна и солнечна, идут рабочие и Кто-то в шелковом. Вышел, ушел в дом. Птички насвистывают (у нас!). О. р. лежит, как лист в кровати (где-то!), сердце остыло, невозможность будущей жизни, неценность. Верхний Б. жесток, он только будет усугублять физио, он слишком слаб, чтоб дать мне быть, Он — санкция, сделал из меня функцию. Дитя было пьяно.
Нож лежит в пепельнице, роза, стоящая в стакане 9-й день, красная. Погода неизменна. За 4-ым лаковым столом в столовой кто ни сядет — умирает, за 10 дней ушли уж 2 старухи: ЛД и еще одна, рядовая; села молодежь, но ведь в доме призраков всем конец. О да, но кто на каком стуле!
В глубине (моря) тапочки, Кто-то снял их и лег в воду, они на дне. Я сплю от сердца. Дождик слабый, мелкий и раскаты, волн концы набегают на пляж воды, песок скрипит, дети днюют и девушки лет 16 с твердыми ляжками, из плеч кости торчат, диагноз глаз — дебилы. Пасмурно, кризис с Ло Ш. до усталости, ругань в доме, на дороге, у моря на камнях, на пути. Пестрый камень сброшен, чтоб следить за мною с Высот через кварцы. На лавках дуалисты МД — мужчина-девочка, м. обтянутые, у д. чашечки, нео-любовь распространяется, в стоящих машинах одни задранные ноги. Скучно стою у моря как хронометр и придвигаю и отодвигаю воды. Я видел черного пса, он лизал гладкую поверхность метрах в 500-х, поднял голову и пошел в лобовую атаку, но я выставил ладони и сказал шесть слов на звуках Кун-Фу, пес подпрыгнул, завертелся, сел на бок и издох. Борьба... называется.
Капитальный свет изнутри дома, из стенок, роются в тарелках — призраки. Одиноко здесь, полные ноги песку принес, шум волн скоро погибнет. Шум шагов. Гул воды. Мылся то в одной ванне, то в другой, а сосны шумели, пышные и красивые. Путь устлан расцветающими розами, Ло Ш. говорит, все круглые предметы красивы (в особенности урны, мусорные), а полукруглые? — спросил я. — А полукруглых не бывает.



8

Ночью вышел, видел урну, мертвоотлитую, вазообразную с дыркой, из бетона, на поросячьих ножках, и тут же метрах в пяти фонарь на железной штанге, светящийся мертвым огнем, а на нем — кепка жестяная. А в небе луна и тучи. А слева дом и ступеньки. Идти или не итти на море, у меня и так море лени.
Писал Джеральду Яничеку, купил колбасы и пепси, море зеркальное и купальщицы нарисованы на пляже. Удивительная оптика, и отражается, и фиксирует, вода и линии, и пинии, дюны выпукловогнутые, полирован пол пляжа. Кажется, за линиями стоят. Кругляши пьяноглазых.
В лесу сумрак, Вверху то же, любовь непростительна. Утюг ходит по клетчатым брюкам, звеня. Конец дня. Пол деревянный грустен. На руке часы, море пошумнее, дождиком обрызганные головы. Пароходики (это лодки). Небо затемнено, три вороньих пера сцепились, лежат на диване. Жизнь есть! — ознаменование улыбок, красные овощи на тарелке, цветы пышные, стакан, ночью отупею, отруплюсь, вмерзание в кровать. Освещен холодильник; выключатели.
Покупают груши, превосходные, море урывками, потом капал дождь, как из пальца. О. р. чудесен, прелестен, но не любим, велосипедисты кончили сезон, грибы несут в чемоданах из шкур, лисички, красные и соленые, продают мороженое, лес трещит от грибников, на воротах написано «1990 — комутанты», в окнах просвечивают их окорока — это будущее, тишина, тростники, свиные песни. А с моря лодки, срубы моих химерид. Куда ни взгляну, сидят на корточках. Удачи! Я вспоминаю дни смешений, сны весны, котел лиц, сморщенных от надежд, авось проскочим! Не проскочили.
Зовут, виза кончена, пора плыть, взлететь, уезжать из зоны в мир прибытия, отбыл, попризраковал, ухожу, никому не открытый, как ужасающий координат. Гибнут бездны, удивлению подобный, одинокий, держит шарик Зем. — Бог. Девушек я вижу, у них необычный таз, а изо рта языки. Поцелуй меня, цыпля белокожаное, наслаждение ртовое! Ночь, на коврах сняты цепи, пыль высосана, хотящие гениальности за дверью, ждут звонок, на побудку, они идут в скользковымытых чулках, здесь каждый четвертый труп — неограниченный оазис. Зал окрашенный. Леонардо спал каждые 4 часа по 15 минут, в сутки 90 мин., я живу в тех временах, а тут — отныне и навеки другие времена в тех же самых, что и были.



9

У моря у сожженной лодки — лес-смолоносец, шел по песку мимо консервной банки. Уточки; полный залив. Кончилось лето, кончилось это, пляж одиноких скамеек. На камнях толпы крыс и рыб. Трубы, из к-рых летят пули — повсюду. Эй Ты, Всевышний Тытик, уедем! Пляж пуст, тенты, балдахинчики-эллипсоиды, остов сожженной шашлычной. — Не пиши прессу, — говорит мне Тот. Смотрю Вверх, где ж ключи, чтоб лететь? Бутылки бьют. — Я не ихний, не тутхний! — кричу я. Односторонний диалог. Ло Ш. стирает синюю рубашку, морской маскхалат. — Пули были? — спрашиваю я. Она подтверждает: мешочки пуль, стекла осыпаны. Я осмотрел и увидел ожидаемое: внеземной металл, там штампы: Б-г, Б-г, Б-г. Бог метит.
Грохнем! Куда ее копить, эту ж-знь, у меня на ногтях нет лунок, птицы воду клюют остриями. Бог вывесил плакат: НЕТ ВЕСЬ Я НЕ УМРУ. Скамейки моют, фонари развесили, ночью будет чемоданный гром и струи, струи.

Конец новеллы «Пляж одиноких скамеек».



МОРЕ ОТОДВИГАЕТСЯ
 
1. Черный пес

Прилежность — залог, и сразу же 2.55 поезд, пошел, справа у окна Й. в полоску, пьет из пузатой бутылки (я по губам читаю — коньяк), выпил, вынул газету, головой смотрит, доволен, что один на скамейке, мягкой, вот второй глоток, лицо шафрановое, он еще себя проявит на том свете по движению подземных гор — глазами, сияющими от алкоголизма, так пьют боги гор — озерами из бутыли, серопластмассовой. Что люди — кислые слепки с деревьев рода моего.
Гулял под фонарями и пара юных шла, у него свитер, у нее ноги, они и сливались в одного ч-ка, да и сольются окончательно за душой. Я вчера шел, вдруг бросился вниз (с платформы) черный пес и пошел рядом. Й. с ножом стоит. — Чего тебе? — На губы показывает. — Целовался? — Нет. — Немой? — Да нет. — Закурить? — Нет, а сам ножом сверкает. Не сосцы у пса, не сука, а присоски с передатчиками на пузе.
У меня очки черно-светлые, песок иссечен граблями, следы птичьи… будто бы, что я читаю! — пишут в песке страшные руки. С времен морских китайских самовар выбросило, доисторический, с нейтронной боеголовкой, начинка из изумрудов. Шиповник цветет. Цвети, цвети! Проволоку гнут в песках, смотрю на небо, слепну, это сентябрь, рябина братская, что сказать о воде, по ней шли шары, прохладно-шумящие, лисица вдали, добрый знак, будем ее есть с яблоками, обугленная метелка, выброшенная морем, чайка стоит на камне, как летящая, старик на велосипеде, руки держит кругами, на ноге надпись «не забуду МВД», на голове ничего, кожа в швах — вот и описал старика; пес сигналит. Дают блины и лимоны, беременных не пускают, с детьми вышвыривают, боевой день 31 авг., еще кубики из куриц берут ящиками — 60 тыс. штук. Это на 60 тыс. дней супик. А потом инвалиды идут на каких-то пружинах, без башмаков. Уже три раза ходил в магазин и все выбрасывают то то, то се, близость Комутантизма.
Это дует буря в бокал, черный пес ходит, не останавливаясь, и я не остановлюсь, тело худеет от лет, нужно бы купить шлейф, чтоб обернуться шесть раз и лечь в гроб на доски. Нужно кроме того не бегать в бешенстве, а идти у моря, читать иероглифы, это связь у Тех со мной, не понимаю, зачем большие буквы писать, идет время, а маленькие сами нанизывают на себя. Дают сморщенные плоды вместо румяных, много сходных элементов, ноги, руки, стук головы, мне не нравятся жители тождеств, я вижу солнце, свое сходство с ним во внешности, на моей могиле ночь не растет, я думаю о себе физическом: два скрещенных треугольника шестиконечной звезды — высшая похвала углу — костяной покойник; солнце закатывается как лобик узкий, и небо такое красно-сине-красное.



2. Башмак Бога

Море отливалось, отлив достиг 40 м, ничего не выяснишь в буквах песка, потерял дождик на море, много снотворных ем, голова обволакивается, видел девицу в прозрачном мешке от дождя, да, день сбит. Несколько перышек, птичьих, ничего нового: выброшен трехгранник без букв, бревна просверлены, теперь это дула для запуска мини-ракет, камень-валун стоит на другом (камне) на одной точке соленых камней, море отошло, и вот то, что скрывало от Тех, а Те за ночь, запуганные, стали писать перышками, срезать бревна, полировать уголь. С испугу схватили ж. на шоссе и воткнули головой в дюну, это обросло мхом и иглами, двуствольное. По берегу ходят Й. с мешками и пишут на песке, о да, смешно, надписи на фоне Тех, Кто космо, вчерашние книги стерты, только молниеносные напоминания, у самовара ручки тоненькие, будто л-ди делали, но стоит взглянуть на металлический рельеф, — нет, он из иных жаровен, а видимое, что камень, гранит с плутонием — у кромки отлившейся, черт бы ее побрал, воды лежит, полулежа — Башмак Его, чье имя не называют, но зачем терять башмаки, имярек, легко ж восстановить твое человекоподобие: длина подошвы 3 м 9 см, ширина 1 м, плосковата, высота стопы 2 м 40 см, не такой уж великан, я помню, как Он саданул меня этим башмаком с высот вниз в кровать, чтоб я лежал на земли, но Он так размахнул ногу, что и башмак рухнул в морскую гладь; завтра еще дни, не слишком ли много символов Он выставил мне под нос, я ведь и так помню, друг мой, из драгоценного духа сделанный, в этом месте моря сочтешься ль Ты со мной или шутишь? когда справа локоть к локтю с камнями, с плеском, центр уже сместился, у моря лодку надувают губами, пули кладут под куртку, остыли, сегодня сожжен ч-к, лежит его уголь, тазобедрен. Самовар, брошенный Твоей рукой в меня из космоса, лежит, ржавеет, не красят, я пнул, без начинки, не слишком ли интеллектуально? Достоин ли я этих знаков свыше? Мениск моря, зонт черный. Трехгранник Он держал в руке, на плоскостях вспыхивали три мира, первый — нарисованный, протянутая бумага Галактик, фон; второй — из мыслительных амфибий, желтомутноватый, где живут Те, кто нас начертил и произвел; третий — тут, мы, тутики, здесики. И когда Он повернул наш мир, я сказал: нет, не хочу, лучше из бумаги, со звездочками, но Он отослал сюда, башмак выронил. Я потрогал башмак, твердый, тверже камней (летают, такие муттеррористы). У каждого жука своя струя, иногда Он пальнет ею — и бревно прожжено, вывинчена сердцевина, верх (кожи) обуглен, а из ствола люди летят ввысь, в высоту, как семена для размножения, летят, летят, делегаты.



3. В сауне и обед

Море отступает. В 3-ске баня крыта серебром, в сауне парются без веников, глядя на горячие булыжники. Над мыльней высоко построен куб, я заглянул с лесенки: этот куб кипит, и табличка «бассейн использовать после парилки, купаться в головных уборах». Я надел шляпу. — А как же купаться? — спросил я Й., держа шляпу в руках. Он ничего не ответил. Я шляпу положил. В бане пьют боржоми, взвешивая себя на железной пластинке. Пишу ночью, сушатся трусы, ночью собирал сыроежки, они пластиночками видны, тучи чередовались с голубым. Шоссе — магнит, шаги магнитные. У моря какие-то чайки новой породы, корма сильно поднята. Никого у моря, укатили камни, прячут валуны, ручеек журчит, как сталь, белые лодки едут, песок пуст, пляж уехал, сыроежки чернильные, плоды шиповника, персиянок нет, нож летит в пространство, если бросить с моря. Двое идут в воду, регион горя, утыканный по лесам свежими грибами, дождь то пойдет, то отойдет, электрички гудят пронзительно, до визга, ворон кричит, застегнувшись: я — буря, я — буря! Признаков нет.
Электрички в квадратах, в них лица едут, головы, как в ящиках, я знаю их пофамильно, они демонтировались, встретившись с моим взглядом, теперь они Там. А я по морю, а оно отодвигается за 1 сутки на 20 м, уже рыбы с илом лежат, как в тарелке, кто ест, я избегаю. Плоды шиповника румяны, живописны. Волны как окна, песок в прибрежной водичке лежит как пшеница, на камнях вода появляется и стекает, кто поработал над морем, выгнул его?
Я обедаю в гробнице за сорока столами из лака, официантки носят мне свеклу, директор гробницы в галстуке. Звонкоглазый орел летит, посещает меня у моря, вечером пишу свитки, беру с моря горсть песка, рассыпаю на стол, пишу буквы и песчинки, бросаю, море сверху — это ряды тарелок, на них рыба, над ними л(юди). Безлучевой круг с огоньками, одна пустыня накатывает на другую, обе в штрихах, розовые звезды: масса моря стоит, и дождь, недооцененный.
Я быстро лишился своего времени и поступил жить, горло полощу азотной нефтью, море это черепица, ею покрыта земля, мною могут заниматься одни боговеды, я цельносделанный, дорога из черного вещества, а вообще-то Они в сентябре работают вяло, природу в желтое красят плохо, необычайные морские розы в расцвете, чаши широт выпиты, часто мутации головы принимают за величие.
Вышел к морю, как в зал с лампой на весь мир, луна и быстрое-быстрое волнение дорожки (лунной), набросано камней, огоньки городов горят (вдали), камни стоят и лежат вблизи, башмак Бога перевернут, выброшен спутник в виде самовара из железных рулей сделанный, изобретательно, не успокаиваются с красотою морской. Морской зал с луны, с рядами камней, немытых. Спутники падали один за другим с железным жужжаньем, откаты воды. Желтеют букеты, солнце в окно ломает мои глаза, бьет во все точки.
В бане моются голыми, без тел. Дюны, длинные, до неба, а на них боги качаются, как птички. Боже, не боюсь я, серость, материя, неэмпиричен. Глаза выдают неземное происхождение — у меня, лунатики-невротики спят в волнах, лесо-море, в этом году птиц нет, сожгли их, в голове всхлип их. Всю ночь гайки припаивали, якорь спустили, рококо из метеоритного металла, на море скользящие блюдца, навстречу девка-инженер в плавках, не погода для голости, одна мысль у нее — иди следом, следуй, Их ч-к, электросварщица, стали насылать живых существ (на меня), электросварщица гаек — копия девки очень удачная, у Тех есть смекалка. Видимо, я тоже удачно скроенный экземпляр. Есть у них и дерзость, утром на всех моих рукавах повязки «конец, конец». Ну что ж, ночь.



4. Отлет с космо-ж.

День у деревьев, качает их, крутит, как трубы, еще впечатления: корни мраморные, деревянные, листья сексуальные; ель, ольха, рябина, сосновая частота игл — секс, планеты — тоже актеры, ядовитые птички, ядовитые кошки. — Юлла, — говорю я, — как ты произошла, если была убита? — Мирра, — говорю я, — садись на камень и взлетай на нем.
Читатель сидит над книгой, как над колесом ртутным. Море в маленьких птичках, зеленая жижа, это Те с небес химию льют шприцами, я окунул палец — зеленый, больше ничего не окуну, глаз работает как рот, за ночь Те построили березу и ивы, склонили их в бухту, спрятали на подмостках моторные лодки со стеклом, осенняя несусветица, на конце каменной гряды стоит Й., дугой рыбку ловит, небесный человек, я ему крикнул: — Эй, Й, охранник! — а он повернул в мою сторону, из ширинки полоснул. Я б эти лодки взорвал, да дождь мешает. Й. на гряде легко снять камнем, но... осень, пора сворачивать гайки, — я говорю.
Пора, и идут Олга, Нини, Эмма, Лемна, Дмила Лю и др.др. Я говорю им: пора прощаться с телом. Они ложатся, задрав юбки. — Не то, — говорю я, чисто женское кокетство, — осматриваю их ноги, гены, кудри, — для плодов да, но не для конца. Я говорю: конец книги, пишем последние слоги, не заголяйтесь, вам придется оставить тело со всеми принадлежностями. Не то, ложатся. Я говорю: не для того я вас возвел, чтоб обнародовать. Они: чего тебе? секс? — нет, — эрос? — нет, — порно? — не надо. — Зачем же ты говоришь? — Это смерть, — говорю я, — оставьте тела и навек вон с земли в те трагические просторы строк, где еще вольно. Кате-Рину я застрелил, Ирру сжал на камне и форштевне, долго давил Фаину и Лолочку, лесбиянок, как виноград, Валентиниане я перерезал голос стеклом, а Тайню послал к Й., охраннику, он ее проткнул и принес сюда. Потом мы носили трупы в огонь, что разгорался еще ярче. Обуглив женские тела, сделав из них духовное топливо, мы нагрузили космолодки и дали им (лодкам) дышать. Через 14 дней запустим двигатели. Души девок я положил в карман, и одну только — Дмилы Лю я оставил себе до отлета. Золото осыплется и полетим.
Нужно найти черного пса, на днях он лаял, его нужно взять и ножом отрезать от мира. Этих ж. (см. выше) я по-земному отблагодарил и тут остались пробирки с зародышами, Земля не обезлюдеет, у мини-эмбрионов уже мои черты тела, они надежно спрятаны в плитах мавзолея. Двадцатый век заканчивается моим племенем (пла?), выйдут полки детей из стекла, 20-ый век закончится падением комутантов.
Жалобы лежащих существ, камни на берегу расположены так, что об них бьется голова, разбитые головы там и сям. — Вот я тебе разобью голову, — говорю я охраннику Й. — Зм, — говорит он вместо «гм». Я ему бью голову, остаются волосы, я их сворачиваю в платок, остатки развеиваю по воздуху. Охранник кто был — баба, гермафродит, недоделок, анти-Й? Ню без головы, 16 тел, скоро лететь с этими ню, будет туго, я предвижу еще женщину рыжеокую, вот она и поможет мне сказать «счастливого плавания».
Ни воды, ни дуды, море обложенное камнями, при стекловидных глазах хождение с сжатым сердцем, время, время быстробегущее, как прыгун, утки, такие толстые, татарские, — взмыв, взмах, едут, сидят как кошки они — ночью, бутафорское бытие. Черный пес бежит в валунах, опаленный, якоря ночью поднимут, в песок воткнут нечто с гайками, это Он бросил жезл, ударился о каменный сапог (свой!) и разбился, одни осколки, песок в сини, Они льют воду с листьев, булыжник величиною в дом и в нем дверь, здесь привозят ж., бьют головой и засовывают под камень, еще возят, делают им оргазм, а потом сажают в крашеную лодку, везут в море, море выбрасывает ребра. Каждый год ложится одна ж. в землю, вглубь, и горит в треугольниках огня в плазме, под каждым камнем зарыта ж., ищи свое счастье, отрой. Спати нужно б.
Печаль, бессмысленные меры наказания богов, незажженный свет и нужно дать руку с надписью «да» или «нет». Чистоводное море.
Конец новеллы «Море отодвигается».



ЛИМЗЫ
(ЭПИЛОГ)
 
1

Л-д, х-ево, срыв, потерял серебряную цепочку, пел «Черный ворон» десятигодичной заигранности, был со «скорой помощью» со среды до сегодня — 10 дней — в 4-м отделении, инфарктном, там тускло, тоскливо, самовольно покинул это здание, но сердце лучше не стало, тикает, как стекло на ветру. Смотрю по ТВ реформаторов, их лица подставные. Днем разбился, упал со стола и стула, это ударили Те, плохой контроль и вестибуляр, не мог найти лекарств, так трясло, кое-как нашел, потею, t° 38,8. Записываю себя с точностью сейсмографа, но это ведь детали, а не я. Держу жердь с флагом орфо. Катастрофически тает во рту. День начинается лужей пота, он грядущий. Каждый день начинается. Автобус из-за угла мчится из двух вагонов, как мировой океан. Вечер фонариков, бесконечных, безобразных, светящихся в выпуклостях домов. Дома живут по-двое близ шоссе: два-два, два-два, как лягушки в снегу. Арифметическая голова — я, цифры перемежаются, преображаются в числа и наступает поток. Это идут колеса, возводя Восток, на них едут л-ди серо-рисовые, служить телам, своим внутренним кишкам и отверстиям. Я тоже так. Лес, силуэты, видел во сне Бернстайна и Бура великого, Бур стал седой!



2. О шорох

Смерть брызнет. На углу четыре очереди: на автобус, в Универсам, за папиросами, за водкой, они образуют четыреххвостую свастику. В мороженице вместо кофе феррум, как и в воде питьевой. Травят, режут, ножками звенят! А так ничего, хорошо. О ШОРОХ, КАК ХОРОШО, тонкокостная! Шляпу на веснушки! Опух, недвижим, врачи пишут серии таблеток, ушли в глубоких сапогах, сапогоносители. Снег шел на нас. Сырость, ветры; театры. И с Дворцовой до Лавры рушится штукатурка. Поют плохие. Толпы, колонны — за пшеном, пойду утром стоять, не успел, не ем, купил колбас по цене... за колбасину, страшно рот раскрыть, не верю, что лежит на столе, кажется, это иллюзорный продукт столоверчения. Соли нет, иду с блюдечком, собираю у соседей. День был чудный, немноголюдный, сине-Невский, автобусы, свежеподмороженные, катили, и в них толпы, но вылезают по штучке, в шляпке и с меховыми головами. Ах как радостно! Пишу под шубой из двух одеял вато-пуха, ничего, не окоченею, начинается месяц смуты света. Читал, спал в галстуке. Оказывается, небо очистилось к ночи, а я думал — это огни, лампочковые, — луна! В 23.00 выглянул в окна — звезды видны! Ну и ну. Интересно б на улицу выйти, — водяная, а выйдешь — и никто не заметит, ночник ты.
Пора б съездить в Константинополь, поесть, ну и давит, очереди друг за другом, очередь за очередью, — завиваются! — мяса нет, яйца нет, млеко — по 1 шт.-бутылочке на 1 млн. ч-ко-детей. Девочка для буквы ё, баба со слабой шерстью не возбудит, книги разбиты, камни есть камни, индульгенции.



3. Кадиш

Кровоизлияние, могендовиды, зашитый череп, чепец, подушки и одеяла и — МОЕ лицо на подушке, мертвое, с чуть раздвинутой улыбкой между зубами и ворона долбит и долбит, еврейские обряды, отпевают без свидетелей, разговаривают с покойником, и поют весело и звонко, плакальщиц нет, слезы не стекают, кошмарных жоп, нищих нет, бросали мерзлую глину на нее, копали яму трактором, цепями, лопатами, ломами, ветер сквозил, леденящий спины, обледенели, запихали в землю, насыпали камни, поставили таблицу: здесь лежит дата! — я буду помнить мать в дверях, как провожала, улыбалась, золотая волна на голове, рукой махала из-за дверной цепочки, маленькая мать, моя голова плохо соображает, долго, еще неизвестно, как и чем отзовется эта см-рть, еще неясно, что я с ней сделаю, со см-ртыо, ее, как болят ноги, голова велика и ломается, спинномозговой звон, не восстановить похороны, мать считала детей нереальными, гостьми на обед, они и были, рисунки делаю, но недолго, пойду, помою пол, ЛУН СЕЛЬПО, МОРЕ ХЕРОМ ОПЛЕСНУЛ, была З-шведка, завернута в красный флаг с гагачьим пухом, выеб ее, у матери глаза как жолуди, карие, недвижимые, я запел и она запела, тянет голову ввысь, как собака, шея хорошая, неморщинистая, попробую портрет украдкой сделать, мать в окно, а в нем темно, — все время томно у ВАС здесь? — спрашивает, — нет, светлеет, — говорю я, — не светлеет! — про медсестру говорит «начальница», просит дать работу за книгами смотреть, сидит у полок книг, забыла, для чего они, глаза похожи на увеличенные, матовые, жалостные локти в две стороны, утиные, сидит, завернув ноги в плед, шелково-шерстяной, Кто-то голове помогает, поднимает голову и поет, как волчица, прекрасная, седоволосая, мать мне всегда пела: капитан, капитан, улыбнитесь!, она (задолго!) надела две пары часов — на левой руке, где жизнь, на правую, где смерть, левой укрепила их на пульсе, чтоб стрелки бились, пес-вольноотпущенник, как плакала мать, теряя последнюю память, мелкокалиберные винтовки продавались в магазинах по 12 руб. и пачки патронов к ним — до знаменитого покушения на Брежнева, мать в голубеньком, в серо-клеточку халате, с манжетами, худая, но свежая, медсестра налила тарелку разбавленного молока, или воды, подкрашенной молоком с вареными макаронами и кислую котлету, я спросил: мясо можно? — можно, но нету, — как мать ела, двумя пальцами, макарону тянет, ее не взять из супа, вилок нет, а потом из ложки стала есть, захлебываясь, заметив мой взгляд (проследив!), я помню последние дни Р., моей собаки, тоже худущие руки и ноги, есть просит, дрожит, я забыл слуховой аппарат и плохо соображаю, метель, гладкоснежная, револьвер на полке, во сне лев, сова и монах с молотом на плече, был у матери, поет: средь шумного бала, случайно, декламирует: если и есть что на свете, это одна пустота, халат у нее шахматный, завернутая в обгорелые шали из шерсти, черные круги под глазами, на сковороде — вещи, и разбросаны повсюду, — ты что-то ищешь? — нет, собираюсь туда, — и рукой Вверх показывает, — упаковываюсь! — и волосы с белым у матери, снег перечерчен руками, рукавицами, снег — нижний мир, а над ним еще надмир, мать смотрит на л-дей в толпу и тычет: сынок, эта компания не для нас, мы не туда попали, — почему? — мажордомы, — и поет, пейзаж, потепление туловища, еще мать тайком ела варенье, брусничное, ложкой, помногу, брюки со щелями на бедрах у З-шведки, ну, выеб, и иди, упадок быта, стоят листики на полках, сброшюрованные, миллионы их, букв, бездны, снег хороший, Кто-то гладит на кухне рубашки, на них розы, этажи книг от снегопада, З-шведка стоит на коленях и висит между ног — как бутылка, полная луна, самая большая по размерам в этом году, когда я был у матери в больнице, я сказал ей: ты помнишь, что сегодня тебе 75 лет? — она, недоверчиво: да? — и тут же: а впрочем, если сложить все вместе, то... правда. Говорят, в каждом покойнике ч-к оплакивает себя. Нет, все-таки того, уходящего, ушедшего. Как там угрюмо, вьюга, какой холод под кусками в земле, нужно б написать завещание, чтоб мой труп сожгли и развеяли на греческий манер, нет родины ни у кого, ни у одного, соломенные луны восходят, как звонки.



4. Остается неописанным

В Вильнюс вошли танки-комугантки, в магазине выбросили варенье из розовых лепестков, покупаем. Лампы не горят, вода не кипит в кружке без электричества. — Только не пули, — говорят, как будто пулей убьешь танк, нужен фауст, мыслящий патрон. А на дворе солнечная ночь со снежком, душевая приоткрыта, пахнет водою, грамотные моют зад. У дверей финские санки, на них ездют, махая правой ногой, а левая стоит столбом на полозе. Некий профессор левизны (Л-д — П-риж) курит на советской территории, ест сетки икры, лакирует курочек у комутантов, мы — голодаем. Это щеголь Еф-Еп. И нет мне спокойной ночи, ни одной. Цо хцешь, сонце? Чого смиешься, месяц? Что летишь гусь с английского — в гооз? Колеблются белые воды, белые годы, ел я воздух слоями, плачь, сестро, плачь, абидосская немецка. Сходить, что ли? Тут это принято от бессонницы. Унитаз бел и вонюч, как в Англии. Засыпаю. Держу карандаш острой рукой, острогой, это последние сигналы, дитя мое сердце.
В этом январе не было первого понедельника, потому вторая среда дала войну в Ираке. Кажется, заболел, простуда, поверхность дорог гладкая, гладкий лед, мои бега, простуда до глаз. Для карандашей нужна спиртовка, чтоб плавилась паста чудовищ. В белых снегах живут за окном, множество жен висят на ветвях, корабли рубят снега. Котики пушистые, умные, душистые. Гулянье ночью, простор леса, бриллианты звезд, на берегу — баррикады льдин, тысячеугольники воды. Ветер свистит, его свирепость и свет везде, ночь, ураган. Моя шуба гооз из кожи, на пуху, с застежкой у рта, на лисьем меху, на плечах. И ветр! Трепещет! Кости гнутся! Большая луна, желтовазная, стекло — встала над головою. Ветер сжигает. Холод, горы (небесные!), страна преступников, колбасный блеск мечты. Отточены.



5. Птицепад

Как я тут мало, Ло Ш. приезжает и уезжает, долина льда у штата Кронштадт, ночи падающих птиц.
В дни марта вспыхивают костры, к полуночи — стаи птиц, кружатся, и падают, остается зажарить. Птицепад две-три ночи подряд. Залетают в комнату на свет-цвет, на меня, на пол, на подушку, одеяла, на голову. Летят к кострам, пламя пышет! Летят с севера, когда ветер с юга. Летят лишь в безлунные ночи по солнцу, звездам и гравитационному полю Земли, в воздух, и в костры. И не пытались вырваться, их брали в руки, они — бессознательное, и такое несколько дней, сидят, неподвижные, отказываются от пищи, летят на костры и горят!
Светает, пылает, деревья рядами, сосны вырождаются от тепла. Написать о глазном море, о светлых льдинах, стеклозубом побережье. Берег охраняет рядовой й., и всю панораму, хожу в черном, сапоги кастрюлевидны. Залив красив, льдами окован, каменный. Лед просматривается до Сестрорецка и Кронштадта.
Референдум постановил: обнести каждого ч-ка колючей проволокой и приставить к нему вышку, а на ней охранника й. Чтоб ч-к шел под вышкой и вокруг пуляли.
Механистичность женщин, крутится по кругу веселая девица, раз-два-три — скок! — шесть-семь, и где-то на девятый раз видишь: это ч-к, механизм, заведенный и выпущенный в лоб — бом! — достигла.



6

Синица летает по комнате, Ло Ш. у зарешеченного окна, сидит, луна, поет. 26 дней я ходил во все погоды, в снег, за это время Заддам Хусим успел разгромить сам себя, выпустить нефть в Персидский залив — свободного плавания! Комутанты созвали съезд жалости, плач по Хусиму, там танки ихнии горят в компьютерных лучах. Что это? Лимзы. Комутанты вводят в Л-д войска (для краснообразия!). Драгоценная звезда висит над соснами, колобок-планета-месяц мерцает. Грустно на дороге зимою у моря, давай улетим. Давай, давай, где дует ай, из этого психоза — вверх, в ах! Бедные ноги дубов, замороженные, электрички с прожекторами качаются с ноги на ногу, день деньской стоит стоймя. Набухаем. Вряд ли что изменится в конце ночей. Лимза. Синичка скакала в классики по креслу, по подоконнику, по стенке, по ножу, по ложке, по стакану и клевала масло (бруском). Сосны, сырые. Кусты, спокойные. День с синицей, как Ло Ш. пряталась и следила за ней, как за живой душой. В нашем доме нет живых. Потом реставрировать время труднее, чем сейчас записывать, я вхожу в шкуру Й., эй, ты, Й., какой ты такой, фруктовик, не ест мяса, кроме женских колен. Печально я смотрю на прозрачные шторы весь вечер, весь вечер. Бог улыбнулся: нет слов. Огни, видящиеся, мне близки. Две пленки — стекло и штора — скрывают мой мир, колебания любви и доблести прошли, прошедшее время, кубик стола и серебряная кастрюля, но я не прельщусь. Одинокая вилка лежит, как я в больнице. Не видно дна в унитазе, сломаны золотые краны, живется бесцеремонно, я б хотел шарф из фиалок и тазы у женщин, нежносочиненные, железные. Фальшь-память! Почему ходят по двое, зачем второй, вместо собаки? Рельсы снаружи. Жду сантехников, унитаз взорван чьею-то страстью, воды тазы ношу, носим, мы — Накануне, ходют в саванах кладбищ, капюшон, Петербург, лампы горят все дни, неэкономные, шипят л-ди, нищие, щели, черви, кузнецы цен — комутанты надели чадру, сидят в автомобилях, изображая востоковедов и только меняют маски, выходя по ТВ — то он депутат, то народный фронт, то демократическое единство, а то бывший зек, но он одно и то же — комутант, и не понимает, что прозрачен, как сахар-рафинад. Я в одного плюнул, плевок пробил грудь, но дальше не пошел, бронежилеты. До отлета нужно б списать этот мир, чтоб Те, Вверху не придирались, что не выполнил задание, выполняю по мере надобности, но как быть бдительным, если сломан унитаз и выношу воду ыциндаз в тазах — по 4-5 шт. в ночь. Хорошо, если Те видят и верят. Некого позвать починить клозет — народы бастуют, нашли хобби. Картинка-рутинка! Куда катится то, под ногой круглое, мячевидное, а на нем жонглируют мокрозубые, и каждый стреляет в амфитеатр цирков, жжет нефть изо рта, пышущий огонек на всю Вселенную. Эх, вы, л-ди, дуалисты, женолюбы, космосморчки. Я не расстанусь с пустотой, я ею дышу, как кувшин Дао без вина, а ведь он предназначен вину, а не пустоте, но он плюет на предназначение и идет ко мне, и у него ноги изгнанника, о орел, кидающийся от пустот в войну мышей. Мы актеры театра Но, нас двое: Я и ОН (Б-г!), и ни один не женщина, плодоносить некому, шарик Зем. пустеет, заселенный, нахлобучены одни волосы на другие — овечьи на человечьи, голое влагалище звезд. Если б Кто знал, как я устал в форме ч-ка, Он бы сказал: разденься, кинь шкуру, сними мясо, свинти яйца, вырви хуй, сними пятки и улетай, теловертитель. Так и будет, но будет уже поздно лететь в пустоту, не любимую уж, там одни диаметры ждут. Ан Вар чинит клозет, по-дружески, но он запаздывает, а вода бежит, сломанный фаянс, поджелудочные соки выходят из меня от отвращения к любому из клозетов, даже золотому, пишу новеллу времян — труба, водород, выходящий из клоаки, богород. Сидит в книге ж. и считает своих м., скоротечная расческа. Если придут чинить клозет, но не придут, я буду нюхать руку слева, как собака, отвернув голову от говна — классические страницы. Не заговаривайся, существо.



7. Когда

Когда идут по снегу снегоноши, от меня требуют радостных ртов на голове, я скажу правду одними зубами: я не способен светить. Бледные л-ди! Рассвело. Коршун пересек две башни, голубеет, кривая равенства пошла на убыль, незабываемые. Скоро станут чинить неадекватных. Ты посмотри в глаза хозяев, это луны, полные лжи. Недостойные души. Дали знак Зем., шлют, где нечем противостоять, стою, а знаю: пора соскользнуть с шарика. Ночь лжет, снящиеся кошмары выдуманы Ими, отрицаю реальность, бледно-голубой чай, мухи, плодные, фонари. В той ночи, в которой сижу, нет живого, разве врач грызанет стенку в доме, чтоб вытащить меня в дыры на укол. Я их боюсь, этих белохалатников, ампутантов.
Слякотно, что за лужи, да льды, да тоска в пальцах, биющих по клавишам пишмашинки, без пиш., не о чем делать пиши, водные пустоты.
Дуновение линий, бумага под губами, динамо-мед настольный.

Конец новеллы «Лимзы».

Конец «Книги пустот».
1991



Биография :  Библиография :  Стихи :  Проза :  Письма :  Публикации :  Галерея

  Яндекс.Метрика